Tasuta

Миры Эры. Книга Вторая. Крах и Надежда

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Генерал

Ирина Скарятина – от первого лица

Снова, как и в 1918-ом, весна 1919-го была полностью посвящена моим медицинским экзаменам, которые мне посчастливилось успешно сдать; снова мы провели тоскливое лето в Петрограде, заботясь в основном о добывании пропитания и пытаясь любыми средствами починить свою одежду, которая к тому времени постепенно приходила в негодность, буквально рассыпаясь на лоскутки. Чтобы сберечь последнюю пару туфель и три пары чулок, хоть и сильно поношенных, однако всё ещё пригодных для появления на людях по особым случаям, я всё лето проходила босиком. Как ни странно, несмотря на то, что мои босые ноги частенько бывали грязными и мокрыми, я тогда ни разу не заболела.

Каждый день я забегала к родителям, чтобы провести с ними пару часов, всякий раз встревоженно замечая происходящие в них перемены – немного сильнее худоба, чуть больше седины, слегка более выраженная слабость. А их трогательное волнение по поводу любого чудом добытого и принесённого мной лишнего кусочка съестного просто разрывало мне сердце.

"Что ты для нас сегодня приберегла, Дорогая?" – спрашивали они, притворяясь равнодушными, стоило мне появиться на пороге. Однако их выдавали сияющие глаза и дрожащие от предвкушения милые старые руки, особенно если я ухитрялась достать крошечный ломтик настоящего хлеба, или бутылку молока, или несколько яиц. Однажды кто-то передал им со мной заварного крема, и пока они с благоговением рассматривали подношение, будто огромную корзину, полную самых изысканных лакомств, слёзы так и струились по их измождённым щекам.

"Наша Малышка всегда радует нас чем-то вкусненьким, что ей удаётся отыскать Бог знает где", – как-то услышала я очень гордо делившуюся с кем-то Маззи, и резкая боль от этой жалкой похвалы словно острой иглой пронзила мне сердце. Видеть их постоянно голодными, неуклонно чахнущими и слабеющими на глазах стало той му́кой, которую не выразить никакими словами. И всё же, несмотря на все свои страдания, родители оставались храбрыми, терпеливыми и жизнерадостными. И хотя с каждым днём голос Генерала становился всё слабее, он по-прежнему выражал своё мнение так громко, как только мог.

Однажды вечером к ним в дом пришла с обыском большая группа солдат. Я тоже ещё находилась там, а Генерал, к счастью, уже крепко спал, не проснувшись даже тогда, когда один из красногвардейцев, порывшись у него под подушкой, извлёк револьвер и, явно демонстрируя революционное негодование, конфисковал его. Тот обыск длился долго, и было изъято много ценностей, однако Генерал, к нашему несказанному облегчению, всё это время мирно похрапывал. Одному Богу известно, что бы он сказал или сделал, если бы проснулся. И наверняка был бы либо арестован и препровождён в тюрьму, либо расстрелян на месте. На следующее утро, когда Маззи рассказала ему о случившемся, он очень разозлился на нас за то, что мы его не разбудили, и долго потом ругался и ворчал.

Затем однажды, во время дневного визита в дом моих дяди и тёти Куракиных, они с Маззи вместе со всеми остальными были задержаны на два часа. Внезапно, когда все собравшиеся мирно сидели и беседовали, в помещение ворвалось несколько солдат, тут же велевших им оставаться на своих местах до окончания проверки. Довольно удивительно, что Генерал, по словам Мазии, воспринял происходившее как весёлое развлечение и прекрасно провёл время, подшучивая над солдатами, обмениваясь с ними колкостями и радостно улыбаясь, когда они хохотали в ответ на его высказывания. Те оказались необычайно добродушными людьми, поскольку потакали Генералу, ни разу не рассердившись. Когда их с Маззи наконец отпустили, один из красногвардейцев даже дал ему яблоко и несколько кусочков карамели, тронув тем до глубины души. Генерал приберёг один леденец и для меня, достав его из кармана в полурастаявшем виде и торжественно провозгласив: "Посмотри-ка, что я припрятал для своей маленькой дочурки".

Время от времени я встречала его идущим по улице в поисках мест, где, как ему говорили, он мог бы купить чуточку овощей, и вновь меня пронзало болью при виде старой, сгорбленной и потрёпанной фигуры, тяжело дышащей и ковыляющей с явным трудом. Он не мог видеть меня, пока я не подходила совсем близко, ведь зрение уже подводило его (той осенью один глаз полностью ослеп), однако тут же разражался громким, восторженным смехом, лишь только происходило узнавание.

"Ба, Губернаторша39, – орал он, – как поживаешь? Если ты так же здорова, как твой старый отец, то ты, должно быть, в прекрасной форме. Ведь, слава Богу, со мной всё в полном порядке. Вот только если бы эти подлые большевики …" – и здесь он произносил длинную и зычную тираду, в то время как я со страхом оглядывалась по сторонам, чтобы убедиться, что никто не слышит.

Он постоянно надеялся, что некто извне придёт и спасёт нас – либо Белая армия, либо англичане, либо объединённые силы всех европейских стран, – твёрдо веря, что скоро, очень-очень скоро они прибудут, свергнут большевиков и восстановят старый режим. "Когда Государь вновь сядет на трон …", или "Когда нам вернут наше состояние …", или "Когда мы опять поедем в Троицкое …" – говорил он в глубочайшем убеждении, что все эти вещи про-изойдут столь же верно, как его вера в Господа. И каждое утро он с нетерпением ожидал появления тех войск, которые вскоре должны были освободить нас, и каждый вечер говорил: "Ну, они не добрались сюда сегодня, но завтра, да, завтра, мы непременно услышим об их приближении". Часто при встрече он приветствовал меня криком: "Сегодня прекрасные новости, Губернаторша, прекрасные новости", – а затем воодушевлённо рассказывал, что, "вне всяческих сомнений и наверняка", спасение нынче близко́, как никогда. Он становился всё немощней и слабее, но его вера была несгибаема. Иногда мне даже казалось, что чем тщедушнее он выглядел, тем сильнее разгоралась эта вера.

Однажды, подходя к дому, я увидела, как он, стоя на коленях в снегу, пытается перевязать лоб лежащего на панели красногвардейца своим носовым платком. Оказалось, что тот поскользнулся, упал и сильно расшибся как раз в тот момент, когда наш Генерал проходил мимо со своей корзиной свёклы и картофеля. Бросив корзину и рассыпав повсюду её содержимое в своём стремлении оказать первую помощь, полуслепой, крайне слабый и трясущийся Генерал опустился на колени, изо всех сил пытаясь перевязать кровоточащую рану своими замёрзшими, распухшими пальцами. Всё, что у него было, – это носовой платок, и его руки тряслись столь сильно, что он просто не мог приложить его к нужному месту, беспомощно шаря и ощупывая, как делают слепые, под вырывавшиеся из его груди короткие хриплые вздохи.

"Зайка, Зайка40", – закричала я, упав на колени рядом с ним и приблизив своё лицо. Только тогда он узнал меня.

"Ох, Губернаторша, – выдохнул он. – Погляди, что случилось. Ты можешь помочь?" Разумеется, я могла и помогла, поскольку всегда носила с собой аптечку, но больше всего меня интересовал не этот человек и его рана, а мой Генерал, мой бедный доблестный старый Генерал, стоявший на коленях в снегу, пытаясь помочь поверженному "врагу". С помощью прохожего я подняла его, тяжело дышащего и измученного, на ноги, прислонив к стене дома и стряхнув снег с его пальто. Пришлось помочь встать и красногвардейцу, передав его затем проходившему мимо патрулю. Когда я наконец вернулась к Генералу, слёзы ручьём текли по его щекам и сильные рыдания сотрясали всё его тело.

"Овощи, овощи, – судорожно всхлипывал он. – Я потерял все свои овощи, и сегодня у нас не будет ужина". Итак, я стала ползать на четвереньках, выискивая картофель и свёклу – противные клубни раскатились во все стороны, пока наконец не уложила их все обратно в корзину. Как же он был рад снова их увидеть! Можно было подумать, что я несу ему полное лукошко пирогов и пирожных! Мы медленно поплелись домой. Генерал тяжело опирался на моё плечо и часто останавливался отдышаться.

Когда мы добрались до его комнаты, он попросил помочь ему лечь в постель. Почти неделю он лежал там, такой бледный и неподвижный, что мы ужасно испугались и решили проконсультироваться со всеми лучшими врачами, которых я смогла найти. Те в один голос сказали, что нет ничего критического в его организме, однако он столь ослаблен, что любое потрясение может оказаться смертельным. И такое потрясение не заставило себя ждать.

15-го ноября он вышел из дому, когда Маззи не углядела за ним (я могу живо представить себе его озорной смешок в тот момент, ведь после долгого недомогания ему не дозволялось выходить одному), и отправился на небольшую прогулку, прихватив с собой рыночную корзинку. Возможно, у него было намерение встретиться со мной на улице, так как в это время я обычно возвращалась домой. Именно тогда с ним случилось нечто ужасное, хотя деталей мы так и не узнали! В тот миг, когда я поворачивала за угол нашего здания, двое запыхавшихся мужчин остановили меня, сбивчиво выпалив: "Сестричка" (я, разумеется, была в сестринском наряде), "тебе лучше поторопиться – там в сугробе лежит старик и умирает, если уже не мёртв. Говорят, ему сильно досталось от каких-то вояк, с кем он повздорил. Те орали, что он контрреволюционер, генерал!" При слове "генерал" я побежала, уже слишком хорошо понимая, о ком шла речь. Вдалеке я разглядела кучку людей, нёсших кого-то в наш подъезд, и рванула изо всех сил. Никогда мне не забыть это ужасное ощущение, как в кошмарном сне, когда ноги будто наливаются свинцом и острая боль от бьющего в задыхающийся рот ледяного ветра раздирает лёгкие. Конечно же, именно нашего Генерала протиснули через узкую заднюю дверь (парадная была давно и, видимо, навсегда закрыта комитетом дома), подняв затем по грязной "чёрной лестнице"41.

 

"Он мёртв?" – воскликнула я, проталкиваясь к нему.

"Нет, нет, – ответил кто-то из них. – Только ранен, без сознания, при смерти …"

Они занесли его в его комнату и положили на кровать. Похоже, его били чем-то твёрдым, потому что он имел по всему телу множество ссадин и ушибов, а рассечения на голове и левой ноге были самыми тяжёлыми. Всю ночь он пробыл без сознания, метался и стонал, но ближе к утру пришёл в себя, хотя и не настолько, чтобы разговаривать. Лишь вечером он почувствовал себя существенно лучше и даже попросил чаю. Доктор из близлежащей больницы "Христа Спасителя" ушёл заполночь, заверив нас, что теперь Генералу ничего не угрожает. Около двух часов ночи он вдруг поднял глаза на Маззи и улыбнулся – такой хитрой и озорной улыбочкой, какие бывают у маленьких шалопаев, застигнутых в разгар какой-то грандиозной проделки.

"Ну что ж, Дорогая, я сбежал от тебя, не так ли? Я был слишком быстр для тебя – ты не смогла меня ухватить. Зато" (тут его улыбка внезапно исчезла, а глаза наполнились слезами) "они поймали меня – они свалили меня с ног, они причинили мне боль, ох, как же они меня били!"

"Кто бил тебя, кто, скажи?" – умоляла Маззи.

Но он закрыл глаза, бормоча снова и снова: "Ох, как же они били меня, как же они били", – пока эти слова не превратились в глухой стон боли, который не прекращался до утра. Около полудня он внезапно вновь пришёл в сознание и до такой степени, что попросил позвать священника, прошептал краткую исповедь и принял Святое Причастие, сидя прямо в постели, обложенный подушками и похожий на странную пушистую птицу, поскольку был одет в розовый шёлковый ночной халат Маззи, отделанный лентами, лебединым пухом и кружевами. Она нарядила его в это одеяние, потому что в комнате было очень холодно, а также потому, что хотела, чтобы он выглядел как можно праздничнее для Причастия. Мы думали, что он будет протестовать, но этого не произошло – наоборот, он, слегка похлопывая по оторочке, довольным голосом произнёс: "Это весьма мило!" – и после уже не снимал пеньюара до самого конца.

Через пару дней, около восьми часов вечера, когда мы думали, что он задремал, Генерал внезапно сел в кровати, широко раскрыв глаза и имея крайне встревоженный вид.

"Завтра же у нашей Малышки день рождения, – воскликнул он. – Вы что, забыли? Беги в соседнюю комнату, Губернаторша, и позволь мне обсудить этот вопрос с твоей матерью".

Когда наконец меня позвали обратно, он выглядел очень загадочно, и лукавый огонёк горел в его здоровом глазу.

"Ох, как жаль, что завтра нам нечего будет тебе подарить!" – сказал он, качая головой и используя знакомую старую фразу, повторявшуюся накануне каждого из моих дней рождения, сколько я себя помню, в то время как я, следуя нашему маленькому ритуалу, грустно ответила: "О, не переживайте, всё в порядке", – напустив на себя разочарованный и расстроенный вид, к его большому удовольствию.

Ближе к ночи, когда я на пару минут осталась с ним наедине, Генерал вдруг прошептал: "Душенька, пообещай мне, что я буду похоронен в своей парадной форме со всеми наградами. Пообещай!"

Конечно же, я пообещала, пряча лицо в жалком розовом пеньюаре, чтобы он не увидел моих глаз, но он-то прекрасно знал, что я чувствую, поскольку, мягко рассмеявшись, пробурчал: "Не плачь, Губернаторша, не плачь", – и погладил меня по волосам, назвав всеми ласковыми прозвищами, что давал мне с тех пор, когда я была совсем крохой.

Затем наступила ночь, и Маззи попросила меня уйти в соседнюю комнату, так как хотела побыть с ним вдвоём. Когда я наклонилась, чтобы поцеловать его на ночь, он притянул меня к себе, прошептав: "Прощай, Душенька, прощай, с днём рождения, и да благословит тебя Господь во веки веков!" А когда я попятилась из комнаты, он стал совершать в мою сторону множество мелких крестных знамений. И сейчас я вижу эту картину столь же ясно, как и той ночью: комната погружена во мрак, за исключением ночника у кровати, где полусидит он, страшно худой и измождённый, с белеющими над нелепыми оборками розового шёлкового халата седыми волосами, и его приподнятая правая рука делает эти быстрые движения, мелко-мелко крестя удаляющуюся меня.

Всю ночь я пробыла в соседней комнате, ожидая, что меня позовут, но всё было тихо, и только в шесть утра, заслышав шум голосов, открыла дверь, однако Маззи жестом велела мне уходить. "Оставь нас одних, Дорогая, оставь нас одних, – прошептала она. – Беги скорее к заутрене, а то опоздаешь!"

Итак, натянув шапку и пальто, я побежала в храм, вернувшись около восьми. В дверях меня встретила Маззи, одетая в одно из своих самых красивых, ещё не конфискованных платьев и имеющая чу́дный, но, о, такой болезненный вид!

"С днём рождения! – воскликнула она, обнимая меня. – Смотри, как я принарядилась в твою честь. Пойдём поглядим, что мы с Папой приготовили для тебя".

"Может, я сначала зайду к нему?" – спросила я.

"Нет, нет! – быстро ответила она. – Он спит, и я не хочу его беспокоить! Я хочу, чтобы ты сначала празднично позавтракала", – и она повела меня в соседнюю комнату, где для нашего пиршества уже был накрыт маленький столик.

"Посмотри, что тут есть, – мягко сказала она. – Папа продумал всё давным-давно, а прошлой ночью напомнил мне о каждой детали, чтобы от души тебя порадовать!"

Я зачарованно уставилась на убранство столика, поскольку уже очень давно не видела ничего подобного – наши скудные послереволюционные трапезы обычно совершались на кухне самым случайным образом. Но на это чудо было приятно посмотреть! Оно заставило меня вспомнить о пирах моей куклы, которые я устраивала в детской, когда часть блюд и сервировки была "выдуманной", а всё остальное – настоящим, а также о картинке из одной сказочной книги, которую я, будучи крохой, особенно любила, изображавшей золотой стол для завтрака королевы фей. И хотя столик, который я нынче разглядывала, не был золотым, и на нём не наблюдалось странных деликатесов королевы, он всё равно казался мне не менее чудесным. Прежде всего, на него постелили белоснежную камчатную скатерть – роскошь, давным-давно исчезнувшую из нашей жизни. Затем в центре поставили хрустальную вазу с букетом изысканно сделанных, хотя и полинялых, искусственных роз, в которые когда-то были вплетены золотые и серебряные нити. Около цветов стоял миниатюрный праздничный пирог из настоящей белой муки, покрытый сверху розовой глазурью, а рядом с ним примостились два маленьких свёртка из папиросной бумаги.

"Это от Папы", – сказала Маззи, разворачивая квадратный свёрточек первым. В нём оказалась серебряная иконка в форме медальона с очень старой живописной картинкой внутри, изображавшей трёх незнакомцев, пришедших к Аврааму, – реликвия, которую Генерал всю свою жизнь носил на серебряной цепочке, надетой на шею. "Его подарок тебе, Дорогая, – промолвила Маззи. – Его мать надела на него этот оберег, когда он был совсем малышом, и Папа никогда не снимал его до прошлой ночи – до наступления твоего дня рождения".

Как же хорошо я знала этот медальон, неизменно оттопыривавший рубашку на груди Генерала, что было особенно заметно летом, когда он облачался в совсем лёгкие льняные одежды!

"А это от меня", – продолжила она, вскрывая продолговатый свёрток и показывая мне хрустальный с позолотой флакон из-под духов, о который я в ранние годы любила почесать режущиеся зубки и с которым позже часами играла в гостиной Маззи на медвежьей шкуре в своём личном особом уголке. Поскольку та хрустальная бутылочка была покрыта тончайшей золотой сеткой, я привыкла думать, что она является клеткой с живущей внутри крошечной птичкой, и всегда называла её "Птичьей склянкой". И отцовская иконка, и "Птичья склянка" с тех пор всегда со мной, сопровождая в любой поездке, куда бы я ни направилась …

После волнения, вызванного во мне подарками, Татьяна принесла нам настоящего кофе с молоком. Что это был за праздник, и одному Богу известно, какое удовольствие я испытала, так как уже много лет не пробовала ничего подобного! Моя мама приберегла белую муку и кофе задолго и специально для моего дня рождения, устроив столь изысканное застолье, какого вовек не забыть. Меня беспокоило лишь то, что она сама не съела ни кусочка, хотя и пригубила глоток волшебного напитка.

Когда всё закончилось, она встала и, нежно обняв меня, произнесла: "Теперь я должна сказать тебе, Дорогая, кое-что важное, поэтому я и хотела, чтобы сначала мы устроили торжество в честь дня твоего рождения – торжество, о котором Папа говорил с таким энтузиазмом прошлым вечером! Он был бы сильно огорчён, если бы ты лишилась праздника. А теперь послушай – он ушёл, Дорогая. Он ушёл от нас рано утром, пока ты была в храме, просто тихо заснул. Я стояла на коленях у его постели, когда внезапно он поднял правую руку, очевидно, пытаясь перекреститься, поскольку его пальцы были сложены нужным образом, но ладонь так и не достигла его лба – она остановилась на полпути и теперь лежит на груди, куда и упала. Пойдём, я покажу".

Тесно прижавшись друг к другу, мы вошли в его комнату. Он ровно лежал в кровати, всё ещё одетый в весёленький пеньюар, и его правая ладонь с тремя пальцами, сложенными в щепоть для крестного знамения, покоилась на груди, а лицо было спокойным и умиротворённым. Они забили его до смерти, они убили его тело, но не смогли повредить его душе!

Весь тот день мы провели у его постели, но когда спустилась ночь, Маззи опять попросила оставить её с ним наедине. "Мне нужно очень многое сказать ему, прежде чем он покинет нас навсегда, – объяснила она. – Так что иди, Малышка, иди". И я, снова выйдя в соседнюю комнату, слушала голос Маззи, тихо журчавший всю ночь напролёт. Несколько раз я украдкой заглядывала внутрь и неизменно видела её стоявшей на коленях у кровати, положив голову ему на плечо.

Прошло много времени, прежде чем мы смогли его похоронить – собственно, целых восемь дней, ведь поскольку он был генералом и, следовательно, "контрреволюционером", то пришлось преодолеть обилие бумажной волокиты. Разрешения на его погребение приходилось получать то тут, то там всеми мыслимыми способами: просить, умолять, убеждать да к тому же не раз давать взятки. В первом случае мы нуждались в подписи молодой чиновницы.

"Генерал? Фу ты, ну ты! Кому какая разница, похоронят его или нет!" – воскликнула она. "Однако, – тут же последовало продолжение, – что вы мне дадите, чтобы мои усилия по подписанию нужной вам бумажки стоили того?"

"Мне особо нечего дать, – мягко сказала Маззи, – кроме, может быть, пары старых белых перчаток и флакона духов. Он не совсем полон, но это хороший аромат, 'Вера Виолетта', Вы должны знать".

Вероятно, девушка никогда прежде не слышала такого названия, но, серьёзно подумав с минуту над предложением Маззи в целом, надменно бросила: "Хорошо, принесите мне всё это, и я подпишу вашу дурацкую бумажку".

Затем был мужчина, потребовавший за свою подпись что-нибудь из одежды Генерала, а потом ещё один, заинтересовавшийся его запонками, и так мы переходили от одного мздоимца к другому, пока наконец не добрались до самого главного начальника.

"Что всё это значит? – спросил он. – Почему покойник до сих пор не похоронен? Он ведь мёртв уже неделю, не так ли? Ну, и где вас носило?"

Услышав о причинах задержки, он страшно возмутился и настоял на том, чтобы мы сообщили ему имена всех предыдущих должностных лиц. "Это просто недопустимо в нашей молодой Республике, – сердито вещал он, – где коммунистические идеалы должны быть поняты, уважаемы и воплощаемы в жизнь должным образом. Люди такого рода только рушат всё, что мы пытаемся построить. Они так же плохи, как взяточники вашего прогнившего старого режима", – после чего сразу же поставил окончательную подпись, напоследок ещё раз выразив своё негодование поведением других.

Мы одели Генерала в его парадную форму, но в последний год своей жизни он так исхудал, окончательно иссохнув после смерти, что она выглядела взятой напрокат, особенно на его шее и запястьях. Мундиром, который в прежние времена был отцу тесен, теперь можно было бы легко обернуть его тело дважды, и нам пришлось набить грудную часть ватой, дабы награды не проваливались.

 

Но как только процесс облачения был завершён и Генерал при всём параде лежал на умывальном столике с мраморной столешницей (единственном оставшемся столе, достаточно длинном для такой цели), вошёл наш старый дворник, заслышавший о приготовлениях, и, бросив единственный взгляд на покойного, тяжело покачал головой.

"Вам не стоит хоронить Его Превосходительство в этой форме, – сказал он. – Если какой-нибудь большевик увидит её, то немедля сорвёт, не говоря уж о том, что арестует Вас за контрреволюцию".

Другие присутствовавшие поддержали мнение дворника, поэтому, дабы сдержать обещание, данное нашему Генералу, и в то же время защитить его тело от возможного осквернения, поверх мундира была надета старая охотничья куртка, а низ накрыт ковриком, полностью скрывшим форменные синие брюки с характерными красными лампасами. Над застёжками охотничьей куртки Маззи прикрепила большую искусственную алую розу – ещё один из цветков с её прежнего бального платья, – и тогда всё было готово.

Как я уже говорила, он стал так худ – кожа да кости, как у мумии, – что мы могли бы хранить его в ледяном холоде наших комнат до бесконечности. И как же нам не хотелось класть его в этот мерзкий гроб, сбитый из обычных кривых досок со щелями между ними, – гроб, которым в прежние времена не удостоили бы и нищего! С огромным трудом нам удалось найти крестьянку, согласившуюся по заоблачной цене предоставить свою лошадь и сани, дабы отвезти Генерала в Александро-Невскую Лавру, где нам дозволили купить место под могилу. Женщина божилась объявиться не позже десяти утра, однако минуло и десять, и одиннадцать, и двенадцать, и час, а её всё не было. Целых четыре часа мы просидели рядом с гробом полностью одетые для выхода, и по мере того как текло время, Маззи становилась всё слабее и слабее, наводя меня на мысль, что она вот-вот упадёт в обморок, и только сила воли помогла ей выстоять, бледной как полотно и дрожащей с ног до головы, но способной терпеть во что бы то ни стало.

Наконец в два часа дня крестьянка прибыла, и с помощью Татьяны, дворника и ещё пары человек мы отнесли гроб вниз, поставив на сани. То были обычные бедные деревенские розвальни, запряжённые лохматой и недокормленной каурой лошадкой, чья незатейливая упряжь состояла только из верёвок. Для полноты скорбной картины баба была одета в старый и драный тулуп, а её лицо, искажённое и распухшее с одной стороны от зубной боли, было перевязано грязной серой тряпкой. Когда мы были готовы тронуться, она забралась на сани, села боком к гробу и, дёргая за верёвки, проорала хриплым голосом: "Ну, вперёд – пошла!"

Каурая лошадка потрусила, и мы последовали за ней, стараясь не отставать. До Лавры было довольно далеко, а потому Маззи страшно устала, однако не переставала, не останавливаясь ни на миг, семенить за санями. Вскоре она споткнулась и упала ничком не в силах подняться от изнеможения, тогда как сани, несмотря на мои крики, призванные привлечь внимание возницы, скользили всё дальше и дальше.

Когда я подняла Маззи, её лицо было в синяках, рассечённые губы кровоточили, и сильно порвалось котиковое пальто. Пока она стояла там, держась за меня, дрожа, беспомощно рыдая и отчаянно умоляя: "Остановите сани, ох, пожалуйста, остановите!" – таким слабым голосом, что я едва могла расслышать, к нам подбежали дворник и ещё один мужчина.

"Мы понесём Её Сиятельство", – сказали они и, подхватив её с двух сторон под руки и под ноги, поспешили в ту сторону, куда уехали сани. Тех уже и след простыл, и мы вновь смогли увидеть их, лишь добравшись до монастырских врат.

Там нас встретил священник и отвёл в церковь, где по всем правилам было совершено отпевание. Это стало единственной частью того дня, хоть как-то напоминавшей былые времена. В тусклом свете свечей гроб, наполовину покрытый серебряным погребальным покрывалом, что предоставили нам в храме по такому случаю, выглядел как настоящий, а не как грубо сколоченный ящик; и искусственная роза на груди отца пылала, как настоящий цветок; и вновь, как и во всех предыдущих случаях, знакомые молитвы и псалмы оказались гипнотически успокаивающими, хотя в этот раз были посвящены смерти нашего любимого Генерала.

Когда отзвучали последние слова, и отпевание завершилось, и мы в последний раз поцеловали Генерала, и крышка закрылась навсегда, мы ещё раз подняли гроб и вынесли его из храма на кладбище. Мы шли всё дальше и дальше по скользким узким дорожкам, ведущим между бесконечными рядами надгробий, пока не пришли к вырытой по нашему заказу могиле. Вернее, мы думали, что та должна была быть уже вырыта, но когда мы добрались туда, то обнаружили, что могильщики устроили забастовку, отказавшись заканчивать свою работу, если им не заплатят вперёд и не дадут в придачу немного хлеба. Итак, гроб был поставлен на землю рядом с недокопанной могилой, и Татьяна бросилась на поиски хлеба, что в те дни было непростой задачей. И пока мы ждали, и ждали, и ждали, Маззи сидела на краю гроба, потому что никакого другого места для неё не нашлось.

"Он бы не возражал. Он бы предпочёл, чтобы я сидела здесь, а не на снегу", – прошептала она. К этому времени её глаза и губы совсем распухли, а бедное лицо превратилось в сплошной синяк.

В конце концов Татьяна пришла назад с хлебом (к счастью, мы дали ей с собой достаточно денег), и ужасные могильщики опять взялись за свою работу, смеясь, свистя, куря, крича, ругаясь и плюясь.

"Ох, скажите им прекратить этот невыносимый шум!" – умоляла Маззи, затыкая уши пальцами и в отчаянии раскачиваясь взад и вперёд на своём импровизированном сидении.

"Вы что, не можете помолчать, изверги? – возмущённо спросила Татьяна. – Даже в дань уважения к усопшему?"

"Какое нам до него дело?" – ответили те и стали хохотать и ругаться ещё громче. Казалось, что они не закончат копать никогда, но всё-таки это произошло. А после случилось нечто поистине чудесное – нечто, уравновесившее нестерпимый ужас, вызванный бесконечным ожиданием и их поведением. Как раз в тот миг, когда гроб опускали в могилу, мы отчётливо услышали звуки прекрасно исполненного где-то неподалёку похоронного марша, того самого, который звучал бы, если бы Генерал умер до Революции и был погребён с воинскими почестями, подобающими его званию. Затем, когда первые комья земли ударились о крышку гроба, прозвучал салют, и вновь как будто это было сделано специально для нашего Генерала. Всё это казалось слишком нереальным, чтобы быть правдой, но позже мы узнали, что в то же самое время хоронили большевистского комиссара, воздавая ему, как ни странно, те же воинские почести, которые были присущи прежним временам.

39Комментарий Ирины: "Губернаторша" означает "жена губернатора" – такое прозвище он дал мне, когда я была ещё совсем маленькой девочкой.
40Комментарий Ирины: Его ласковое прозвище, с которым я обращалась к нему с детских лет.
41Заднюю лестницу в России обычно называют "чёрной".