Loe raamatut: «Духота», lehekülg 4

Font:

Гладышевский промямлил:

– Дайте пить…

Камера заржала, затряслась от смеха.

– Ах ты, падла! И года не торчишь, а уже командуешь?!

– На парашу его!

– Чего орёте? – отрезал Стёпка. – Ты лучше объясни: что?

– Семь статей… паяет, – огорошил бывший студент.

Притихли. Кто-то удивлённо свистнул.

– За что?!

– За… попытку незаконного выезда за границу через посольство…, наклейку на чужом студенческом билете своей фотокарточки…, порчу портрета, хулиганство…

Стёпка и тут нашёлся:

– Семь бед – один ответ!

И опять потянулись ночи с вечно горящей лампочкой. Баиньки располагались головой к центру камеры – по-другому запрещено. Защищались от электрического света, прикрывая глаза скрученным в жгут вафельным полотенцем.

– Неужели, – размышлял недоучившийся студент, – древние жрецы, слушая в шелесте священного дуба голос Геи, дрыхли вот так же, как мы, вповалку, в грязи? Ног не мыли и почивали на обнажённой земле… Но гомеровские греки ежедневно принимали ванну и чтили её наряду с прочими блаженствами!

Во сне он видел огромное распятие. И, обнимая его, как дерево, припадая к нему всем телом, хватая ветки, кричал! О чём?

Утром его стриженная наголо голова заметалась, запрыгала в прогулочном дворе. «Поиграв на пианино» (сняли отпечатки пальцев), узнал от тюремного фотографа, что за подделку документов полагается наказание сроком до десяти лет!

Вертелся на бетонном пятаке: туда-сюда, туда-сюда… Сколько же мне будет тогда? Тридцать?.. «В самый аккурат»… Десять лет?.. Червонец… А может, фотограф ошибся, приврал?.. Ничего… Достоевский отмотал, а ты?!

Купил в тюремном ларьке пачку болгарских сигарет и любовался упаковкой. Потихоньку, не торопясь, курил, чувствуя в цветной обёртке связь с жизнью, что зыбилась за стеной острога, и был похож на дикаря, играющего с ниткой бус: выменял у заморских купцов за кусок золота.

Отоваривали в тюремном ларьке только на десять рублей. На такую же сумму каждый участник войны с Гитлером мог в спецмагазине на воле получить синюю курицу, полкило сыра, мешочек гречки и ещё что-нибудь. Один раз в три месяца…

Диагноз, поставленный врачами после «побега в Америку», мешал судить бывшего студента. Поэтому следствие решило: гнать этапом в Херсон на экспертизу, чтобы психиатры вынесли вердикт – казнить или миловать?

Когда Стёпку и его приятеля доставили в областную клинику – дачный домик за оградой из колючей проволоки, – весельчак заметил, что молодой зэк опять угрюм. Он хлопнул парня по плечу:

– Не горюй… Прорвёмся!

И тут же, смеясь, уточнил:

– И вот на суд меня ведут,

А судьи яйцами трясут!

В дачном домике пребывал под наблюдением врачей Юра Тырышкин, семинарист. В чём крылся состав его преступления, никто из зэков не знал. Тырышкин забаррикадировался внутри себя, ни с кем не разговаривал. Часами бессмысленно пялился в окно, рассматривал в простенке между рамами клок жухлой ваты, дохлую муху, обгорелую спичку. Он оживал только после инсулинового шока, когда в проткнутую иглой вену вливали глюкозу, били по щекам, усаживали и совали в руки кружку сиропа. Глядя в расплавленный сахар, семинарист изрекал:

– Житейское море!

Рядом с Юрой катался по сдвинутым кроватям, кричал выходящий из шока интеллигентный юноша со светлыми усами:

– Я не хочу больше жить! Я не хочу больше жить!

Всех поступающих на экспертизу сперва сажали в ванну, отмывая тюремный загар. Две смазливые санитарки, как ни в чём не бывало, возились в душевой, когда краснеющего бывшего студента заставили раздеться донага, точно язычника, который предварительно должен очиститься, снять одежды и войти обнажённым в святая святых.

Впервые с ним так поступили перед тем, как законопатить в камеру предварительного заключения. Приказали несколько раз нагишом сесть-встать, дабы выяснить, не сыплется ли из дыр и пор его тела всякое добро: сконцентрированная в каплю десятирублёвка или крохотный карандашный грифель.

– Запиши, а то ещё скажет: «Золотой, украли!», – посоветовал один охранник другому, отбирая у арестованного нательный крест из меди. И тут же, словно с привязи сорвался:

– В партию нада, а не по церквям шататься!

Родственников вызвали в прокуратуру за вещами.

Пошла сестра.

Никогда она не посещала церковь и больше всего на свете интересовалась цветом губной помады. Но в прокуратуре демонстративно надела на себя крестик брата.

Оттопыренные уши следователя превратились в распущенный капюшон разозлённой кобры, готовой к прыжку:

– Мы ещё и до вас доберёмся!

Спустя четыре месяца молодой арестант обтёрся в тюрьме: мог добыть лишнюю миску полбы, сочинив «гоп-стопу» или «взломщику лохматого сейфа» речь для последнего слова на суде. Ему удалось совершить «мах на мах» с инженером, которому жена довольно часто, насколько позволял режим изолятора, носила передачи. Сменял пиджак на булку, шматок сала и двести граммов сливочного масла. Сало и булку уписал мгновенно (хотя и в остроге постился, по средам и пятницам не ел две-три костлявые рыбёшки к завтраку), а масло приберёг к утру. На другой день ни с того ни с сего стал кромсать масло на кусочки и раздавать братве. Кто хмыкал, кто молчал, кто благодарил, кто сразу проглатывал и, отворачиваясь, косился, нет ли ещё. Нет, больше не было: владельцу продукта достался тот же пай, и оттого, что в каменном мешке, где дышать нечем, среди сырости, капающей со стен преодолел себя, своё тело, иссыхающее без подлинной еды, залез опять под фуфайку на нары и от радости заплакал.

Набожная уборщица, узнав, за что сидит бывший узник вуза, приносила ему тайком книги. Заворачивала их в газету, присоединяя луковицу, обрезки сыра, колбасы. То были «Жития святых», закапанные воском, обожжённые с края, похожие на псалтырь в доме старика, вручившего ему в церкви свою палку. По той псалтыри он выучился читать на церковно-славянском языке. В «Четьях-Минеях» уборщицы арестант наткнулся на ветхий листок с молитвой. Зашил в одежду под слой ваты. И путешествовал с ним по всем дорогам глагол, что продрался за решётку ещё с той, незапамятной Руси, свободной от обойм новостроек и ураганных чисток в партии: «Господи Боже мой!.. да не яростию Твоею обличиши мене… Враги обдержаша мя… Скоро услыши мя, Господи!».

Обедали зэки в дачном домике за длинным столом на клетчатой клеёнке. Умяв ломоть хлеба с порцией борща и каши, подэкспертные существа завязывали жирок на койках.

Тлел тихий час.

Клевали носом на стульях утрамбованные санитары.

И так каждый день. Но однажды, когда время нахождения на экспертизе клонилось для многих к концу, сонный измор вдруг вспорол вопль:

– Кровь!

– Где?! – заорали медбратья.

Кровь алела на стене, где лежал Стёпка.

Смахнули одеяло: весельчак тонул в красной луже.

Молча, без единого стона, разрезал себя обмылком бритвенной стали – вскрыл вены, расцарапал низ живота, подбирался к шее.

Трое санитаров навалились на него, согнули ему руки, перетянули резиновыми жгутами. Прибежала молоденькая врачиха из другого отделения, белоснежка на каблуках, засаленная в морге. Мужчины отворачивались, не перенося вида окровавленного месива, а она не суетилась, чётко распоряжалась, меняя тампоны, кидая их в заплёванный таз.

Носилки со Стёпкой погрузили в машину.

– Куда?

– К хирургам.

Думали, смилуются. Напишут лекари в суд что-нибудь в защиту Стёпки. Ведь не ради симуляции хотел убить себя… Это же не Гришка… Тот залез на крышу и «покатил бочку» – разобрал трубу… Кирпичи, правда, грызть не стал. А кабы ему, дураку, отведать глины до приезда пожарной команды с лестницей, может, и профессор почесал бы в затылке, скостил ему полсрока, вместо того, чтобы закатать из шприца в вену растормозку, отчего Гришка сразу стал пьяный. И потащили его под руки, волоком, к главврачу на допрос…

Гладышевский ещё не знал, что в Херсоне его признают персоной, пребывающей в здравом уме, что будет он триумфальной замухрышкой шествовать в здание суда среди хнычущих шпалер старух и стариков из Афанасьевской церкви. В зале заседаний к нему кинется женщина с антоновками.

– Кто разрешил передавать подсудимому яблоки?! – взвизгнет прокурор. И набросится на караульного: – Я вас не впервые замечаю!

Прихожане готовые либо пуще разреветься либо в щепки разнести помещение вломятся в кабинет судьи, надевшей на процесс новое нарядное платье. Василиса Микулишна выглянет в зал и малиновыми устами (ля бемоль мажор) пропоёт:

– Верните подсудимому яблоки!

Опоросится прокурор. Осрамится под раскат хохота в камере, едва зэки узнают о решении судьи.

А галоп по тюрьмам будет продолжаться. Судить сорванца за то, что оскорбил личность коронованной особы, проверив остроту ножа на холсте с изображением основателя первого в мире государства рабочих и крестьян, крайне хлопотливо в условиях высокой сознательности масс. Не дав развернуться прениям прокурора и адвоката, хулигана отправят на повторную психиатрическую экспертизу, но не в Херсон, а в Москву.

В тюрьмах везде одно и то же: ржавая селёдка, разъедающая обветренный рот, привинченный к полу табурет, заткнутая тряпьём дыра в окне, колотун, пойло, вши (спасаясь от которых, срываешь с себя одежду на прожарку), вповалку спящие люди, молодцеватый, отлитый в пепельную шинель офицер, рысью наблюдающий за расфасовкой этапа по блокам-отстойникам…

В Бутырке, где когда-то стыли Пугачёв, Герцен, повесили – здесь или в другом месте? – Власова со товарищи (Сталин не мог наглядеться на фото их казни), почище. Открытку можно родне послать, мол, с праздником весны, Первомаем! Пусть разобьётся о ваше сердце любой житейский ураган!

В Бутырке параши нет… Кафельный закоулок с унитазом. Сиди хоть целый день (пока братва не ест), не беспокоясь о том, чтобы подрулить кишечник к опорожнению в предусмотренные часы…

Получив в институте судебной психиатрии «диплом», удостоверяющий его невменяемость, он зароется в книги, которые с огнём не сыщешь на воле. Душевнобольным в Бутырке выдавали списанную с библиотечного учёта макулатуру дореволюционных лет: религиозные статьи Жуковского, мемуары Сен-Симона, «Путешествие по Италии» Ипполита Тэна!

…Поздно вечером Стёпка, ярче лимона, появился в палате. Заштопанный, заклеенный, с вялой улыбкой.

Утром его бросили в тюрьму.

Владыка

Накануне весеннего половодья добрались в областной центр из глухого села в прикаспийских степях две домотканные старухи.

Присели в приёмной архиерея на диван в белоснежном чехле, поджав под себя ватные бурки в калошах…

Так ведёт себя зимой в ресторане девица в летнем платье, стеснительно заглядывая из пустого фойе в переполненный накуренный зал.

Так надеется войти в большую литературу начинающий писатель.

Владыка выскочил в приёмную в белой рубахе, забрызганной каплями свежей крови. Только что на кухне он отчекрыжил голову толстому сазану. За минуту до того, заставив закричать стряпуху, рыба ударом хвоста смела тарелку на пол.

Епископ извинился перед посетительницами, юркнул назад; в дальней комнате выбранил молодого келейника, обязанного предупреждать начальство обо всех визитёрах, быстро переоделся и в подряснике и панагии, с деловитым выражением на приятном, чуть усталом лице, галантными интонациями контрабаса, беседующего с флейтой-пикколо, пригласил женщин в кабинет.

Спустя полчаса он появился в зале, где в обществе портретов Преосвященных монашествовал чёрный рояль с кипой нотных тетрадей на крышке, ритмично отсчитывал время золотистый маятник в стоящем на полу футляре старинных часов. За узким низеньким столом, запорошенным бумагами и книгами, сидел, получив нагоняй, чуть надутый келейник, он же епархиальный архиварус.

– Как вы думаете что это такое? – улыбнулся Владыка показывая принесённый некий предмет в белой тряпице.

«Архивный юноша» изобразил недоумение.

Тогда шеф ткнул перстом в портрет своего предшественника покойного Ф., добавив, что тот… прислал подарок. Архиепископ Ф. дважды тревожил во сне прихожанку, требуя испечь большую лепёшку и отнести ныне здравствующему архипастырю. Истинная дочь Церкви, невзирая на серьёзную распутицу, с подмогой подруги выполнила возложенное на неё послушание!

Положив свёрток на рояль рядом с нотами, епископ опустился в удобное кресло, устремив взгляд на рабочий стол помощника:

– Ну как, дело движется?

(До рукоположения в духовный стан Михаил Николаевич Мудьюгин окончил два института: политехнический и иностранных языков, а также консерваторию по классу фортепиано. Став кандидатом наук, читал лекции в Горном. Этого ему показалось мало. И, возымев благое и похвальное намерение, успешно защитил диссертацию в духовной академии, превратившись в магистра богословия. Теперь архиварус готовил его труд по сотериологии для публикации в «Богословских трудах», проверяя пассажи Писания, уточняя номера псалмов, поскольку ранее патрон занёс их в свой текст по памяти.)

– Есть шероховатости, – заметил подручник.

– Например?

– Сейчас, одну секунду… Вот: «Всякий грех в самом себе и за собой влечёт воздаяние так же, как и принятие яда грозит отравлением…». Далеко не всякий яд – отрава. Яд принимают и в лечебных целях.

– Ну-с…

– На странице пятьдесят шестой… в качестве заядлых болельщиков, подбадривающих игроков на футбольном поле, у вас при спасении человека фигурируют ангелы, сонмы святых…

– Но апостол Павел не чурался выражений, употребляемых в спортивной тематике…

В дверь просунулась Филаретовна, худая, стрекочущая экономка лет сорока пяти:

– Владыка, сазана под сметану?

– Да, пожалуйста… Только не переборщите! И возьмите свёрток на кухню.

Епископ плотно закрыл дверь за Филаретовной, сходил в кабинет, вернулся с папиросой в руке. Опять сел в кресло, закурил.

– Снова неприятности? – осторожно спросил архивариус.

– Церковь в Сероглазке закрывают…

– Как?! Мы же служили там три месяца назад!

– А вот так! Что взбрело в голову, то и вытворяют… Вместо умершего священника я назначил, как тебе известно, отца Виктора из храма Иоанна Златоуста… Сельсовет воспользовался смертью священника, и, поскольку старостиха, как нарочно, тоже отдала Богу душу – я этого не знал, только что сообщили, – забрал ключи и церковную печать…

– А отец Виктор?

– Валяет дурака. Не хочет ехать из города в деревню. Вдруг обнаружил у себя болезнь почек… Я ему твёрдо сказал: это временная, вынужденная мера. Послужишь в селе, вернёшься… Так нет, не хочет… Народ в Сероглазке плачет: ни батюшки, ни ктитора!.. Завтра поедем на службу в храм Златоуста, будь начеку… Отец Виктор популярен, накрутил приход… Как бы не вышло эксцесса!

Архиварус и архиерей впервые встретились, когда Викентий числился в университете, а Владыка занимал пост ректора духовной семинарии и академии. Гладышевский разыскал бурсу в Александро-Невской лавре и, робко попросив у дежурного в сенцах аудиенцию у Его Преосвященства, тут же оную получил.

Обилие икон, тлеющие огоньки лампад в уютном кабинете всё ещё смущали студента, но то, что на стене висела простенькая гитара, а на письменном столе размещался микрокосмодром из серо-белого мрамора, и ручка, заправленная чернилами, готова была к старту в форме межпланетной ракеты, это вперемежку с фолиантами в кожаных потёртых обложках с медными застёжками и шторой на окне, пурпурной, как мантия кардинала, делало далёкое значительно ближе!

Несмотря на их знакомство, о поступлении в семинарию после «бегства в США» не могло быть и речи.

– Разве допустимо, чтобы душевнобольной учился в духовной школе? – осадил епископа попечитель богоугодных заведений, то бишь уполномоченный Совета по делам религий.

Ректора через время сместили в провинцию, дав епархию в прикаспийском крае. Сюда прилетел после освобождения из тюрьмы и психушки его старый молодой друг.

Владыка придумал ему синекуру келейника и архивариуса.

Быть архивариусом значило для экс-студента то же самое, что служить помощником библиотекаря в королевском замке – должность, которую занимал господин Кант, заодно приват-доцент местного университета. В библиотеке монарха книги сидели на цепях, дабы кто не спёр. А в библиотеке горкома партии, куда легально, по записи, некогда проник теперешний «архивный юноша», сиротела лишь одна на весь двухсоттысячный город книга Гегеля, да и та не на привязи, ибо никого, в том числе и первое лицо партаппарата, не интересовала, за исключением идеологического клептомана, который умыкнул шедевр германца, то есть взял в читку и не вернул, что стало дополнительным компроматом по доносу потерпевшей стороны после ареста ворюги.

Покои архиерея размещались в двухэтажном особняке близ кафедрального собора. Собор лежал между новыми домами, как царь Давид в старости среди молодых дев.

На первом этаже располагалось епархиальное управление. Здесь трудились секретарь Владыки протоиерей Василий Байчик, красивый белорус, чья голова, лысея на затылке, всё больше становилась похожа на просфору из Почаева с отпечатком стопы Пресвятой Богородицы, и «первая дама епархии» – экономка Филаретовна, под пальцами которой выплясывали чечётку круглые костяшки деревянный счётов, разрываемая на части базаром и бухгалтерией (« – В храм некогда сходить! Господи, когда это кончится?»).

Шныряла тут и машинистка, ни дать ни взять процентщица из «Преступления и наказания» Достоевского с мышиным хвостиком волос на редеющей макушке. Раздражала архиерея не столько опечатками в бумагах, сколько безудержным любопытством: от кого поступает обильная корреспонденция на второй этаж?

Нельзя, конечно, не упомянуть и прилежного кассира Вертишова, отставного певца оперного театра. Он пел в архиерейском хоре и умел безошибочно определять на нюх, поднося к носу пачку потрёпанных купюр, где и как долго находилась попадающая к нему на оприходование сумма.

– Вот эта… лежала в стальном ящике… А эти деньги… – с заминкой констатировал дегустатор, – из соломенного матраса… Видите?

Во дворе, ограждённом высоким забором с железными воротами, находились гараж, склад свечей и церковной утвари. В клети для сторожей булькал на печурке суп. Собакам варили отдельно.

Привратник Алёха, здоровенный старик, сидя в сторожке на изъёрзанном диване, частенько рассуждал с бабками, приезжающими из церквей за крестиками, ладаном, погребальными покрывалами, что вот хорошо бы съездить в Иерусалим, поклониться Гробу Господню, выкупаться, осознавая своё недостоинство, в мутных водах Иордана… Носился он с этой идеей не первый год. Кто-то посоветовал, и дед поплёлся в инстанцию, где знали всё, были в гуще всего, умели подойти к любому явлению и так и эдак, особенно, если вопрос касался религии; тут будто помнили наказ Леонардо да Винчи своим ученикам – подолгу рассматривать пятна, выступающие от сырости на церковных стенах.

– Сколачивай делегацию. Как соберёшь человек тридцать в Иерусалим, приходи. Выпишем визу! – сказали Алёхе.

– Да, выпишете вы, – кряхтел старчище, уходя, – на тот свет!

Второй этаж архиерейских покоев пропах чесноком и луком. Владыка не ел мясо. Летом удирал на «Жигулях» в леса соседней области… Пекло солнце. Епископ тесал колышки, счёсывая пот со лба лезвием топора. Крепил с келейником палатку, загоняя в землю выструганные клинья. Рыскал по чащобе, собирая грибы на зиму. Нанизывал их на нитки и сушил за ширмой на веранде архиерейских чертогов, точно письменные узелки от знакомого поэта, увлечённого, как и он, охотой на боровиков и лисичек.

В опочиваленке Владыки было тесно от книг, коробок с граммофонными пластинками, древних икон. Птичьим базаром гнездились в плоском скворечнике под стеклом ордена с разноцветными лентами, наградами отечественной и иностранных Церквей. На утренних и вечерних молитвах Преосвященный поминал умерших родственников и близких, чьи фотографии грустили близ аналоя.

В углу спальни приткнулся верстак – маленький стол с железными тисками и телефоном. Архиерей то выравнивал в тисках погнутый ключ, то надпиливал деталь для магнитофона, то хватал телефонную трубку:

– Алло! Будьте любезны, два билета на «Аиду».

– Алло! Междугородная? Свяжите меня, пожалуйста, с Москвой, а через час – с Киевом.

– Алло! Пётр Алексеевич? Здравствуйте, дорогой… Так вы сказали мастерам, что золотить купол мы согласны?

Бывало, утром выскочит во двор в подряснике, продранных носках и шлёпанцах, с суворовской косичкой на спине, и потянет сторожа да Филаретовну с глухарём Вертишовым в садик под окнами покоев – смотреть на ещё одно доказательство бытия Божия: плющ, что пробирается щупальцами не в пустоту, а к стволу цветущей яблони… Разумно? То-то… Везде Промысл Божий!

Выглянет в летний полдень из открытого окна кабинета, разыскивая архивариуса, точащего лясы с Алёхой:

– Иваныч!

– Чего изволите, Владыка?

– Чтоб завтра у вас были плавки! Едем в лодке на острова. Запомните: плавки у вас всегда должны быть при себе, как паспорт.

– В таком случае благословите, Ваше Преосвященство, окромя трусов для плавания, держать под рукой… пару гранат и парашют!

На Пасху и Рождество в доме архиерея пировало городское духовенство. К вечеру столы накрывали вновь, сортируя остатки, добавляя непочатые бутылки коньяка, вина.

И тайком стекалась на рождественский раут (или, если хотите, клавирабенд) местная интеллигенция; воровато пискнув звонком в воротах, неслась по крутой лестнице в объятия хлебосольной рясы.

Приходили дамы из консерватории, соблазненные перепиской Владыки с директором миланского театра «Ла Скала», давней дружбой епископа с опальным виолончелистом, приютившем на своей даче паскудного «Паука» из Рязани и готовым публично обматерить любой конгресс соотечественников, если тот станет ему мешать сменить во имя свободы смычок на автомат.

Великий музыкант, выдворенный из страны, триумфально гастролировал на Западе, а на Родине пили за его здоровье архиерей и архивариус, через руки которого (не преувеличивайте!) шла переписка Ореста и Пилада.

Келейник ежедневно относил на почтамт письма шефа и доставлял ему помимо обильной корреспонденции из разных мест и от разных лиц послания из Лондона от «Славы» и его оперной жены, примадонны «Вишни», коих Владыка когда-то обвенчал в своих покоях. Маэстро утверждал, что, архипастырь – единственный, кто пишет ему из России.

Иногда перлюстраторы развлекались, возвращая иерарху его письма на Запад с придиркой к двум-трём помаркам на конверте: «Грязь!». Владыка едва не посылал чистоплюев «Вниз по матушке по Волге…» и сбагривал испорченный конверт в архив письмоноши.

На праздничном вечере у Владыки одна голосовая щель, уже успевшая нахватать успеха, изображая на сцене Медею с сигаретой в зубах, исполнила вместе с балетмейстером Аскаридзе, наконец, подстригшим свою куафюру и украсившим нос деликатными очками, дуэт потаскушки Церлины и простофили Мазетто.

Другая гостья принимала себя за совдеповскую Сапфо. Накануне климакса дала сольный концерт в Музее политехнического института, набитого физиками и лириками. Читала самодельные стихи, вздёрнув подбородок, вытягивая шею вверх, как курица, когда пьёт воду. Поэтессу засыпали бумажками с вопросами, будто дьякона, оглашающего на молебне записки за здравие и за упокой.

Здесь чувствовали себя как у себя дома и неувядающие вокалисты из оперной труппы. Благодаря их стараниям у магистра имелась забронированная ложа. В театре епископ сидел в берете мышиного цвета, пряча под него суворовскую косичку (просим не путать, как бы вам ни хотелось, с подстриженным хвостом будённовской кобылы). Дул в антракте бутылочное пиво, доставляемое из буфета подхалимствующим (ну знаете ли!) келейником.

Владыка делился с гостями впечатлением от пребывания на конференции экуменистов за границей, что их, естественно, почти не интересовало, зато все развесили уши, когда хозяин рассказал о том, как посмотрел и послушал «Саломею» Рихарда Штрауса. Разумеется, в модернической интерпретации. Вот как это выглядело: из темничной ямы на сцене выполз пророк с чёрным от косметической сажи измождённым лицом, с тремя косицами волос, похожими на перья папуаса; из той же впадины вдруг ни к селу ни к городу появился поднятый наверх настоящий жеребец, готовый ржать на чужую жену в партере или на свернувшуюся в клубок на пьедестале дочь Иродиады в трусиках и лифчике. Так она символизировала эротический перепляс, соблазняя Ирода, который повелел отрубить голову Иоанну Крестителю. И подобно тому, как мафия в голливудском кинофильме подсовывает отсечённую башку любимого коня в постель спящему конкуренту, Саломея то лобзала окровавленный трофей – муляж черепа жеребца, то прикладывала его к сидящему нагишом на стуле смертельно бледному манекену – обезглавленному трупу самого великого из людей…

Пособив Филаретовне обслужить гостей, архивариус под благовидным предлогом (ответив баритону на вопрос «Почему Пасху празднуют в разное время?» тем, что у Христа скользящий график) исчезал из-за стола, уединяясь в кабинете епископа с томиком Шопенгауэра из букинистической библиотеки шефа.

От этого бегства веяло ситуацией двухгодичной давности… Когда южанин прилетел впервые в сей богоспасаемый град, Владыка благословил его облачиться в стихарь и участвовать в богослужении кафедрального собора.

Парень взлетел на седьмое небо!.. Так легко и просто взойти в неприступный алтарь? Совершить то, о чём столько мечтал?.. Не верилось!

В боковом приделе алтаря сновала взад-вперёд юркая троица согнутых старух в монашеских скафандрах, приглядывая за огнём в небольшой нише, где тлел древесный уголь для кадила. Тут же, на электроплитке, блестела сковородка с горячими сырниками. Алтарницы исподтишка умасляли этой стряпнёй протодиакона и его помощников.

– Редиска подешевела, слышал?

– Почём?

– А раньше была сочнее…

Новичку в стихаре хотелось отрезать себе уши!

Заметив на клиросе певчих без головных платков, он тихо-тихо спросил у отца Петра, недавно рукоположенного в духовный сан:

– Почему хористки нарушают правило? Апостол Павел запрещал женщинам…

– Запомни! – наклонился к нему батюшка, обдав запахом цветочного одеколона. – Видел, не видел, не твоё дело. Главное – молчком. Вот, как я. Год не прошёл, а уже – в рясе!

По стандартному рецепту всех романтиков или святых (Иосиф Волоцкий, юношей попав в монастырь, рванул в другую обитель, услышав в трапезной от мирян сквернословие) южанин, не выдержав того, что узрел в алтаре, на следующий же день дезертировал домой с таким привкусом горечи в душе, что даже мудрость бесовская, не удержавшись, шепнула ему на ухо, а хорошо было бы, если самолёт, на котором удирал, рухнул бы из поднебесья наземь.

Из Крыма настрочил епископу эпистолу, полную удивления перед тем, как архиерей столь невзыскателен к эстетической безвкусице подчинённых ему кафедралов. Но когда раскрыл свежий номер столичного церковного журнала, где под рубрикой «Богословский отдел» писали, что царица присылала Патриарху первую редиску, а сам Святейший любил благословлять свежие огурцы, понял истоки обнаруженной им в провинции теологии овощей… Через год блудный сын, испросив в письме покаяние на коленях, вернулся к Владыке, и тот ещё раз предупредил его не строить иллюзии.

Жизнь в архиерейском доме была погружена в атмосферу секретности.

Машину подавали к заднему крыльцу, точно коня Онегину. Куда отправлялся Преосвященный, шофёр узнавал только в центре города. Поборов дремоту, епископ командовал:

– Лево руля!.. В храм Петра и Павла.

Как опытный лазутчик, архиерей тормозил «Волгу» за тридцать-пятьдесят метров до цели. Вместе с келейником подкрадывался переулками. На цыпочках проскальзывал в церковь, прятался в полутёмном углу, наблюдая за всенощной. Его замечали, начинали шептаться. Тогда он проникал за иконостас; требовал от растерянного батюшки алтарный журнал, справлялся по записям о делах: сколько крестят, венчают, чему поучает настоятель народ.

– Крышу починили?

– Н-нет…

– Почему?

– Староста…

– Давайте сюда старосту.

Ктитор (пакля благочестия, санкционированная в горисполкоме) лобзал руку архиерея.

– Почему крыша не залатана?

– Уполномоченный…

– Я это давно от вас слышу. Или вы в течение двух недель отремонтируете, или будем вас переизбирать. Сколько платите в фонд мира?

– Тридцать тысяч.

– В год?

– Так точно.

– И данной суммы не хватает, чтобы уладить с уполномоченным вопрос о приобретении оцинкованного листа для кровли?

Однажды, сев в машину, архипастырь повелел:

– На блошиный рынок!

Советский народ собирался на барахолку, едва таяла утренняя роса фонарей. В пыльном пекле толчка галдели татары, евреи, осетины, казахи, русские. «Новая историческая общность людей» (рождённая очередной «Программой» правящей партии, чтобы все были одним народом, как повелел в своём царстве ветхозаветный царь Антиох) сварливой цыганкой сидела на куче продаваемого тряпья: выпрошенных или выкраденных по домам заношенных юбок, серых наволочек, парусиновых туфель. Смуглая девочка из табора, хохоча, сверкая белыми зубами, била ногой по луже, обдавая брызгами рассерженных покупателей и весёлую мать.

Епископ, натянув поглубже фетровую шляпу, в светозащитных очках и плаще лавировал в толпе. Его толкали. Он улыбался:

– «Пошёл поп по базару…»

Келейник давал шефу справки по вопросам приобретения товаров, обращая внимание то на колесо отполированной прялки, то на бахромчатый томик Библии, то на козла рядом с запчастями к дизелю. Для архивариуса в этих вещах, как в шифрограмме барахолки, была спрессована история древнего и нового мира: Парки, богини судьбы, пряли нить жизни; выплясывал козлоногий сатир, спутник Диониса; Тайная Вечеря вставала со страниц Священного Писания…

Епископ превратился на толкучке в ребёнка, который зачарованно вертит подаренный игрушечный мотоцикл. Ему всё хотелось потрогать, обо всём расспросить…; во время войны он выменял на таком же рынке серебряный брегет на буханку хлеба.

Владыка купил лупу для кабинетской работы. И когда, сняв очки, поднёс увеличительное стекло к глазу, одна старуха толкнула другую:

– Гляди! Архиерей!

После визита паломниц с медовой пышкой епископ и келейник отправились на «Волге» в храм Иоанна Златоуста. Отворяя ворота, Алёха напутствовал:

– Вы там поосторожнее…, а то… съедят!

Остался позади белокаменный кремль с чешуйчатыми крышами башен, высоченная аляповатая колокольня… Мелькнул оптимистический щит, обещающий в текушей пятилетке увеличить количество больничных коек на шесть тысяч… Попался по дороге храм старообрядцев. Его настоятель наведывался к Владыке, прося по бедности немного свечей, маслица. Штукатурка у входа в молельню кержаков осыпалась, обнажив бледно-красные дёсны кирпичей. Бастион кособоких лачуг держал круговую оборону, отбивая атаку железобетонных каркасов, танками ползущих на православный рубеж… Около вокзала на скамейке спали двое. Их растолкали к поезду. Один, в каракуле на голове, разостлав ковриком пиджак, закрывая в такт молитве уши руками, метал поклоны. Сидящий рядом шнуровал невозмутимо ботинок…