Память so true

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Память so true
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

© Б. Кутенков, текст, 2022

© Формаслов, 2022

I
Человеку и саду его

«как ягоде куста на ревности взрослось…»

 
как ягоде куста на ревности взрослось
как черепной земле на старости взболелось
так я тебя люблю сквозь двинутую ось
сквозь гронасовский лёд и седаковский мелос
 
 
в прицеле параной всевидящей чека
твой умный лунатизм но окуляры стрёма
не различат тебя сквозь линзу цветника
по запчастям портрет – и вроде всё знакомо
 
 
вот андрогинный фас вот хрупкий лепесток
тут – простоты ярлык на образ метамета
вот эпатажный жест в отдельности жесток
и линза взад-назад под искажённым светом
 
 
вот коммента нытьё ей чудится за жизнь
в девической слезе не распознавшей Бога —
красавица моя крутись себе крутись
под – изма слепотой и плёнкой филолога
 
 
которому вот-вот – ударом по глазам
на нелюбви свету докостно пробирая
а ты и сам с усам умеешь ты и сам
и страшно под пыльцой растерянного рая
 
 
в глазах ещё ожог бензиновый цветной
пароли к ебеням
та тяжесть что не сдвину
а ты медаль медаль ты новой стороной
и побелевший ум с орбит как пёс цепной
как верящая мать за безвозвратным сыном
 

«I…»

 
I.
Музыкой стань, драгоценный твой лёд,
слово расплавь, мой порыв неотсюда;
в сердце – заслонка от русских тенёт,
Райнер Марину светло оттолкнёт
всей полнотою сосуда.
Станет, не станет нестрашной грозой —
речь мезозойна, от прочей закрой
слух, только к ней продлеваясь лицом.
Близкое небо над Череповцом.
II.
Слово стоит с молодым поплавком,
с белой блесной в кистепёрой губе,
рилькевский мертвенный свет ни о ком,
верю ему – и не верю себе,
в сторону смотришь – на всё, что не я,
верю всему, что не я, что не ты:
преображённая речь-полынья,
честное дно, письмена темноты.
 

«I…»

Александру Паршенкову


 
I.
как белое яблоко – в чёрный налив труда
как тёмное яблоко – жгучей беде разлома
скажи мне так тихо что горе не навсегда
что не было горя что горе тебе знакомо
за минских три дня
изучивший пути стыда
истерик моих вопрошающе-терпеливо
скажи что за вторником будет опять среда
за раной разрыва – изученный путь разрыва
и знающий сердцем куда мне теперь идти
наитьем бездонно-детским себя не зная
скажи что простишься до адовых тридцати
до пули что белым цветком прорастёт сквозная
ещё до вопроса в разлитое молоко
до всех поджидаев что в белом «недалеко»
до каменных джунглей в твердеющей ране речи
что смерть с нами будет на «ты»
но уже легко
ушедшим к себе
а оставленным легче
легче
 
 
II.
и покуда в небе ментовский гул
под огнём собянинского апреля
кто влетел – влетел
кто уснул – уснул
лишь заблудший вспомнит как шли и пели
безнадзорной памяти дребедень
городов о многом границ о многом
сдрызни чёрт-во-мне пролистной олень
невозврата точку продевший рогом
в прежнем сне на музыку опершись
но пока и ей не прошить границы
расскажи что будет – внахлёст ли жизнь
снова кэпсом в личку ли «застрелиться»
новый друг случившийся невпопад
на окно присевший спасенья тише
изучать влетевший весенний ад
юнкершмидта весенний ад
и о смерти накрепко запретивший
между тем и этим один связной
в неученья тьме в разобщенья клети
вопрошаньем спасший одним весной
как умеют лишь мотыльки и дети
верь во весь двадцатник —
и будет в нас
«как тогда» не надо —
но по-другому
детский шмель сквозь душу прошедших глаз
взлётный свет большого аэродрома
 

«где жизнь убывает, где ты убываешь, не весь…»

Николаю Васильеву


 
где жизнь убывает, где ты убываешь, не весь,
но – дерево полурассвета, но – ветви без денег —
там женщина входит, проснись поскорее, я здесь
огнём заблудившимся, чёрным трудом запределья
 
 
в ней птица дрожит соловей и трава-чистотел
и тайна горит мизогина в небесном июне;
смотри же на голое небо, как я посмотрел
отплытия прежнего, нового сна накануне
 
 
на стебле качается, стебле тончайшем, слепя
в тебе полутёмного ницше сквозь белые блики,
и так говорит: всё равно потеряю тебя,
вся правда – о дереве страшном твоя, двуязыкий
 
 
ты – ветви больные, ты – ад замерзающий, спи,
закончено время, оставлены долгие крики;
вся правда твоя – не со мной, в этой страшной степи,
вперёд, говори, говори же, известкоязыкий
 
 
себе – недоделанный космос неспящих обид
другим – перелёт новогодний, легко и недлинно
и слово её прибывает в тебе и горит
как высшая тяга
на ёлке последний кульбит
цветы и горячая глина
 

«надень смертельный свой наряд в небывшее сыграем…»

 
надень смертельный свой наряд в небывшее сыграем
ты будешь ноша по плечу я скрипка ни при чём
где смертник мир преобразив болит о взлётном рае
и бродит глупенький иов грозясь больным лучом
 
 
давай меняться на раз-два ты музыка пробоин
ты свет которому равны я мир которому равно
и лишь невзлётное в лице застыло у обоих
как на губах больной страны докрымское вино
 
 
а может так
ты молоко на языке простудном
я голос не хотящий плыть из дословесных тайн
проспать рожденье взаперти как на работу утром
сорвать бессмертье так легко как мудаку дедлайн
 
 
но сроки всем уже по грудь и свет глядит проворен
хемингуэевским скопцом на заоконные дела
где всем приятно быть толпой и сладко на работу
и на минуту отложить
спокойствие ствола
 

пэчворк

I

 
так говорит, как первый грех пришёл – и говорит;
как будто в чёртовой игре исхожен ближний вид,
но вечен бред, единствен лёд, где тонут – всемером;
так первым делом – самолёт, а человек – потом;
как плод, что до поры затих, в тебе взрастив чумную мать,
как будто в мире нет других и больше не бывать;
как будто дважды два не два, не три, а чёрт в трубе,
и если данность и жива, то – больше не в тебе;
как будто зеркало – не рай, но ад – зеркальный брат;
как будто – «встань и поиграй» – убитому стократ;
так в плеске-памяти весла, когда другим тебя несло,
больная юность ожила, прильнула тяжело;
всё о себе, цветёт и пьёт из вены смерть мою и страх,
как будто очумелый год на скоростных ветрах,
растёт, как тело-чистотел, и светом наповал;
как будто хаос налетел и смерть расцеловал
 

II

 
небо низко. детство далеко.
юность бьёт в уснувшее ребро,
подступает к мёртвому виску.
 
 
в ноябре над суздалем темно.
бьётся птицей выпущенный ад,
белым полудетским завитком.
больше клетки говорит.
 
 
и щебечет белокурый бред:
– я – не я, а сотворивший луч,
я из праха сотворил тебя,
 
 
из дедлайна, смерти, немоты;
разум вбросил в сумрачный пэчворк;
ты – не ты, я породил тебя,
произвёл на время – и убью.
 
 
если ты уснувшее ребро —
я в него горящий бес;
если пляска пули у виска —
я насквозь прошедший, не убив.
 
 
сын и ужас твой.
сын и ужас твой.
 
 
забоюсь горенья твоего —
в то вернёшься, что ещё не пламя;
устрашусь родившего ребра —
снова в смерть и старость возвратишься.
 
 
там – собою будь, как до изгнанья.
там – целуй свой неоживший грех.
 

III

ибо нам не осилить пути.

Денис Новиков

 
говори обо мне, словно речь плавника,
словно зренье – не юный простор мудака,
словно завтра – не посвист с вещами,
а – осколочный сор: сам-плавник, сам-мудак,
белый хохот пространства, большое «за так»
в еженощном твоём обещанье.
 
 
словно бес – в поражённое смертью ребро,
говори о себе перед вечным зеро,
золотым завитком у пэчворка,
вся боляща и льнуща, как юность в плече,
без «вообще», только – прах в очумелом луче,
в свете ужаса, сна и восторга;
 
 
и – восторгом овеяв полуденный прах,
помолчи обо мне – на пэчворкских ветрах,
в кратком зове о босхе и глине, —
ибо свет нефонарный – пространство огня,
ибо мне не осилить тебя и меня,
как елабужной жути – марине;
 
 
так прости мне – пожар, я тебе – колдовство,
ибо слово себя не простит самого
за отеческий бред перочинный,
отпуская – в беспамятство, в звёздность и в ночь —
плавниковую речь, белокурую дочь,
тех, кого приручили.
 

«белый снег на нетреснувшей этой земле…»

 
белый снег на нетреснувшей этой земле,
серый лёд от поста до погоста,
что и сам я – не путь, утонувший во мгле,
а – чумное застолье, танцор, дефиле,
коснояз невысокого тоста:
сам себе раздеваюсь, понтуюсь, пою,
в ускользнувших гостей выпускаю змею,
обнимаю оставшихся в гуще;
но осталось – в пылу соцсетей – интервью,
словно райский просвет на содомном краю,
где – с улыбкой змеиной цветущей —
кумиресса звенит про ушедшее зло
и в письме леденит обалдело,
будто сердце моё вместе с ней не цвело,
в несвободном паденье не пело,
 
 
не легчало, и вновь – из безмолвных низин,
прочь – в неё, к невысокой гордыне:
уходи, я тебе не отец и не сын,
я – иуда меж срубленных этих осин,
вечный сон о плече и о сыне
и безмерный второй – о плече и Отце;
но сейчас не держи меня крепче,
и ночное юродство – как Божий прицел
в подражанье беспамятству речи,
 
 
где нахлынул прибой – и отхлынул прибой,
пограничный дедлайн, совпаденье с собой,
 
 
мир, вернувшийся к чёткости линий,
мир, забывший – и вспомнивший нас на слабо
и упавший в траву, опалённый Тобой,
под киркоровский цвет синий-синий
 

«сохрани его, дерево сна, отдохнувший труд…»

 
сохрани его, дерево сна, отдохнувший труд,
в екэбэшной ночи – гетеронимом, клоном, гримом;
всё – свобода, а есть ли, Ты есть ли, Ты есть ли тут,
нет, не маслом легчайшим – а грешным, большим и зримым;
 
 
всё Ты слово, Ты речь, всё Ты пепел или огонь,
снова голос из дыма – и вновь приглушённый пепел;
а давай по-простому, без тяжбы: спаси, не тронь,
как мужик с мужиком – чисто сделка: спросил – ответил,
 
 
я тебе, всё тебе, я тебе… что Тебе тогда:
вновь соседей убить, апельсины свои и песни;
есть ли Ты, есть ли здесь, в этом дёгте труда, труда;
если есть – на глазах появляйся, умри, воскресни,
 
 
в чистой саже лица, затаившего такт и лесть;
в том, что утром не вспомнит, – сойдёшь охлаждённым тоже;
так смертельно и празднично – есть ли Ты есть ли есть
так предгорно и стыдно – что выстрел не Твой ли Боже
 
 
в этом блуде и мёде рождественской маеты
так вокруг никого лишь пришли-подмели-уплыли
затхлый ветер уносит соринку а Ты а Ты
и в башке огнестрельной во аде не Ты ли Ты ли
 

«где каждый близкий с рождества под дулом невозврата…»

Людмиле Вязмитиновой

 

 
где каждый близкий с рождества под дулом невозврата
и с детства вычерчен асфальт: вот нолик, вот беда, —
не надо уводить, язык, потерянного брата,
вести ко мне по кольцевой в прицельное «сюда»;
 
 
отдай вразвалочку огонь – в ладони одиночек,
где новой черни позывной звучит как блоковский гудок,
а в ухо – крик о мудаках дорвавшейся до точек,
так, боже, страшно одинок, так, боже, одинок,
 
 
что мнится – кончится как Бек: неходовое злато,
культура в старческих руках – в растерянность родне;
отсыпь иллюзий пощедрей на все её «не надо»,
не всколыхни неверный гул на неглубоком дне,
 
 
что чуть над бездной воспарит – и поутихнет вроде,
в потёмках лешие души, забьётся дивный страх,
посажен памятью на цепь – и ни один не бродит,
лишь прежний розанов сидит на гнущихся ветвях,
 
 
с листочком клейким под рукой плодит свои подобья,
и вновь скорбящая встаёт – и запирает дом,
пока тусовочный содом – и небо исподлобья,
пока горит её планшет немеркнущим огнём
 
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?