Как часто, утомленный от бессмысленных мелочей кочеванья по гостиным, я переношусь в тот мирный уголок, где я жил с вами, жил подле вас, и снова я вижу ваше окошечко, вижу тень вашу за белой занавеской. Воображение заменяет действительность. Я счастлив своей мечтой, и сердце мое снова бьется от радости и от любви.
– Ах! – сказала аптекарша. – А мне каково? Мне здесь все дико и неприятно. Нет здесь моих подруг…
Отец мой умер… Я сама живу памятью, а в настоящем мне грустно и тяжело.
– Так, бедная Шарлотта, я в том был уверен. Вы тоже несчастливы. Вас здесь никто не оценить, ни понять не может. А я знаю, ваша душа создана для чувства, для сочувствия, для всех радостей и мучений сердца.
– Не говорите мне этого…
– Но это правда.
– Да, печальная правда. Я долго ждала счастия…
Я видела его даже издали, но оно промелькнуло только для меня и бросило мне лишь сожаление, одиночество.
– Нет, – прервал барон, – судьба бессильна против любви. Мы были бы счастливы вместе… Ваши глаза мне это говорят. Кто же мешает нам быть счастливыми?
– А как?..
– А разве нельзя возвыситься над жалкими условиями жизни? Разве мы не можем любить друг друга и в высоком упоении найти возмездие за все свои страдания?..
– А люди?
– Люди! Что в них? Любовь не целая ли вселенная? Как ничтожно перед ней все земное, и как возвышается, как освящается душа, исполненная любовью!
Барон схватил руку аптекарши; рука ее дрожала.
– А долг? – сказала она задыхающимся голосом.
– Долг выдуман человеческими расчетами. Долг – условие земли, а для нас отверзто небо. Вы видите, не пустой же случай свел нас снова вместе; мы рождены друг для друга. Неужели вы этого не понимаете? А я уже по силе любви своей отгадываю, что и вы должны меня любить…
– И не ошибаетесь, – сказала аптекарша, закрыв лицо руками.
Ощущение неописанного блаженства освежило душу барона. В комнате было совершенно темно.
– О! Теперь, – сказал он, – я готов умереть для вас; теперь счастие для нас возможно. Но повторите ваши слова, скажите мне: давно ли и как вы меня любите?..
– Да… я все скажу… я не в силах более молчать, – сказала трепетно аптекарша, – да, я всегда думала о вас… да, я не переставала вас…
В эту минуту дверь настежь отворилась, и толстая служанка, босиком, в затрапезном платье, вошла в комнату, держа в руках два медных шандала с сальными свечами. Рука аптекарши выпала из руки барона. На молодого человека неприятно подействовали сальные свечи и нищенский наряд служанки; но для увлеченной женщины блеск внесенного огня был благодетельным светильником и озарил ей мрачную пучину, в которую ввергала ее безумная страсть.
– Нет… нет, жена, – сказала она дрожащим голосом, – должна быть чиста и непорочна. Обольщение чувств обманчиво, а раскаяние неумолимо… Заклинаю вас всем, что вы любите, не возобновлять нынешнего разговора.
В дверях показался Франц Иванович.
– Теперь я свободен, – сказал он, потряхивая головкой. – Я боюсь, что вам было скучно. Не хотите ли пуншику или бостончик составить?
Но расстроенный барон не хотел слушать никаких предложений. Обманутый в ожидании, забыв свои планы, он побежал домой и всю ночь проворочался на кровати. К утру он, коварный светский щеголь, был влюблен в уездную аптекаршу, но влюблен по уши, и без ума и без надежды.
А между тем городские обыватели начали толковать да перетолковывать.
– Знаете что, – говорил франт в венгерке на ухо купцу Ворышеву, посещая его в лавке, – Шарлотта-то Карловна наша… гм…
– Быть не может!
– Да и мне кажется странно. Так скажите, пожалуйста, с какой стати барону сиднем сидеть в аптеке?
Ведь он надворный советник, к тому же человек с капиталом, даже богатый. А вещи какие у него – просто загляденье! Намедни я еще видел одно изумрудное кольцо, кольцо-то, знаете, маленькое, а изумруд большой – славная штука Сот пять стоит. Да и в столице, я спрашивал, знаком ли он с министрами, так говорит, что не со всеми, а знаком… Ведь в аптеку хорошо ходить нашему брату время убить, а этакому человеку, кажется, вовсе не черед. Странное дело!
– Совершенная правда-с, – сказал Ворышев и погладил бороду.
– Слышали, – говорил с лукавой улыбкой судья городничему, – слышали, какую наш Франц Иваныч получил обнову?
– Да-с, слышал стороной.
– Какая тут сторона, дело явное. Они открыто живут вместе. Неприлично, совершенно неприлично… Я бы на вашем месте в это дело вмешался. Начальство обязано, как попечительная матерь, вникать в нравственные отношения жителей и указывать на то, чего они должны остерегаться. Ваша обязанность…
– Гм, вы думаете?
– Без сомнения. Вы хранитель городской нравственности.
– Право?
– К тому же наш барон-то, кажется, просто вольнодумец… Он был у вас с визитом?
– Нет.
– Будто?
– Право.
– И у меня не был… Ну, пожалуй, у меня еще ничего, а вы начальник города… А вы к нему ездили?..
– Ездил… почел долгом.
– В мундире?
– Да.
– И он не отплатил за визит?
– Как не отплатил?..
– Ну, то есть сам не явился к вам?
– Нет.
– Да что ж он, в самом деле, о себе думает?.. Право, не худо его проучить.
– А впрочем, – заметил городничий, – я, право, не понимаю, что он нашел в аптекарше? Немочка – и все тут. Вот то ли дело польки! Как мы в Белоруссии стояли, так я на них нагляделся: нечего сказать – женщины! Как воспитаны, как танцуют мазурку… Такие все амручики, что просто из рук вон! Что ж, вы полагаете, мне надо поговорить с Францем Иванычем?
– А уж это ваше дело. Поступайте как знаете.
– Вот штука, – шепнул исправник заседателю во время присутствия, пока старый секретарь непонятливо гнусил бесконечный и бестолковый доклад, – штука так штука. Просвещение и до нас добирается. Аптекарь продал свою жену за пять тысяч рублей.
– Поторопился, – сказал, подумав, заседатель. – Мог бы получить больше; ну, и то куш порядочный. Есть же людям счастье!..
– Какая резолюция? – спросил секретарь.
– А как ты думаешь?
– Да, предать суду и воле божией.
– Я согласен.
– И я тоже.
Исправник и заседатель подписали резолюцию и отправились по домам.
– Ну, матушка, – говорила статская советница Крибогорская бедной дворянке, стоявшей перед ней в голодном почтении, – ну, матушка, слышала?.. Мерзость какая! Пфу!
Статская советница отвернулась и плюнула с негодованием.
– Про аптекаршу, что ли, матушка?..
– Про кого же другого? Ведь есть же этакие мерзавки!
– Поистине, грех великий.
– Что-о-о?..
– Грех, матушка, великий.
– Я не велю ее на двор к себе пускать. А ведь он, матушка, говорят, богатый человек… Много дарит, верно. Не слыхала ли?
– Нет, не слыхала-с.
– Экая ты бестолковая. Никогда ничего не узнаешь.
Говорят, собой хорош. Ты его видела?
– Видела.
– Брюнет или блондин?
– Не разглядела хорошенько.
– Что ж ты, слепая, мать моя? Ничего ты таки не знаешь. Ходишь себе болван болваном. Я его дедушку, должно быть, видала в Москве, когда мы с покойником жили на Никитской. Кажется, мог бы вспомнить, что я не бог знает кто; хоть бы плюнуть пришел сюда, так нет. Очень важная особа! Беспокоиться не угодно… Да и хорошо делает. Он уж верно ничего такого у меня не найдет. Экая мерзость! Пфу!!.
Несколько дней спустя дрожки городничего остановились у аптеки. Франц Иванович, как человек нечестолюбивый, поморщился немного от нежданного визита, однако ж встретил градоначальника с должною почестью.
Городничий, человек доброжелательный, но глупый, принял за дело данный ему совет вмешаться в семейные дела аптекаря.
– Я имею с вами переговорить об экстренном случае, – сказал он важно.
– Чем могу я вам быть полезен? – отвечал аптекарь. – Девичьей кожи у меня нет, а ромашки не осталось.
– Обязанность моя, – продолжал городничий, – не ограничивается только одним полицейским наблюдением. Начальство обязано, как попечительная матерь, вникать в нравственные отношения жителей и указывать на то, чего они должны остерегаться.
– Непременно, – отвечал аптекарь.
– Я очень рад, что вы со мною согласны. Мы с вами люди степенные и можем обсудить дело не горячась – не правда ли?..
– Точно.
– В старину было иначе. Я скажу хоть про себя:
когда я стоял с полком в Белоруссии – вы знаете, около Динабурга, – я был еще молод, часто влюблялся, могу сказать накутил порядком… Да что за женщины эти польки – загляденье! Панна Дромбиковская, панна Чембулицкая… Наши русские и в подметки им не годятся…
– Да к чему это? – спросил аптекарь.
– Виноват, заговорился. Я хотел только сказать, что я надеюсь, что вы примете как следует то, что я имею вам сообщить.
– О панне Чембулицкой?
– Нет-с, о вашей супруге.
– Об моей жене? – закричал аптекарь таким голосом, что городничий отскочил на два шага.
– Не пугайтесь, это толки, о которых я для пользы вашей хотел вас предупредить.
– Какие толки?..
– Так… ничего… Только многие у нас удивляются… частым посещениям барона в вашем доме… и делают гнусные сплетни… Вы понимаете?.. Я совсем не этого мнения… Но есть признаки. Надобно быть осторожным…
Аптекарь задрожал всем телом.
– Вы видите это окошко, – сказал он задыхающимся голосом, – скажите всем, которые явятся ко мне с подобными предостережениями, что я их вышвырну вон, как негодную стклянку. Жена моя чиста как голубь… Она выше клеветы, она выше всех низких сплетней, которыми живет ваш глупый город, господин городничий. Если кто-нибудь коснется хоть словом, хоть намеком до ее репутации, то вы видите эти руки… я руками разорву его как собаку, пока у меня будет хоть капля крови! Жену мою оскорбить! – кричал аптекарь. – Жену мою! Да это задеть мое сердце раскаленными щипцами. Да знаете ли, что в сравнении с ней весь ваш город… не стоит прошлогодней пилюли. Да я истерзаю, истолку в мелкий порошок всякое животное, которое дотронется только до нее!
В эту минуту аптекарь вырос на два аршина. Городничий пожал плечами и потихоньку выбрался на крыльцо.
Аптекарша стояла за дверью и все слышала. Когда она отворила дверь, муж ее спокойно уже сидел за конторкой, писал свои счеты и потряхивал рыжей головой.
– Что это ты шумел с городничим? – робко спросила Шарлотта.
– Да что, все пристает, чтоб я тротуары чинил на свой счет, а из каких доходов?..
Аптекаршу тронула бескорыстная привязанность ее мужа. Совесть начала ее мучить.
«О! – подумала она. – Отчего мой муж не дурной человек, я была бы спокойнее. Странная моя участь!..
Бедное мое сердце! Я не могу любить человека, который посвятил мне всю жизнь свою, а готова погибнуть для того, который был бедствием моей молодости! Но по крайней мере я не изменю своей обязанности; я останусь верна велениям закона».
Три недели прошли в мучительном упоении. Увлеченная обманчивым рассуждением, аптекарша предалась вполне преступному чувству. С утра смотрела она у окошка, не идет ли вожделенный, и когда он показывался вдали, глаза ее радостно сверкали, и когда шаги его отзывались на крыльце, сердце ее билось, страстный румянец пылал на щеках ее; она была счастлива: и бедный городок, и бедная аптека казались ей раем земным.
А он? Кто вникнет прозорливо вовсе изгибы человеческого сердца с высокими природными началами, но испорченного от прикосновения света? Он тоже увлекался тайною прелестью восторженного сочувствия. Желая быть Фоблазом, он едва не сделался Вертером. Он был влюблен истинно, влюблен как студент, а хотел рассуждать о любви как лев новой школы. Он стыдился иногда искренности своих чувств и всячески старался возвысить себя до окаменения модного изверга. И любовь – эта чистая капля небесной росы – невольно освежала его коварные замыслы, и обольщенный обольститель, ежечасно прерываемый в своих безнравственных предприятиях, должен был поникать головою, играть в четыре руки и слушать наивные рассказы о прежних подругах, о школьных невинных шалостях, о скромном ручейке девичьей жизни, тогда как воображение его возмущалось кипящим ключом. Тщетно старался он возобновить сцену памятного обеда: аптекарша истощала все женские хитрости, чтоб отклонить признания и страстные речи; и когда он сердился и душевно проклинал свою светскую оплошность, она так очаровательно умела ему улыбаться, она так выразительно глядела на него, что чело его снова прояснялось и надежда вкрадывалась в грудь. Иногда бедный барон нападал на самые разочарующие мелочи жизни; иногда аптекарша выходила к нему с озабоченным видом и засученными рукавами: это значило, что в этот день у нее стирали белье; иногда платье ее уж чересчур оскорбляло моду; иногда она прерывала намеки о вечной страсти и поспешно уходила в кухню взглянуть на жареную баранину, составляющую, как известно, важный предмет губернского продовольствия, – в эти минуты барон бесился на себя, на страсть свою и приказывал Якову укладываться. Потом, думал он, что неучтиво же уехать не простясь, и он опять отправлялся в аптеку. Шарлотта сидела задумчиво у окна. В глазах ее отражалось небо глубокого чувства. Она ему улыбалась… Голос ее, звучный, мягкий, отдавался в его сердце, и он снова забывал свою досаду, планы искусного обольщения и сидел и засиживался по-старому, не наглядевшись и не наслушавшись досыта.