Nikita M. Sazonov. Research curator, Posthuman Studies Lab, 119, Mira ave., build. 246, Moscow, 129223, Russian Federation; MA student, Philosophy Department of Lomonosov Moscow State University, 27/4 Lomonosovsky avenue, Moscow, GSP-1, 119234, Russian Federation;
e-mail: nkt.sznv@gmail.com
The article elaborates the coronavirus pandemic condition as a resource for reinventing new directions of biopolitical resistance. Author links the accidence of SARS-CoV-2 with the event that is – geographically and chronologically – adjacent to it, namely, with the scandal against non-laboratory CRISPR/Cas implementation in China. The both events are unified by the common fear of mutations. Although mutation today is both well-used in gene manipulations and investigated variously in the models of cancerogenesis, the situation around it remains like with various materialistic predicaments such as clinamen (atomism), anti-production (Deleuze and Guattari), or event (Badiou and Meillassoux). In regard to materialistic exposition of this problem we should consider mutations as not a simple accidentality but rather as a peculiar principle. They are specific political force which activity is always-already outside of protocols (cellular, medical, digital ones etc.). The outsideness of mutation – grasped in the contrimmunitary dialectic of Greek “onkos” as both an expansion and barbness, both benign and malign progression – perform itself not in the logics of inside/outside, by rather in a special mode of scaling, that is, scale-1. The power of onko-politics reveal itself literally in the coronavirus’ protein spike, but also can be scaled on the higher levels where it faces off against contemporary capitalism and national state. The politics of mutations – due to its transparency both for the protocols of capitalist and state immune systems – can be mobilized in the situation of global crisis of immunitary paradigm.
Keywords: biopolitics, SARS-CoV-2, immunitary paradigm, mutation, onco-politics, protocol
DOI: 10.22394/978-5-93255-592-7_5
Я хотел бы начать с отступления, отмотав события назад от той ситуации, в которой мы вынуждены мыслить сейчас. То, что меня интересует, имело место южнее Уханя, недалеко от побережья Южно-Китайского моря, близ Гонконга. Хотя о произошедшем там стало известно годом ранее начала пандемии коронавируса, ажиотаж вокруг самого инцидента развивался практически синхронно с началом распространения вируса20. Именно тогда стали известны подробности первого эксперимента по «внелабораторному» применению технологии CRISPR/Cas. Начав исследоваться по меньшей мере с 1987 года21, несколько лет спустя она стала базисом для одной из главных систем высокоточного редактирования генома22. Хотя сегодня в силу своей точности CRISPR находит широкое применение в генной инженерии растений23, она также позволяла лучше других систем управляться с более сложными геномами, такими как геномы млекопитающих. Само применение технологии к этим геномам не заходило дальше лабораторных опытов с человеческими эмбрионами. Поэтому полноценное ее внедрение в Южном научно-техническом университете с целью получения отредактированной человеческой особи фактически спровоцировало скандал и в научном сообществе, и в обществе в целом. В сердцевине этого скандала лежал этический разлом – недостоверность и неоднозначность результатов сочетались с отказом от ответственности и существенным перескоком через ряд протоколов тестирования генетических технологий24.
Сейчас публичное обсуждение этого инцидента ушло на второй план из-за того, что все мы охвачены глобальным распространением – настолько же цифровым, насколько биологическим – вируса SARS-CoV-2. Чем больший масштаб принимает его биологическая экспансия, тем более плотный рисунок принимает конспирологическая сеть вокруг происхождения вируса. Безусловно, как и в случае с CRISPR, немалую роль в этом играет политика информационной закрытости государства, в котором произошли оба этих события: разглашение подробностей эксперимента заняло примерно год, а публичная огласка и введение карантинных мер произошли с задержкой в несколько месяцев. В случае коронавируса именно осложнение скандала вокруг китайских генетических лабораторий фактом непубличности китайских властей, вероятно, является основной причиной теории о лабораторном происхождении вируса. Согласно этой теории, существует определенная корреляция между программой по испытанию и генетической модификации различных вирусов в китайских лабораториях и появлением коронавирусов, обладающих высокой летальностью и виральностью, среди которых и SARS-CoV-225.
На мой взгляд, оба этих события – этический разлом, произведенный экспериментом Хэ Цзянькуя, а также все более усложняющаяся конспирология вокруг происхождения коронавируса – объединены общим страхом. Этот страх олицетворяет своеобразное биополитическое слепое пятно нашего современного сообщества. Он кроется в той специфической силе, которая является двигателем мутагенеза и главных его клинических проявлений в современных человеческих популяциях – тут и там появляющихся раковых клетках нашего организма, а также все усложняющихся мутациях неклеточных форм жизни, катализатором которых – как это ни парадоксально – все сильнее выступает наш иммунитет26. Это страх того, что способно без какой-то особой причины превратить здоровую клетку в раковую, тем самым сделав ее неконтролируемой машиной бессмертия, все более разрастающейся. Что способно добавить вирусу характеристики, которые придадут масштабу его распространения планетарный охват, или сделают его смертоносным, или и то и другое сразу? Катализирует всеобщую обеспокоенность как то, что по причине специфического масштаба работы этой биополитической силы мы (пока) не способны ее контролировать, так и то, что в своих экспериментах мы все ближе подступаем к ней, пытаемся ее приручить. Пытаясь дешифровать, с одной стороны, причины мутации, что особенно актуально в исследовании канцерогенеза27, и, с другой стороны, исследуя способы ее контроля в ходе экспериментов по точечному редактированию генома, мы так или иначе купируем «довольно старую проблему, у которой было прежде много других имен – клинамен, начало, событие, антипроизводство…»28.
Далее я попытаюсь отмасштабировать эту специфическую политику – силу, растянутую между доброкачественным и злокачественным, между контролируемой и побочной мутацией, – на различные участки биополитики, тем самым придав ей специфическую актуальность, которая выходит далеко за пределы одной лишь текущей пандемии. Случай CRISPR представляет здесь особую сцену, в каком-то смысле миниатюру биополитического распределения сил в условиях пандемии коронавируса. Эту сцену необходимо соответствующе оценить.
Технология CRISPR-Cas эксплуатирует общий иммунный механизм «исключающего включения»29, масштаб которого в силу специфических особенностей и размера его носителей – бактерий и архей – сосредоточен на уровне генетических последовательностей. Для простейших микроорганизмов вирусы, в частности бактериофаги, представляют особую опасность, поскольку постоянно пытаются инвазивно встроить собственные генетические элементы. Поэтому действие иммунных протоколов30 большого числа бактерий и архей сосредоточено на своевременном распознании чужеродной ДНК. Для этого у них имеется специальный механизм, реализуемый там же, на уровне генетических последовательностей, через дублирование кода – особые группы палиндромных повторов, равноудаленных друг от друга (они и дают аббревиатуру CRISPR). Система на базе этих повторов за счет особой тактики разрезающего включения – «таргетирования нуклеиновых кислот» инвазивных биологических агентов с последующей интеграцией в генетический материал хозяина – позволяет в будущем распознать вирус и уничтожить его, тем самым предотвратив повторную инвазию31.
В ситуации биотехнологического применения CRISPR-Cas речь идет о том, чтобы использовать генетическое разрезание для того, чтобы вырезать конкретный участок генома редактируемого организма. Система производит двухцепочечный разрыв выбранного участка, тем самым запуская экстренную процедуру восстановления (репарации) повреждения. В момент репарации существует возможность контролируемого встраивания нужной последовательности с целью ее интеграции в геном. Можно сказать, что CRISPR-Cas как биотехнология переворачивает иммунный механизм, превращая – совершенно буквально – исключающее включение во включающее исключение или, проще говоря, производя контролируемую, программируемую мутацию генома32.
В своем естественном режиме иммунная модель CRISPR уже противостоит мутациям. Дело в том, что этому иммунному механизму – фактически простейшему генетическому протоколу – противостоит «антииммунная» сила, сосредоточенная в инвазивных вирусах. В исследованиях отмечается, что система CRISPR бактерий способна запускать мутагенные процессы в вирусах, которые внедряют точечные мутации в те фрагменты ДНК, которые впоследствии используются в механизме разрезания и интеграции в геном. Этот точечный надрыв работы протокола CRISPR позволяет вирусам в дальнейшем обойти иммунитет33.
В основе своей страх, связанный с реализацией CRISPR и бросающий тень на китайский опыт редактирования, вызван неточностью разрезания, остающейся довольно существенной. Причем проблема здесь не столько в провале процедуры программирования мутации, сколько в опасности запуска побочных мутаций, по цепочке возникающих вдобавок к требуемой34. Можно сказать, что CRISPR пытается совершить нечто радикальное – иммунизировать мутацию, сделать протоколируемым то, что в принципе настроено против протоколов, то есть то, чье действие реализуется только через их избегание или их эксплуатацию. Вирусы внедряют мутации для того, чтобы совершить сбой иммунных протоколов и не допустить собственного уничтожения, а канцерогенные клетки в финальной стадии иммуноредактирования запускают механизм избегания иммунитета, в результате которого иммунная система и ее протоколы начинают действовать против организма35. Как и в обычной ситуации разрезания (например, бумаги ножницами), при применении генетического разрезания остается некий некалькулируемый, биотехнологически неисчислимый остаток – нечто существующее радикально вне прицела (off-target) протоколов CRISPR. В условиях политики живого, на мой взгляд, он не является простой погрешностью, всего лишь случаем, но представляет из себя самостоятельную политическую игру, специфическую игру случая.
Иммунитет работает фармаконически: через калькуляцию определенного рода меры. Действие его протоколов сосредоточено на подборе необходимого элемента иного – чужеродного фрагмента ДНК, чужеродной клетки и т. д., – который необходимо включить, чтобы сохранить целостность организма. То, что готово уничтожить организм, при надлежащем исчислении меры вторжения инаковости способно сделать его сильнее, не допустив впоследствии повторения той же самой угрозы. В ситуации с биотехнологическим применением CRISPR происходит переворачивание этой логики – мера используется для того, чтобы исчислить мутацию, специфический onkos36 – опухоль, из доброкачественной становящуюся злокачественной, мутацию, из продуктивной превращающуюся в разрушительную. CRISPR подбирает ту самую меру, которая позволит контролировать переключение этого onkos’а. Она старается приручить onkos, чтобы его онкологическая политика работала исключительно в интересах организма. CRISPR построен на представлении о том, что можно исчислить благополучное протекание мутации, что ее можно вписать в общую иммунную диалектику организма – стать сильнее при помощи мутации (избавиться от генетической болезни, обеспечить генетический иммунитет).
В этом «иммунном» образе биологи, делающие ставку на технологию CRISPR, интересным образом соприкасаются с вектором современных биополитических теоретизаций. Существенный вклад в развитие этого вектора, безусловно, принадлежит Роберто Эспозито, который совершил максимально перформативную разработку того, что могло бы представлять собой то специфическое «совпадение символического и биологического»37, которым является биополитика. В отличие от конструктивистски настроенных теоретиков вроде напрямую работавших с медицинскими и биологическими метафорами Сонтаг и Харауэй, а также Латура38, для которых метафора в целом является инструментом (в той или иной степени расширенной) социальной трансмиссии, для Эспозито метафора и иммунитет неким радикальным образом совпадают, так что скорее метафора и ее работа по биополитическому переносу – из биологии в политику и из политики в биологию – устроена иммунно. Если угодно, циркуляция метафор между биологическим и политическим доменами отображает общее материально-дискурсивное устройство живого. Фундаментальный протокол иммунизации (и, соответственно, метафоризации) – логика исключающего включения, которая для Эспозито олицетворяет общую диалектику, или парадигму, того, как на разных уровнях работает управление живым:
Иммунитарная логика базируется скорее на не-отрицании, отрицании отрицания, чем на утверждении. Негативное не только переживает свое лекарство, оно конституирует условие эффективности [самого лекарства]. Словно бы оно было раздвоено на две половины, одна из которых требуется для сдерживания иного: меньшее из двух зол призвано сдерживать величайшее зло, но на его же языке…39
Ключевая ставка аффирмативного проекта Эспозито состоит в том, чтобы сместить негативную силу иммунного, уловив его глубинную связь с общим, или коммунитарным, тем самым показав, что «иммунное – не враг общего, но скорее что-то более сложное, что-то, что заключает в себе и стимулирует общее»40. Фактически Эспозито в проработке своего биополитического проекта эксплуатирует фармаконическую логику протокола: связь общего и иммунного, communitas и immunitas, является олицетворением специфической меры диалектики, в которой возможно пластичное перераспределение негативных эффектов в аффирмативные, остающееся при этом, если угодно, в рамках одной и той же экономии.
Тем самым мы получаем колоссальные возможности масштабирования: исключающее включение и его фармакодинамика релевантна как межклеточной политике организма, так и масштабам человеческого государства. Это позволяет связать наше рассмотрение во всеобщий масштабируемый комплекс биовласти, изобретая тем самым более эффективные меры сопротивления и коррекции нашего текущего биополитического курса, которые работали бы сразу на нескольких уровнях. Протоколизация биополитики, осуществляемая через самый универсальный и масштабируемый ее элемент (иммунитет), позволяет трактовать последнюю в качестве сложной и тонкой системы организации, политизированной на бесконечно малых масштабах.
Вместе с тем нельзя сказать, что в условиях современной пандемии эта логика является универсальной. Проблема в том, что иммунные меры в данном случае работают постфактум: неклеточная форма жизни, олицетворяемая вирусом, которая начала экспансию клеток нашего организма, трансформирует нас на разных масштабах, радикальным образом меняя нашу организацию. Но проблема даже не во множественности масштабов действия вируса, ведь здесь его политика уподобляется протоколу, а в специфическом – совершенно политическом – несоответствии масштабов вируса масштабам различных протоколов. Наш иммунитет, а потом и мы сами разворачиваем иммунитарные действия там, где вирус уже успевает проделать свою работу, переходя на другой масштаб. Это запаздывание, которое на больших масштабах, то есть масштабах человеческих популяций, становится все более колоссальным и необратимым, раскрывает действие политики совершенно другого рода. Это политика, которая не просто может работать на разных масштабах, но и использует сам масштаб как политику41.
В этом смысле проблемой современной биополитики применительно к тем реалиям, с которыми мы сталкиваемся во время пандемии, является следующая: даже обращаясь к различным масштабам, фактически распространяя ее действие на самые разные агентности, такие как гены, тела, ферменты и т. д., она забывает рассмотреть масштаб как политику. Говоря точнее, проблема в том аспекте политики масштабирования, в котором действие более низкоуровневого масштаба сохраняет своей сценой более высокий масштаб. Это то, что можно было бы назвать «масштабом-1» – слепой зоной протокола, которая всегда находится уровнем ниже его действия. Onkos коронавируса – буквальный onkos42, ведь в результате мутации у этого вируса появился белковый шип, острие которого и делает его предельно виральным, – работает на тех уровнях, где еще нет иммунитета, где он будет сформирован уже после тех трансформаций, которые им совершаются, при этом починка протокола всегда оставляет место для новых точечных мутаций, огибающих протокол и обращающих его против самого себя. Радикальность этих трансформаций и призывает нас рассмотреть этот onkos в качестве не производной, но, наоборот, самостоятельной политики, с которой необходимо считаться.
Один из характерных симптомов текущей пандемии заключается в том доминирующем векторе, который принимает информационная конспирология вокруг вируса. Последняя касается прежде всего двух мифов – о вышках 5G, а также о всеобщем тайном чипировании. Хотя, безусловно, оба этих мифа гораздо старше коронавируса – вышки жгли еще на старте запуска технологии в 2018–2019 годах43, а про чипирование людей говорили еще в 2000-х,44 – на мой взгляд, именно сегодня эти мифы указывают на важную метафорическую неразличимость – не столько конструктивистского, сколько вполне биополитического характера. То, что мы допускаем возможность, что через вакцину или таблетки можно незаметно встраивать микросхемы или что сигнал телекоммуникационной вышки способен передавать вирус, говорит сразу о нескольких вещах. С одной стороны, это определенная синхронизация масштабов работы технологий и биологических агентов – во многом потому, что достижение этих масштабов является совокупным результатом биотехнологического развития. С другой – это био-техно-политичность современной биополитики, которая разворачивается через взаимный метафорический обмен между цифровыми технологиями и современными биологическими открытиями. Две пунктирные точки здесь, отражающие смысл того, о чем я говорю, – цифровые вирусы и генетический код. Они отражают этот момент обоюдной метафоризации. Вопрос здесь, однако, стоит точно такой же, как и в «классическом» развороте биополитики: какая диалектика обеспечивает работу этой метафоризации? Что обеспечивает условия взаимообмена биологического и технологического, если отвлечься от социальных трансмиссий и обратить внимание на метафорическую экономику, наподобие экономики communitas/immunitas в проекте Эспозито?
В латинской этимологии45 рядом с munus, лежащим в корне communitas и immunitas, соседствует слово mutuus, обладающее довольно сходным смыслом «одалживания, взаимного [обмена]»46, которое также этимологически лежит у истоков прилагательного mutual, давшего имя доктрине мутуализма. Mutuus имеет богатый ряд производных – mutatio, commutatio, immutatio, permutatio, transmutatio, – которые прописывают разные коннотации глагола «изменять». В общем и целом такие приставки описывают разные фазы динамики изменения. В этой динамике особый интерес представляют ее крайние фазовые точки: transmutatio, означающее трансформацию во что-то новое, commutatio, буквально означающее обоюдное, общее изменение, а также demutatio, отсылающее к вырожденному, отклоняющему преобразованию.
Эта динамика, на мой взгляд, нашла отражение в так называемой эволюционной доктрине неомутационизма, согласно которой мутация играет ведущую роль как в развитии отдельных организмов, так и эволюции целых видов. Под мутацией это направление эволюционной биологии понимает «любое изменение генетического материала, то есть нуклеотидных последовательностей, генов, хромосом и геномов», добавляя, что «огромное число генетических вариаций генерируется дупликацией и делецией генов, а также нуклеотидными изменениями и что вариация числа копирования генов способствует формированию инновационных фенотипических черт»47. Согласно этой доктрине эволюция имеет молекулярный характер и «происходит преимущественно посредством случайной фиксации нейтральных или практически нейтральных мутаций». Определение мутации как «нейтральной» отвечает своего рода балансу между позитивными и негативными мутациями – улучшающими или ухудшающими приспособленность популяции посредством того или иного генетического аллеля, – в результате которого «функция гена в значительной мере не изменяется»48. Проще говоря, эволюция имеет место при наличии того или иного статистического равновесия между позитивными и негативными мутациями: эволюция – это commutatio, взаимо(выгодный) обмен между transmutatio и demutatio.
Можно сказать, что учение о сбоях нашло более полноценное выражение в технологическом домене – в качестве криптологии. Последняя озабочена поиском оптимальных стратегий кодирования (криптографии) и взлома цифровых систем (криптоанализа). Проще говоря, криптология занимается как созданием протоколов кодирования, так и изобретением тактик их избегания. В этой задаче сбой играет ключевую роль. В системе, кодированной тем или иным ключом, ставкой которой является предельная дифференцированность, различенность как критерий закодированности, сбой фигурирует прежде всего как случайное проявление тождества, так называемый «показатель совпадений» (index of coincidence)49. Ключевой момент трактовки этой логики сбоев состоит в основном для криптологии различии открытой и закрытой систем, которое выражается как в устройстве ключей кодирования – ключ шифрования может совпадать или не совпадать с ключом дешифровки, – так и в устройстве безопасности системы. Различие между открытой и закрытой системой здесь задается при помощи так называемого «предположения Керкгоффса»:
Если мощь вашей новой криптосистемы опирается на то, что взломщик не знает, как работает алгоритм, вы пропали. Если вы считаете, что хранение принципа работы алгоритма в секрете лучше защитит вашу криптосистему, чем предложение академическому сообществу проанализировать алгоритм, вы ошибаетесь. А если вы думаете, что кто-то не сможет дизассемблировать ваш исходный код и восстановить ваш алгоритм, вы наивны… Нашими лучшими алгоритмами являются те, что были разработаны открыто, годами взламывались лучшими криптографами мира и все еще несокрушимы50.
Уже знакомая нам иммунная диалектика здесь разыгрывается несколько более необычным образом. Можно сказать, что криптология фактически переписывает метафору иммунитета на языке метафоры мутации. Сбой – это то, что может как уничтожить иммунитет, так и усилить его. Усиление или ослабление иммунитета здесь отдано на откуп политике мутации, и можно сказать, что именно на этом уровне – еще до всякого протокола – происходит дифференциация политического действия. Взлом, избегание протоколов кодирования, которое направлено на усиление системы, – это иммунизировавшаяся мутация, при этом деструктивный взлом сохраняет антииммунную заряженность мутации, так и не вписывая ее в масштаб протокола. Различие между режимами сбоя – demutatio и transmutatio – является исключительно политическим, тогда как специфическая экономика сбоя всегда сохраняет антииммунный вектор. При всей своей вписанности в политику организации – как биологического тела, так и цифрового – мутация является движущей политической силой их развития. Однако эта движущая сила выдвинута вовне, она находится на границе протоколируемой политики. Как взломщик по большому счету приходит извне, точно так же и вирус, мутационно обходя иммунную систему, является чем-то внешним. Это внешнее даже не столько в логике внутреннего/внешнего, в этой пресловутой (даже если стертой) иммунной диалектике, сколько в логике масштаба – это «масштаб-1», политика, действие которой не видно (в силу непротоколируемости), но действенность которой очевидна. Каждая, даже самая инновационная мутация сохраняет возможность уничтожения своего носителя (популяции или целого вида), даже если до настоящего момента она вела его по направлению развития. Это заставляет задуматься об альтернативных способах коммутации мутаций.