Жизнь в музыке от Москвы до Канады. Воспоминания солиста ансамбля «Мадригал»

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa
* * *

Зима 45-го была порой надежд: каждый день все более торжественно звучал голос Левитана, сообщая о новых успехах советской армии, война быстро шла к концу. Многие покидали места эвакуации и возвращались домой, очень часто на пепелища. Куда возвращаться нам? Уехала в Харьков семья Вортманов. Мы с мамой были на перепутье, дома у нас не было нигде, и в Умани нас никто не ждал. Единственные родные люди (Вортманы, Фроенченко) были в Харькове и как-то само собой стало очевидно, что и нам нужно двигаться туда. В мае, почти сразу после дня победы, пришел вызов от дяди Арона и вскоре мы двинулись в путь. Наша дорога в Харьков почти никак не запомнилась, она была, конечно, намного благополучнее, чем путь на восток, в Петропавловск, и память сохранила экстраординарное бегство намного ярче, чем более спокойное возвращение. Закрылась за нами дверь нашего убогого петропавловского жилища, нашего дворца, нашего жалкого и единственного убежища. Впереди опять была неизвестность, мы снова стали бездомными.

Глава третья
Послевоенный Харьков

Вспоминая наше первое харьковское лето 45-го, я снова думаю о своем ужасающем политическом невежестве и незрелости. С одной стороны, в чисто практическом отношении, в том, что касалось повседневной жизни, способности выжить, заботиться о себе и о маме, я был довольно взрослым. Много читал, увлекался музыкой, умел дружить, но каким убогим был мой взгляд на мир! Я ничего не видел вокруг себя, не понимал ни того, что творилось в Советском Союзе, ни того, что происходило в мире.

Мимо меня прошло трагическое крушение надежд советской интеллигенции на перемены внутри страны, которых так ждали после окончания войны. Вне моего внимания оказались самые важные события в мире – раздел Европы, раздел мира. Когда 6 августа 1945 года была взорвана атомная бомба над Хиросимой, я, как слепой котенок, воспринял это событие одномерно: хорошо! окончательно завершена война. Ни единой мысли о страшных жертвах и опасностях нового оружия! Как и все вокруг, я, конечно, не знал о предшествовавших событиях, о том, что 16 июля 1945 года в Соединенных Штатах, примерно в ста километрах от города Аламогордо, штат Нью Мексико, в отдаленной пустыне Jornada del Muerto (Путь смерти) Хиросиму предварил первый в истории человечества испытательный взрыв атомной бомбы, с которого на нашей планете начался атомный век и произошел поворот к холодной войне. Это, по иронии судьбы, случилось в день, когда мне исполнилось пятнадцать лет.

Было много причин, почему все столь сокрушительные события прошли мимо меня. Главное, конечно, отсутствие информации: советской власти не нужно было оповещать своих граждан об атомном превосходстве американцев (в СССР первый испытательный атомный взрыв был осуществлен только в 1949 году). В то же время в школе, по радио, в газетах шла неустанная пропаганда, которая, при отсутствии какой бы то ни было правдивой информации, успешно промывала мозги всему населению. Как миллионы других, в течение многих лет я оставался продуктом этой психологической обработки. К тому же у нас в семье никогда не было разговоров о политике – во всяком случае, в присутствии детей: нас старались оградить от опасных тем. Позже, уже в старших классах школы, иногда, не у нас дома, а в семье Фроенченко, бывали яростные споры об антисемитизме. Муж тети Хаюси Самуил Фроенченко и его брат Давид говорили о государственном или поддерживаемом государством и партией антисемитизме. Я же со свойственной молодости самоуверенностью и вызовом возражал: антисемитизм сугубо частное явление, только отдельные люди были ненавистниками евреев, а в целом, в нашей прекрасной стране победившего социализма царили гармония и равноправие. Много лет спустя где-то в 1951 году у меня начали немного открываться глаза. Но более подробный рассказ о развитии моих взглядов и моем позднем ”прозрении” – впереди. Пока же я жил, как в темноте, занятый заботами сегодняшнего дня, уверенный, что Советский Союз лучшее, что история дала миру.

Забот было немало, и первая – где жить? Мы вернулись в Харьков в никуда, никаких надежд на свое жилье не было. Пришлось поселиться временно на улице Короленко, у тети Хаюси, в надежде, что случится чудо и дядя Арон с его связями сможет найти какой-то выход из положения. Нас принимали, как всегда, радушно, первое время мы были гостями, но чувство, что наш гостевой статус не может длиться вечно, что мы все-таки стесняем и сами стеснены, не покидало. Да и вокруг все изменилось: после войны от довоенной трехкомнатной квартиры семьи Фроенченко в результате “уплотнения” осталась теперь одна не очень большая комната, в которой вместе со мной и мамой оказалось пять человек. Ночью, с раскладушками и дополнительными постелями, в ней разбивали настоящий бивуак, шагу негде ступить. Спасение пришло месяца через два-три, когда дяде Арону удалось выхлопотать для нас комнату в глубоком подвальном помещении в доме на Сумской улице.

В новом учебном году, когда мы еще жили на улице Короленко, я пошел в 95 школу, поблизости, и так и остался в ней до самого получения аттестата зрелости. На Сумскую мы переехали позже, и было решено школу не менять. Наша новая комната была довольно старой и запущенной. Дневного света в ней почти не было, окно смотрело на цементный колодец, глубоко утопленный ниже уровня улицы. Перед переездом стены были побелены, но белая краска быстро сменилась зловещим желто-зеленым узором сырости. В квартире жила еще одна семья, сосед был алкоголиком, но вполне добродушным человеком, который, напившись, горько плакал, и всегда по одному и тому же поводу. Раскачиваясь, он выходил на улицу, сообщая сквозь рыдания всему миру о том, что… “Горький умер!” Дело происходило в 45-м, Горький умер в 36-м, но горестные вопли звучали так, как если бы ужасная потеря произошла пять минут назад. Мы с мамой с улыбкой вспоминали петропавловского пьяницу, пытавшегося войти к нам, и с удовольствием думали о безвредных слезах соседа.

Зима прошла в борьбе с холодом и сыростью. Хотя у нас был какой-то дополнительный нагреватель, помогал он мало, и мы просыпались по утрам, дрожа от холода, во влажных от сырости простынях. Но самый драматический эпизод жизни в подвале произошел весной. Зима 45–46-го была очень снежной, и когда снег растаял, талые воды нашего двора с верхом заполнили колодец окна. Стекла лопнули под напором воды, которая стала хлестать прямо на наши головы. Мы спасали, что могли из жалкого скарба и с помощью соседей вычерпывали ведрами грязную жижу. Слава богу, вся эпопея произошла днем, а не ночью.

После этого стало ясно, что в нашем подвале жить невозможно, и дядя Арон, снова каким-то чудом, сумел найти совершенно немыслимый обмен, за который была уплачена огромная по тем временам сумма в две тысячи рублей. Мы переехали в роскошную пятнадцатиметровую комнату на втором этаже хорошего дома, расположенного на Пушкинской улице. Эта комната на Пушкинской, 56 стала местом нашего обитания до смерти мамы и моего окончательного переезда в Москву. Наконец-то у нас появился стабильный дом, хотя после бегства из Умани чувства дома по сути уже не было. Его не было ни в Петропавловске, ни по приезде в Харьков, но, пожалуй, острее всего я ощущал это в студенческие годы в Москве, когда, бродя вечером по улицам, я остро завидовал людям за светящимися окнами, Несколько дней назад получил я из Германии от друзей электронной почтой фотографию полузабытого мной дома на Пушкинской, сделанную сейчас. В то время, когда пишутся эти заметки – передо мной на экране компьютера предстало здание затейливой архитектуры, полностью отремонтированное и приведенное в порядок в постсоветское время. Когда же мы в него переехали, дом был совершенно запущен, в кухне красовалась плита, топившаяся дровами (не помню, какое было отопление в комнатах, в памяти оно уже в виде радиаторов с горячей водой). Но нам наш переезд представлялся, как сказочное превращение “из грязи в князи“. У нас было два окна, и смотрели они не в колодец, а на улицу, полную жизни и звона проходящего по Пушкинской трамвая. Летом шум был настолько сильным, что когда мы хотели что-нибудь сказать друг другу, окна приходилось закрывать. Гудели машины, громко слышались голоса прохожих, звенел трамвай, со стороны улицы все было прекрасно. Но то, что происходило внутри квартиры, часто омрачало жизнь.

В квартире было еще двое соседей: очень милая семья Айзенбергов, с которыми мы близко подружились, и еще одно семейство, ставшее для мамы источником постоянных мучений. Как часто в коммунальных квартирах, где совершенно посторонние люди вынуждены жить вместе, происходили такие ужасные конфликты! И чем меньше семей соседствовало, т.е. чем меньше было свидетелей, тем более трагичными и жестокими могли быть коммунальные драмы. В нашем случае источником всего была теща второго соседа, имени которой никто не знал, все звали ее просто по отчеству – Николаевна. С первых же дней Николаевна начала третировать самую беззащитную жертву – маму. Айзенберги тоже ее боялись и в конфликт не вмешивались. Не буду вдаваться в подробности (в советское время такие вещи были обыденными), но все 18 лет жизни на Пушкинской были для мамы пыткой, особенно когда после моего поступления в Гнесинский институт и отъезда в Москву она осталась по сути один на один со своей мучительницей. Отдыхом от постоянной травли в последние годы ее жизни стали длительные пребывания у меня в Москве, куда она приезжала обычно на четыре-пять месяцев.

Как и в Петропавловске, мама работала в клинической лаборатории и зарабатывала гроши, на которые мы жили. Но она никогда не теряла мужества и единственной в жизни цели – вырастить сына. Наши взаимоотношения были необыкновенно близкими, и моя любовь к маме научила меня многому. Например, тому, что понятие “любить” включает в себя, кроме всего прочего, понятие “жалеть”. Повзрослев и начав лучше разбираться в действительности и понимать, как маме живется, я испытывал острое чувство жалости и сочувствия по отношению к ней. Невозможно было не удивляться ее стойкости и оптимизму. В школьные времена, когда моя школа была далеко и школьные друзья появлялись у нас редко, мы много говорили о школьных делах. Мама расспрашивала обо всех, с кем я общался, была в курсе всех моих интересов. Где-то незадолго до получения аттестата зрелости, у меня начали появляться серьезные мысли о пении – мама была первой, кто меня поддерживал. Позже, в университетские годы, у нас бывало много моих друзей, она всегда им очень радовалась. Мы шутили, смеялись, дурачились – мама смеялась первая, она была счастлива чувствовать себя частью моей жизни, на которой сублимировалось все ее существование: единственный сын, один свет в оконце. Были у нее какие-то приятельницы и знакомые, но она, конечно, чувствовала себя очень одинокой. Спасали книги. Она очень много читала и читала как-то непосредственно, почти по-детски. Иногда, когда я прерывал ее чтение каким-нибудь вопросом, мама могла сказать: “Не мешай, у моего героя большие неприятности”. В памяти еще была мама-красавица из моего совсем недавнего детства, а в 46-м в пятьдесят лет она выглядела старухой. Из хозяйки большого дома, от довольно благополучной жизни мама за каких-то пять лет стала почти нищенкой. И – ни слова жалобы. Я же за эти годы из мальчика стал быстро превращаться в юношу и, с эгоизмом юности, все-таки мало видел и понимал ее внутреннюю жизнь.

 

Зато мое существование в это время было наполнено событиями. 95-я мужская школа, куда я ездил через всю Пушкинскую на трамвае, в те, послевоенные годы представляла собой любопытное явление. Это было пестрое, часто совершенно неожиданное, но в то же время чрезвычайно интересное собрание несовместимого. После войны, во время которой многие подростки и дети, оказавшиеся в оккупации, не могли учиться, в одном классе часто были вместе младенцы вроде меня и взрослые восемнадцати-, девятнадцати-и двадцатилетние “переростки”. Я был щуплым, маленького роста тщедушным цыпленком, по сравнению с моими соседями по парте, взрослыми мужиками, уже давно брившимися, и, кто знает, даже, возможно, имевшими своих детей. Среди них несколько воевали на фронте, были в партизанах (во всяком случае, по их рассказам). Судьбы всех в военные годы были очень драматичны. Позже я узнал, что несколько семей моих новых одноклассников пытались уйти с немцами перед освобождением Харькова и в последнюю минуту были вынуждены остаться, другие пережили “под немцами” тяжелейшее время. В общем, их жизненный опыт настолько отличался от нашего, что мы даже не могли вообразить, через что они прошли. А они, конечно, ничего не знали о нашем опыте, мы для них “отсиживались в тылу”. И вот новая реальность: 95 средняя школа, сентябрь 1945 года – мешанина судеб, и все в одной куче. Первые дни прошли довольно напряженно.

В нашем классе был красивый, блатного вида парень, даже, скорее, молодой мужчина, который сразу же, и не слишком невинно, заинтересовался молоденькой учительницей географии (не помню имени, назовем ее Валентина Петровна). Влюбленность в учительницу в мужской школе была довольно частым явлением в старших классах. Но для нас, юнцов, увлечения такого рода обычно означали или некое обожание на расстоянии, или преувеличенную вежливость. В данном случае интерес проявлялся в откровенно сексуально окрашенной агрессивности. Вскоре стало ясно, что наш герой делал все возможное, чтобы привлечь к себе внимание: двусмысленные реплики, нарочито громкий разговор с соседями по парте, в общем, любые нарушения дисциплины. Никакие замечания не помогали. Мы не очень понимали суть происходившего, пока в один прекрасный день не состоялась некая конфронтация, открывшая нам глаза. – “Иванов, вы мешаете мне вести урок, выйдите из класса!” – “Вместе с вами? С удовольствием, Валентина (пауза) Петровна”. (Подходит вразвалку виляющей походкой к доске и становится за учительским столом, так чтобы класс его видел. Осклабившись, прослеживает контур стоящей к нему спиной женской фигуры, задерживая долгий взгляд на ногах и прочно остановившись на бедрах бедной жертвы, которая всеми силами старается сохранить свой авторитет и придать всему эпизоду характер обычного нарушения классного порядка.) – “Я жду”, – говорит Валентина Петровна и садится за стол, склонившись к классному журналу. Класс замирает в ожидании – что сейчас будет? Иванов той же походочкой медленно подходит к двери, поворачивается, у всех на виду вытягивает губы трубочкой и посылает громкий, с “причмоком” воздушный поцелуй. Мы были потрясены и содержанием и дерзостью всего происшедшего. Больше наш герой в классе не появился.

Между тем, отношения между “юнцами” и “переростками” проходили разные стадии. Вначале – полное презрение и третирование со стороны переростков. Но скоро оказалось, что “сопливые” в своей массе учатся-то лучше и могут помочь “лбам”. Тактика переменилась, и теперь часто можно было видеть странные и смешные симбиозы: за партой после уроков сидят ребенок, а рядом с ним мужик, который или переписывает домашнюю работу, или внимательное слушает объяснения младшего. Обстановка постепенно нормализовалась и, к тому же, разница между нами месяц за месяцем становилась меньшей: мы, юнцы, быстро мужали.

Программы младших классов советской школы были, конечно, начинены идеологией: советский патриотизм, величие и справедливость социализма, страдания трудящихся в капиталистических странах, прославления великого вождя всех времен и народов, все эти идеи ежедневно вколачивались в наши юные мозги. Но с восьмого класса на уроках истории идеологическая обработка вышла на новую ступень – “научный коммунизм”, мы впервые услышали о диалектическом материализме. На одном из занятий преподаватель истории предложила желающим подготовить доклад на тему “Диалектический материализм – наука всех наук”. Я вызвался, частично из любопытства, отчасти, чтобы отличиться.

Подготовка к докладу оказалась страшно интересной. Я читал статьи в Большой советской энциклопедии, нашел специальные материалы, но, конечно, главным источником был товарищ Сталин, верховный творец научного коммунизма (в те времена все такие слова я произносил вполне серьезно!) и его работа “О диалектическом и историческом материализме”. Много-много лет спустя я узнал историю этого опуса. 1 октября 1938 года была выпущена “История ВКП(б). Краткий курс”. На титульном листе было сказано, что книга подготовлена комиссией ЦК. Четвертая глава книги называлась “О диалектическом и историческом материализме” и весьма примитивно излагала марксистскую философию. Скоро появились сообщения, что эта глава написана “при непосредственном участии товарища Сталина”, потом уже просто, что глава написана Сталиным. Некоторое время ходила формула “гениальный труд товарища Сталина ‘О диалектическом и историческом материализме”. А в последующих изданиях “комиссию ЦК” с титульного листа убрали, и вся книга превратилась в “гениальный труд товарища Сталина”. Но для меня все это был воистину товарищ Сталин. То, что я читал, произвело неизгладимое впечатление: весь мир получал объяснение, все физические явления подчинялись одной стройной системе, все социальные конфликты обрели смысл. “Единство противоположностей” – вот, почему в нашем социалистическом обществе есть еще недостатки, вроде материального неравенства людей! “Обострение идеологической борьбы в обществе победившего социализма” – вот, почему у нас есть внутренние враги, и с ними нужно бороться! Мысли, что обострением идеологической борьбы можно оправдать массовые аресты и сталинский террор, конечно, не было и в помине, т.к. об этом мы ничего или почти ничего не знали. Только в самом начале пятидесятых годов стали во мне зарождаться сомнения в подлинности соблазнительной идеи, абсолютной истины диалектического материализма. А пока я усердно делал выписки и заметки на полях, составлял конспект доклада и раздувался от гордости: под моим пером рождалось описание разгадки ключа к вселенной.

Наступил день доклада, назначенного на первую половину урока истории. После перемены в классе царила скука. Ну, еще раз будут долдонить все об одном и том же. Наконец меня вызывают к доске: “А сейчас Тутельман сделает доклад о диалектическом и историческом материализме”. Сильно волнуясь, иду к столу, раскладываю свои бумаги и подымаю глаза на скучающие лица товарищей. Начинаю, и через некоторое время вижу, что моя аудитория начинает проявлять интерес, к тому, что я говорю. Частично, конечно, потому что это не учительский бубнеж, все-таки говорит один из нас. Но главным образом, потому что идеи, о которых я рассказываю, это совращение, соблазн, такой же, каким для эпохи алхимиков было создание золота из меди или бронзы – абсолютное, универсальное знание мира. Мой доклад длился почти весь урок и в конце я, полный гордости, авторитетно отвечал на вопросы. После урока ко мне подошел один из моих друзей, обычно немногословный Сережа Курмель. Молча пожал руку и сказал: “Здорово!” Позже, вспоминая об этом сдержанном одобрении, я подумал о его странности: мне казалось, что Сергей был из не очень патриотической семьи, которая, как нам было известно, оставалась при немцах и которая, говорили, пыталась уйти с ними. И он заразился от меня, возможно, на короткий срок, но от той же бактерии абсолютной истины, которая заразила меня! Учительница истории была в восторге – я получил пятерку не только за сам доклад, но и за всю четверть. Промывка мозгов шла многочисленными путями и использовала самые разные приемы. Эпизод, который я описал, был одним из многих таких способов, но это произошло со мной и запомнилось, как некая веха в моем развитии.

Занятия в школе не оставили заметного следа в памяти, видно, были не очень интересными. Запомнились уроки литературы, которые вел похожий на стереотипического англичанина (не хватало только трубки и шерлокхолмовской шапки) Олег Яковлевич. Но запомнились они скорее не своим содержанием, а атмосферой цинизма, исходившей от учителя. Обычно весь урок он сидел, подергивая ногой, лицом к классу на первой парте и чувствовалось, что все, что происходит, ему глубоко безразлично. Очень скоро стало ясно, что моя стихия это не точные, а гуманитарные науки. Мои отношения с математикой, физикой и почему-то особенно с химией были весьма неважные. Я, конечно, как-то тащился, но выше троек и четверок не тянул. В остальном же жизнь в школе была веселая: полно друзей, бесконечные шутки и относительно невинные проказы, разговоры о книгах (почти все много читали), кинофильмах, спорте, которым на деле я по-настоящему не увлекался и продолжал быть хлюпиком. Появились и более “взрослые” интересы: девочки из соседней женской школы (достаточно невинное увлечение в моем случае), тайное курение и иногда даже выпивка.

Помню, как в первый раз в жизни я по-настоящему, вдребезги напился. Думаю, произошло это в девятом классе на каком-то школьном вечере. Событие – приход девочек к нам в школу на некий официальный праздник – почему-то в будний вечер. Я по какой то причине весь день ничего не ел, и после невинных ста граммов водки, выпитых с приятелем по дороге в школу, меня совершенно развезло. Явившись в школу в таком виде, я сразу напоролся на… учительницу истории. – “Ту-ууу-тельман! – пропела она с возмущением, – вы совершенно пьяны, на вас лица нет! Вы похожи на биндюжника!” Вот это был комплимент. С моим сложением хлюпика я скорее был похож на выпившего кузнечика или червяка, на кого угодно, только не на биндюжника. Историчка выставила меня с позором из школы и сообщила бедной маме, что ее сын явился на школьный вечер в пьяном виде.

Единственным, что меня по-настоящему увлекало, была музыка. Вернувшись из эвакуации, я сразу начал искать возможность возобновить уроки фортепиано. Большим препятствием, конечно, являлось отсутствие инструмента, но у меня уже был в этом отношении мой петропавловский опыт. Я стал думать о том, что в музыкальной школе я наверняка не смогу найти свободные классы для самостоятельных занятий, т.к. уроки преподавателей шли практически с утра до вечера, а инструмента дома не было. Нужно искать что-то вроде Дома пионеров, где можно было бы и брать уроки и упражняться. Я узнал, что в Доме врача (что-то вроде клуба медицинских работников) есть музыкальная студия и что там преподает известный учитель музыки Михаил Зорохович, в числе учеников которого была именно в то время известная впоследствии пианистка Люба Едлина. К нему в класс я и отправился и был принят. Занятия для меня начались где-то в декабре 1945 и проучился я у Зороховича года два.

Уроки бывали раз в неделю, реже, чем если бы это происходило в музыкальной школе, но зато там же можно было почти ежедневно самостоятельно заниматься. Не могу похвастаться пианистическими успехами этого времени. Я, как водится, ленился, сказывались редкие уроки с учителем и отсутствие инструмента. Однако важно было, что поддерживалась связь с музыкой, и это очень помогло мне впоследствии в занятиях пением. Пока же я понемногу двигался вперед, упражнялся, когда мог, и очень много играл по слуху.

 

Однажды (мои уроки с Зороховичем проходили в зале Дома врача, на прекрасном большом рояле) я явился намного раньше назначенного времени. В зале никого не было, и я решил поиграть до начала урока. Сыграв заданные мне вещи, стал, как обычно, играть по слуху. Это было через недели две после похода в оперу, гдя я впервые в жизни слушал Пиковую даму Чайковского. И музыка, и драма произвели огромное впечатление, которое подкрепилось еще и тем, что у одного из моих друзей был альбом пластинок с записью оперы в исполнении солистов Большого театра и проигрыватель. Эффект был колоссальный: музыка неотступно звучала у меня в голове. И сегодня, спустя столько лет, Пиковая дама остается на том же пьедестале, на каком она предстала передо мной тогда, пятнадцатилетним. Ко времени так запомнившегося фортепианного урока я знал всю оперу почти наизусть. Теперь, в полутемном зале Дома врача я решил попробовать, что удержала память. Самое большое впечатление осталось от сцены в спальне Графини, и я стал нащупывать аккорды оркестровой интродукции к этой картине. Меня завораживали двигающиеся навстречу друг другу, перекрещивающиеся, мрачные, таинственно ползущие аккорды струнных, сопровождаемые тревожным тремоло остинатного баса. Довольно быстро я нашел (конечно, в другой тональности, т.к. слух у меня не абсолютный) верные гармонии и через какое-то время мог сыграть почти всю сцену. Я был так увлечен своим “открытием” Пиковой дамы на рояле, что не слышал, как мой учитель вошел в зал. Он сел где-то сзади, и я обнаружил его присутствие, только очнувшись от своего гипнотизирующего занятия. Ожидая разноса за игру по слуху, сижу, не шевелясь. Из зала ни звука. Ну, сейчас будет! Но вместо выговора начинается вполне мирный разговор. Зорохович спрашивает, что это я играю. – Пиковую даму. – Это я слышу, но почему в другой тональности? – Мой голос падает до шепота:– А это по слуху. Я знаю, что по слуху играть плохо. – И вдруг неожиданное: – Совсем не плохо. Ну-ка, сыграй снова. – Играю снова, Зорохович поправляет несколько аккордов и меняет тему: – Ну, теперь давай заниматься. – Начинается урок… Зорохович был, наверное, одним из первых фортепианных педагогов в России, которые поощряли игру на слух. В моем случае это, конечно, способствовало развитию слуха и сыграло важную роль в моей будущей мадригальской работе акапельного певца (да и вообще в пении) и в умении импровизировать на фортепиано. На закате жизни, через 60 лет я импровизировал уже не один, а с Аликом, моим двенадцатилетним скрипачом-внуком, на радость всей нашей семьи.

Голос начал меняться у меня довольно поздно, лет в 16. В те времена вокальная мудрость гласила, что в период мутации петь не нужно, и я строго придерживался этого правила. Мой голос часто срывался, звучал, то басом, то фистулой, но к 1947 году стало ясно, что мутация завершилась, и я начал понемногу петь. А в 48-м стал уже серьезно размышлять о занятиях вокалом. В классе было много разговоров о том, куда идти учиться. Вопроса о том, чтобы не поступать в высшее учебное заведение, а начинать работать, для меня не было. Но что бы я ни решил в этом плане, не снимало с повестки дня пения. Когда в конце десятого класса я заговорил с мамой о моих устремлениях, ее ответ был простым: делай, что хочешь, но сначала “нужно получить высшее образование, нужно получить специальность”. И я понял, что буду делать и то, и другое: поступать в университет и одновременно – в музыкальное училище. Но осуществить мой план пришлось не сразу: между началом занятий в университете и в училище прошел целый год.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?