Мизанабим

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Мизанабим
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

«Не нравится нам смерть, но поневоле

актёры с ней играют в унисон»

– Р. М. Рильке


ЧАСТЬ I. Город боли и мостов

В начале было Море,

и Море было миром,

а Слово – душой.


ПЕРЕД ШТОРМОМ

«Не оглядывайся».

Она шагает по поросшим мхом каменным ступеням, что уводят дальше от берега, вглубь дремучего леса – в сердце острова Первого Огня. По обе стороны от тропы тянутся заросли тагавы: белые чашечки цветов качаются в такт её шагам, случайные прикосновения напоминают жгучие поцелуи. Листья папоротников, напротив, нежно трогают за плечи, гладят по макушке узкими ладонями, словно успокаивая: «не бойся, глупая, не дрожи паутинкой на ветру».

Нура сжимает кулаки. Страх сливается с восторгом и предвкушением неизвестного. Отчасти она знает, что ждёт в конце тропы: за первым испытанием последует второе, но каким оно будет – известно лишь болотной ведьме, хранительнице Очага, мао-роа'ни – «той, что живёт за рекой» и ведает людские судьбы.

Встречи с ней Нура боится больше всего, но страх нужно взращивать в себе – из семени в росток – и обращать во благо. Сегодня её шестнадцатый ханга-вир – оборот солнечного колеса, – а значит, она обретёт вторую душу и докажет, что достойна быть частью племени.

«Ни о чём не думай».

Она перешагивает через сплетения корней, похожие на змеиные кольца, и отводит от лица плети лианы. Босые пятки шлёпают по булыжникам; капли вечерней росы остаются на коже.

Чем дальше Нура уходит от стоянки Плавучего Дома, тем чаще бьётся сердце. Пути обратно нет.

Она ступает на верёвочный мост, и тот мягко качается, скрипит канатными петлями. Гнилая доска кусает за пятку, оставляя жало занозы. Ничего, приложит к ранке лист тагавы, когда вернётся.

Если вернётся.

Глубокий вдох. Что ей говорил Сатофи? Духи реки Мангароа слышат мысли, чуют страхи.

Она закрывает глаза, позволяя зрению перейти в кончики пальцев и босые стопы, которыми приятно ощущать объятия моря, но не промозглый утренний туман, оставляющий следы на коже.

Шаг вперёд.

«Ни о чём не думай».

Тихий плеск воды. Звук повторяется – теперь ближе, будто кто-то шагает к ней против течения, размеренно и неотвратимо, минуя острые камни на мелководье, протяжно вздыхая и исторгая запах застоявшейся тины.

В памяти проносятся наставления Сатофи, его глубокий голос и лучики морщин на тёмной, как ствол раку, коже. Он улыбается, говоря о том, что ждёт тринадцатую внучку за рекой, – так легко, будто речь идёт о чистке рыбы. Он всегда говорит о страхе с улыбкой и знает о нём больше прочих. Имя Саат-о-Фей на языке та-мери означает «сердце, в котором живёт ужас».

Нура крепче зажмуривается, сжимая ладони в кулаки.

Река в этом месте узкая: ей хватит двенадцати шагов, чтобы преодолеть мост и оказаться на другом берегу.

Раз, два, три…

Она не успевает понять, что произошло: чужие голоса и руки подхватывают её – уносят прочь от священной реки.

СТРАНИЦА ПЕРВАЯ. Рыбёшка

Лето в тот год умирало долго.

Цеплялось за жухлую траву, за острые края черепичных крыш, окунало солнце в лужи и качалось в гамаках из паутины. Оно хотело жить. Как и все в Клифе.

Простое желание.

Проще только воды принести.

– Тебя за смертью посылать – быстрее вернёшься, – бросает Сом, когда Ёршик приходит с полупустым ведром. Расплескал по дороге, причём половину на себя, рубаха мокрая. На русой макушке взъерошены вихры. Глаза двенадцатилетнего мальчишки – ни в чём не повинная синь.

– Там плеснявка вернулась, – говорит он, бухая ведро на землю рядом с Сомовым котлом, – в колодце сидит.

С груды ящиков доносится вздох.

На подстеленной рогожке – чтоб заноза не ужалила – лежит Горчак и лениво покачивает ногой. Свою работу он на сегодня выполнил: принёс в жестяной банке мальков, выловленных в протоке, и на этом полномочия всё – закончились. Готовка в их верёвочной семье ложится на плечи Сома – сегодня, завтра и всегда – по праву старшего и «кухонной мамки», о чём не устаёт напоминать Карп, называя его уху хлёбовом внаготку. Без ничего, то есть. Раньше Сом жарил рыбу над костром, позволяя мясу пропитаться запахом дыма и сухих трав, а теперь всё чаще бросает наспех в кипящую воду. Если повезёт – с клубнями батата и шляпками грибов, очищенными от гнили. Овощами или хлебом не разжиться – в городе пусто.

На улицах и в людях. Везде пусто.

Только набат слышен дважды в день – на рассвете и в вечерних сумерках. Над Уделом Боли тянутся нитки хоровых песнопений – красные, тонкие, они сплетаются в клубок, обматывают шпиль и опадают в бессилии. Молитвы не лечат миножью хворь.

– Чего вздыхаешь? – говорит он Горчаку. – Иди да прогони.

– Пробовали.

Нога в запылённом ботинке взмывает и опускается. Как маятник. Горчак гоняет между зубов сухую травинку. Угольная чёлка закрывает лоб. Весь он угольный и угловатый в свои пятнадцать – от грязных подошв до колючих глаз. Локти и колени острые, как у сверчка, плечи узкие, а скулы, наоборот, широкие, и ямочка на щеке, когда улыбается едко. По-другому не может. Всегда бьёт словами в цель, но чаще бережёт силы. Карп поначалу шутил, мол, языком ворочать не больно, парень, хочешь, мы тебе по медному холу будем платить за каждое слово, а потом смекнул, что к чему. Теперь у них идиллия: один молчит, другой не затыкается.

– Значит, пробуйте ещё раз. – Сом непреклонен. – Нам чистая вода нужна, а не муть эта, – он кивает на ведро.

Ёршик поджимает губы. Зря тащил, что ли?

– Ясно же как день, – заговорщицким шёпотом вступает Карп, молчавший до сих пор, – жертва ей нужна, плеснявке вашей. Иначе не уйдёт. Бросим в колодец Малого, и дело крыто.

– Себя туда брось, – Малой щетинится сразу. Ершится. – Ей надолго хватит.

Карп хохочет, хлопая себя по впалому животу. Среди братьев он самый рослый, на полголовы выше Сома, шире в плечах, вот и отдувается всякий раз, когда сила нужна. Впрочем, сильнее всего развит язык: практика сказывается.

– Меня не станет жрать, – сидя в тени, Карп вырезает рукоятку для будущего ножа. Любит он дерево. Почти так же сильно, как Горчак – узлы и сети. – Я для неё слишком жёсткий. Подавится, слюной изойдёт… Воду вам отравит.

Он откидывается назад. За спиной у Карпа – Куча, которую он собственноручно перетаскал из Крепости, освобождая проход на третий этаж. Мусора в заброшенном доме было много: кое-что перенесли в западное крыло, что-то – на городскую свалку, расчистив часть жилых комнат – бывших палат военного госпиталя – для себя.

Куча состоит из пружинных матрасов, осиротевших дверец и оконных рам. В её утробе прячутся ножки стульев, колёсики инвалидных кресел и останки носилок. Всё вместе образовывает на переднем дворе Крепости живописную гору хлама, но как заверяет и клянётся Карп, гору очень нужную. Ценно-ресурсную. Источник полезных запчастей и древесины. Так и высится Куча, до сих пор не сожжённая, – в надежде на светлое будущее.

– Хоть соломинку тяните, – отзывается Сом, помешивая жидкое варево в котле. Зимой их полевая кухня переезжает под крышу, и там все чинно сидят за столами, не то что на улице: кто на ящиках, кто на коряге, кто просто на земле, поджав под себя ноги. Каждый из шести братьев сидит по-своему. – А лучше идите вместе. Чтоб наверняка.

Карп фыркает. Видно, что ему не хочется отрываться от работы, выпускать из рук деревяшку. Лень подниматься и топать за ограду.

Горчак покачивает ногой.

Ёршик пинает ведро.

Оглоеды.

Сом не спеша зачерпывает уху, подносит к губам, дует. Пробует. Сплёвывает в траву и бросает половник. Разворачивается и шагает к Крепости.

Стёкла очков в металлической оправе горят отражённым светом.

– Куда ты, капитан, мой капитан? – летит ему в спину. Карп окликает строчкой из песни, но Сом не отвечает.

Ясно куда. За якорем.

☽ ⚓ ☾

Они отвоевали Крепость два года назад.

Стояла промозглая, насквозь гнилая зима, и в лодочном сарае на берегу падал снег – сквозь прореху в дыре виднелось небо. В тот год их стало шестеро: Верёвочное братство обрело название и пустило корни. Все они понемногу врастали друг в друга. Привыкали, слушали, а потом и говорили. Каждый о своём.

О жизни до.

И о том, как.

А после – были бои с пиявками. Бродягами и попрошайками, которые облюбовали коридоры тогда-ещё-не-Крепости: там, вдали от окон, было проще сохранить тепло. Печи давно вышли из строя, но костры всё равно жгли, и главный корпус утонул в пожаре. Вместе с аркой, балконами и лепниной. Горевали недолго. Радовались, что спасли восточное крыло – пусть не такое красивое, зато новое. Оно было достроено позже, когда особняк богатого торговца мона Ферро после смерти хозяина перешёл во владение городского совета. Началась война за независимость колоний, и Клифу понадобился госпиталь: мест не хватало. Так что красота в этом месте – штука весьма условная, как сказал однажды Карп, перешагнув порог.

Это был своего рода ритуал.

Каждый замирал на миг, а потом делал шаг – и оказывался внутри.

Крепость принимала их, одного за другим, оборванцев, не имеющих за душой ничего, кроме упрямой веры в то, что завтра будет лучше. От пиявок, которые спят под мостами и просят милостыню на площадях, их отличало нечто очень важное: те самые корни, в переплетении которых рождалась семья. Странная, местами буйная и шумная, иногда колкая и способная ранить до крови, но всё же целая.

Стая из пяти братьев.

И одной сестры.

☽ ⚓ ☾

Свет застревает в стёклах и проливается внутрь уже не белым или жёлтым, а зеленоватым, как речная тина. Из белёных потолков вырастают крашеные стены, отражаясь в мутных дверных витражах.

 

«Это голубой», – сказал Ёршик в первый день, едва перешагнув порог.

«Зелёный», – заявил Скат.

«Бирюзовый», – Горчак не спорил, он сообщал миру очевидную истину.

«Это морская волна, камрады, – Карп довольно зажмурился, раскинув руки. – Стоишь на берегу и чуешь солёный запах ветра. И веришь, что свободен, и жизнь только началась…»

Сом тогда промолчал. Его ждали насущные дела: раздобыть ужин и устроить ночлег для шестерых на новом месте, – становилось не до размышлений о цвете стен. Хотя сейчас он понимает: лазурные. Были когда-то. Пока не начали линять. Сейчас чешуйки краски то и дело падают на бетонный пол первого этажа и деревянный настил второго. За ними видна кожа стен: шершавая, коричнево-серая.

Коридоры Крепости почти всегда сумрачны и неприветливы – на первый взгляд. Но стоит приложить ладонь к трещине и пойти наугад, следуя за изгибами артерии, как вскоре почувствуешь под пальцами биение пульса.

У Крепости есть сердце.

Но об этом – после.

Сейчас Сом идёт за якорем. Сворачивает направо и взлетает по лестнице на второй этаж. Ступени серые, в прожилках, а перила – лазурь. Затёртые и поблёкшие от времени. Над высоким арочным проходом висит немая лампа.

Третья по счёту дверь с нарисованными очками – его. Ниже кто-то пририсовал сомьи усы, и вряд ли этим художником был Ёрш.

Обалдуи.

Краску мешали с чернилами и кислотой: въелась мигом да так, что не ототрёшь. Потом кашляли, втягивая запах, пока не выветрилась без остатка, и ходили довольные.

На двери Ската красовалась летяга с длинным хвостом и ушами. «Ты их видел, этих скатов, в глаза? То-то же!».

У Горчака был канатная петля, отчего-то напоминавшая виселицу. Он знал тридцать семь узлов и продолжал придумывать новые: пальцы ловко продевали петли в восьмёрку, зовущуюся в простонародье заячьими ушами, и затягивали, проверяя на крепость. Он говорил, они ему снятся: кому-то сокровища и дальние страны, а Горчаку – верёвочные узоры.

Вход в спальню Карпа и Ёршика – ещё до того, как Малой перебрался в «одиночку» – сторожили таинственный глаз с полузакрытым веком и блуждающая улыбка. Видно, что получилась со второй попытки: первую наскоро замазали кляксой.

И только дверь Умбры осталась нетронутой. Она ничего не сказала, но расстроилась. Зря. Её не обошли вниманием: наоборот, побоялись обидеть. Нашла где-то тонкую кисточку – она в то время обходила все палаты, осматривая шкафы и тумбы в поисках личных вещей, которые могли стать якорями, – и нарисовала веточку таволги. Не едкими чернилами, а смолой. Янтарной, пахнущей сладко и горько. Как сама Умбра.

Художники признали поражение с честью, а рисунки с тех пор служат напоминанием. Коснёшься, толкнёшь от себя створку – и входишь. Малый дом внутри большой Крепости.

У Сома в нём – ничего лишнего.

В платяном шкафу пустые вешалки: зимние вещи, свёрнутые, лежат аккуратными стопками. Сменные штаны и куртка – на спинке стула. На столе – пачка пожелтевшей бумаги и тяжёлая, как гроб с покойником, пишмашинка с отсутствующей буквой «н». Остро наточенный карандаш – для пометок. Ручки он не любит. Они оставляют кляксы на ладонях.

Из-за ворота рубашки Сом достаёт ключи. Он всегда носит их с собой. Не в кармане, а именно так – на крепком плетёном шнурке. Отпирая ящик стола, достаёт жестяную коробку. Под крышкой прячется всё ценное, что есть у Сома: слева – его, справа – чужое. Те самые якоря, найденные Умброй: вещи, когда-то принадлежавшие солдатам, офицерам, врачам и медсёстрам. Оставленные, забытые, брошенные. Всё, что могло пригодиться, или «светилось», как говорил Ёршик. Он делил вещи на просто хлам и то, что светится. Такое не вынести на свалку и не сжечь вместе с мусором. Это всё равно что память вытравить, человека стереть.

Но иногда – приходится.

Так надо.

Сом перебирает медальоны и пожелтевшие квадраты фотокарточек. В его маленькой сокровищнице хранятся покрытые эмалью значки и катушка ниток, ножницы, напёрсток, игральные карты, кости, вышитый цветами платок и даже обручальное кольцо – не золотое, медное. Но он ищет брошь. Стальную ласточку с хвостом-булавкой.

И не находит.

Плохо дело.

☽ ⚓ ☾

Плеснявка, как они её прозвали, на самом деле была плакальщицей. Чья-то мать при жизни, медсестра или санитарка, не вернувшаяся домой. Единственная из неживых обитателей Крепости, кто появлялся снаружи, за стенами, облюбовав колодец и заросли у ограды.

Почему – кто её разберёт.

Может, небо любила – теперь не спросишь. Скованные не разговаривали. Они передавали послания – через знаки и образы – как немые.

Ёршик говорил, что плеснявка страшная. Скрюченная и с гнилым ртом. Когти, как у птицы, и хребет выпирает.

Только он её видел. Прошлой весной, когда бока Крепости облепили птичьи гнёзда.

За водой стали посылать Горчака, но тот приносил муть на дне ведра, пожимая плечами. Стали думать, не рыть ли новый колодец, и если рыть, то где.

Сом ошибся. Отнёс не тот якорь. Подумал, что если она показывается только Ёршику, стало быть, на сына похож. Но нет, фотографию десятилетнего мальчугана вернул обратно ветер. Потом был шторм: лёжа в кроватях, они слушали завывания ветра, налетевшего с моря, – а наутро Малой увидел на земле гнездо. Птенцы погибли. Взрослые ласточки улетели. Ёршик возьми да и отнеси то, что осталось, к колодцу.

Договорился чудом. Без слов.

С тех пор плеснявка пропала, а Сом запоздало вспомнил о броши.

☽ ⚓ ☾

Он опускает крышку коробки. Если не здесь, то где?

Это может означать только одно: в Сомовых вещах кто-то рылся. Переступал порог без разрешения.

Нарушил кодекс.

У каждого в Братстве есть права.

Право на голос и неприкосновенность имущества. Все смеялись, когда он записывал эти строки. Конечно, мол, руки прочь от добытого честным трудом. Не все из членов Братства умели читать, и уж точно под рукой не нашлось печати, чтобы заверить липовый документ. Они просто позволили ему «маленькую дурь, как и у всех», пообещав соблюдать написанный от руки – остро наточенным карандашом – кодекс.

Карп поклялся первым, плюнув на ладонь и протянув руку.

«Фу!» – выдохнул Ёршик. Но тоже плюнул. За первым рукопожатием последовали другие, пока круг не замкнулся.

Умбра плевать не стала, но по очереди обняла каждого. Ската – последним.

«Ну всё, камрады, – весело заключил Карп, – мы с вами повязаны судьбою. Кодексом!.. Всё по-серьёзке тут. Ныне объявляю стул у окна моим».

Никто не возражал.

Стул развалился под Карпом на вторую неделю.

Обещание никто не нарушал до сегодняшнего дня. Были споры из-за дележа добычи, и до драк доходило – обычное дело, – но чтобы втихую, не спросив…

А ключ? Он ведь не снимал его с шеи. Всегда при себе.

Створка хлопает о дверной косяк. Сом сбегает по лестнице. Во двор.

– Где Малой?

– На берег пошёл, к коряге своей драгоценной, – пожимает плечами Карп. Горчак по-прежнему делает вид, что дремлет. Уха в котле дымится. – Сказал, что сети проверить. Схрон там у него, дураку понятно.

Сом кивает.

Не дурак.

☽ ⚓ ☾

Схронов у Верёвочного братства много. Почти все они – за пределами Крепости, по ту сторону кованой ограды, где не станут рыскать чужаки. Место за протокой глухое, вдали от городских улиц и жандармов: даже от Латунного квартала – окоёма Внешнего круга – приходится долго идти. Дорога до госпиталя, укрытая щебнем, за годы развалилась, просела в середине, ушла под воду змеиным брюхом. Надо знать тропу, чтобы не зайти в болото на радость трясине.

Но пиявок ноги кормят.

Настырные они. За два года возвращались не раз: хотели поселиться в западном крыле, а когда не вышло – пытались договориться. Обмен предлагали. Тряпьё залежалое и хлам, которого везде полно. Уж на что не оскудеет Клиф, так это на доски и обрывки цепей: все подвесные мосты в городе сделаны из этого добра.

А сделка – любая – должна быть выгодна обеим сторонам.

«Чепуха на рыбьем жире», – отмахнулся на совете Карп. Горчак только хмыкнул. Скат покачал головой. Всё было решено.

Сом не просил бы их проголосовать, не будь у пиявок с собой ребёнка. Остроглазый мальчуган помладше Ёршика жался к боку молодой и злой пиявки – наверное, сестры. Переминался с ноги на ногу, слизывал с обветренных, покрытых болячками губ снежинки. Поднял с земли камень и бросил, когда уходили. Когда понял, что не пустят.

Камешек чуть-чуть не долетел, упал у Сомова сапога. Но взгляд мальчишки запомнился.

Знакомый взгляд.

Сом знал, что Умбра на следующий день ходила в город. С тёплым свёртком под мышкой. Должно быть, искала. Видимо, нашла, потому что в Крепость вернулась с пустыми руками. Он не спросил. Она не рассказывала.

Но решение было правильным: пустишь одних – следом приползут другие. Где дюжина бродяг, там и сотня.

Остерегались поначалу. Готовили отходные пути. Ждали, что приведут жандармов – сдадут братство за сухарь или медный хол. В отместку.

Но нет. То ли смирились, отыскав другое место, то ли у гиен нашлись заботы поважнее: Клиф – не мирный город, в нём случается всякое. Не только карманные кражи, но и драки, убийства, эпидемии…

Много всего.

☽ ⚓ ☾

От колодца до ограды – рукой подать. Оголовок стоит в месте, которое называют Заплатой: когда госпиталь обносили чугунным забором, что-то не сошлось в расчётах, и угол остался пустым. Ни ворота, ни калитка здесь были не нужны; пришлось заделать простой металлической сеткой, которая до сих пор смотрится, как если бы кусок мешковины нашили на свадебное платье.

Вокруг – заросли бузины и безымянных сорняков. Сухие стебли бьют по коленям, репейные колючки остаются на штанинах.

Колодец половинчатый. С северной, городской, стороны камни покрыты лишайником, с южной, обращенной к морю, – чисты и серы.

Сом подходит и решительно ставит ведро. Плеснявки нет.

Только на крышке, слегка отодвинутой в сторону, лежит мёртвая птица. Размером меньше ладони, с переливчато-синими крыльями и раздвоенным хвостом.

– И что это значит? – Сом не ждёт, что ему ответят, но спрашивает громко. Твёрдо. – Чего ты хочешь?

Тишина. И холод. Осенний, стылый, будто лето поняло, как сильно задержалось, и решило умереть сейчас – в этот самый момент.

Волосы на руках поднимаются, и мурашки бегут от шеи к затылку: под кожей ютится тревога.

Недобрый знак.

– Эй! – долетает от Крепости. Кричит Ёршик. – Вставайте! Там такое!..

Вернулся, предатель. Стащил ведь ключи! Умудрился как-то. Ещё год назад его ловили за руку, говоря, что не готов. Рано. Не пойдёт на дело с остальными. Но уже тогда стало ясно: толк выйдет. Неугомонный, любопытный, но при этом глазастый и смекалистый Ёршик умел терпеть, когда надо. И дождался. Карп первым из братьев согласился взять его в напарники – для отвлечения.

Но только не Сом.

Сегодня он мог бы похвалить Малого, хлопнуть по плечу как равного, но нет… Соберутся вечером, проголосуют. Когда Скат вернётся.

Оглянувшись, он достаёт из кармана носовой платок и заворачивает птицу. Тельце мягкое, остыло уже. Позвоночник сломан. Похоронят у стены – там, где было гнездо.

Ведро остаётся стоять на земле.

– Не томи, – голос Карпа становится отчётливей. Тропа выводит Сома обратно, к полевой кухне, доживающей последние дни. – Где пожар?

– Не пожар, – дыхание Ёршика рвётся из груди. Щёки горят от быстрого бега. – Вам туда надо!.. Скорее!

– Давай-ка отдышись и не части, пока язык не прикусил.

Даже Горчак поднимает голову, а потом стекает с горы ящиков целиком. От него пахнет соломой и гнилыми яблоками.

– Я на ходу! Ей помочь надо!

– Ей, значит? – Карп мигом веселеет и откладывает деревяшку в сторону. Взгляд сияет лукавством. – Никак, у Малого невеста появилась? Ну, веди скорее, знакомь.

– Дурак! Вы же не слушаете.

– А ты не говоришь толком, – Сом повышает голос. На миг воцаряется молчание. Слышно, как булькает варево в котле и надрывается в небе чайка. – Если кто-то помер, считай, мы опоздали. А если нет…

– Жива она! Дышала вроде. – Он тащит за собой Карпа – как маленькая вагонетка тяжёлый паровоз, – обиженный и разозлённый.

– Вроде? Так это не девица, а никса из глубин. Чудище дохлое. Живой притворяется, чтобы моряков топить, дивными песнями заманивает, – Карп говорит как по писаному, хотя и малограмотен. Зато слушать умеет – и слышать. Память у него невероятная. Талант обращаться со словами, как иной жонглёр или фокусник. На каждый случай помнит байку. И даже не одну.

– Или йок-ко, – не унимается он. – Так та-мери называют оборотней из водяных ям. На вид – девчонка, а вместо ног рыбий хвост. И водоросли на голове.

Ёршик передёргивает худыми плечами. Всё, что связано с кочевым народом та-мери, насылает на него суеверный ужас.

 

Вчетвером, огибая Крепость, они спускаются к кромке воды – туда, где береговая скала образует укромное место, напоминая сложенную полукругом ладонь. Она защищает от посторонних взглядов со стороны Клифа и оставляет вид на морской простор.

Одно время – прошлым летом – Ёршик забавлялся тем, что играл в одинокого выжившего, представляя, что остров Ржавых Цепей принадлежит только ему. Сначала затею поддержал Горчак, но тот был старше на три года: ему быстро надоело. А для Малого берег стал своим.

– Так что насчёт хвоста?

– Нет у неё никакого хвоста!

– Под юбку заглядывал?

– Или юбки тоже нет? – в разговор вступает Горчак.

– Издеваетесь?

– Пытаемся понять.

– Оценить потенциальную опасность.

Братья беззлобно потешаются, но Сом-то видит, как сжимаются кулаки Малого.

Он вспоминает про ключ и послание плеснявки. Птичий труп лежит в кармане. К этому они вернутся потом.

Сначала – никса.

☽ ⚓ ☾

На берегу – узоры водорослей, выброшенных приливом. Обрывки рыболовных сетей и обломки досок, треснувшие раковины, глядящие в небо перламутровым зевом, – всевозможный мусор и гниль.

И она.

Лежит на боку в позе спящей, подтянув колени к животу; плечо ходит вверх и вниз. Дышит.

Хвоста действительно нет. Чешуи тоже. И волосы вполне человеческие: волны тёмных прядей, припорошенных песчаной пылью, закрывают лицо.

Ёршик, всю дорогу подгонявший братьев, замолкает, будто воды в рот набрал. Только пальцем показывает. Вот, мол, находка. А что с ней делать – решайте сами.

Карп и Горчак переглядываются. Оба замирают в нескольких шагах, и только Сом обходит лежащую к ним спиной фигурку. Садится на корточки рядом. Чуть подумав, стягивает через голову рубаху, поводит лопатками под растянутой и посеревшей от времени майкой, укрывает никсу. Проснётся – перепугается ведь. Заорёт на всю округу. Девчонки, они такие. Даже выброшенные на берег незнамо откуда.

Сом с усилием сглатывает. Отводит взгляд от изгиба бёдра и выступающих под смуглой кожей рёбер, от тонкой изящной ладони, прижатой к груди. Там, между ключицами, поблескивает что-то маленькое. Драгоценный камень?

Нет, жемчужина. Необычайно алого цвета.

Он осторожно убирает волосы с веснушчатой щёки. Надо же. Раньше ему только среди рыжих попадались «в крапинку», а у некоторых при всей яркости шевелюры веснушек не было вовсе.

Ресницы дрожат. От прикосновения никса сжимается в комок, словно стремясь защититься… или защитить сокровище у себя на шее.

– Чего замер? – хмыкает Горчак. – Буди уж.

Карп усмехается:

– Не боитесь ведьмы? Она же полукровка та-мери. Гляньте, какая тёмная!.. Нашлёт проклятье за то, что потревожили.

– Ну не-ет, – жалобным шёпотом тянет Ёршик. – Я на такое не согласен. Не хочу! Пускай лучше дочка какого-нибудь генерал-губернатора. Чтоб награду дали.

– Дурень, – заключает Горчак. – Его дочки на островах Окраинной Цепи не валяются. Да и не больно похожа.

– Будто ты его видел!

– Вдруг внебрачная?

– Надо же, какие слова вспомнил. Да если бы…

Вскрик – и спор затихает. Всё трое оборачиваются к Сому, который от неожиданности садится на песок. Потянувшись к жемчужине, он получает крепкий удар по носу, а затем и в плечо.

Большие карие глаза распахиваются, когда девица приходит в себя. Садится рывком и отшатывается, прижимая к груди чужую рубаху. Озирается по сторонам. Взгляд растерянный, но в нём нет страха.

Она оглядывается, замечая мальчишек. Изучает их лица одно за другим. Ни попыток закричать, ни вопроса «где я?» или что обычно спрашивают в таких случаях. Только молчаливое любопытство.

– Накинь. – Сом первым приходит в себя и поднимается на ноги. Кивает на одёжку, которая на щуплой девице сойдёт за платье. Хотя бы других не будет смущать. – Как тебя зовут? Я Сом. Это мои братья. Ты понимаешь имперский?

Она моргает. На миг чёрные брови взлетают, затем сходятся у переносицы, словно никса учится владеть собственным телом. Опускает взгляд и находит горловину. Просовывает руки в рукава. Среди мальчишек раздаётся выдох облегчения. По крайней мере, она понимает. И больше не голая.

– Откуда ты?

Сом говорит мягко. Старается показать, что он не враг. Кем бы ни была незнакомка – никсой или оборотнем, но уж точно не духом, – она выглядит ровесницей Умбры. На год или два младше Сома.

– Из моря? – Покрытые солью губы размыкаются. Голос не тонкий по-девичьи, звучит взросло. Или, может, охрипла после долгого молчания.

– Это вопрос?

– Я не… знаю.

Горчак присвистывает.

– У неё память отшибло.

– Теперь точно не видать награды.

– Да какой там!..

Все трое переминаются поодаль. Сом прикидывает варианты.

– Та-ак, – протягивает он, почесав кончик носа, как делает всегда, строя очередной план перед уловом.

Под носом красуется тонкий порез: старая бритва затупилась, а за новой надо шагать в город – через карантинную заставу. Вернее, подземными тропами, в обход постов и патрулей. Будучи лидером, Сом предпочитает не рисковать лишний раз.

– Вы трое, – он машет рукой, – давайте в Крепость. И про котёл не забудьте. Койку приготовьте… Умбрину. – Глаза Сома на миг темнеют. – И чай, – добавляет он машинально, пытаясь вспомнить, что из трав осталось в жестяных банках, которые он хранит на верхней полке.

Порыв ветра заставляет поёжиться, шевельнув лопатками. Если погода портится, значит, надо торопиться. Подлатать выходы, проверить схроны. Но сначала…

– Поднимайся.

Он протягивает Никсе руку.

Та одёргивает подол рубахи. Отталкивается ладонью от песка и встаёт на ноги, слегка покачиваясь. Сом подаётся вперёд, чтобы поймать, если начнёт падать – вдруг у неё сломано что, тогда придётся на руках тащить, – но нет, девица делает шаг. Затем ещё один. Так неуклюже и одновременно грациозно, как тонконогий жеребёнок. Встряхивает головой, пытаясь избавиться от песка в волосах. Снова поднимает голову, глядя на мальчишек.

– Ну, чего встали? Оглохли? – Сом, очнувшись, прикрикивает на подопечных. Иначе не пошевелятся.

Судя по лицу Горчака, тот собирается отпустить едкую шутку. Понятно, какого толка. Сом красноречиво показывает кулак. Над Ёршиком пусть потешается – до тех пор, пока не переходит границу, – а над ним не посмеет. И так разбаловал младших, скоро на шею сядут.

– Сом, – произносит она, будто пробуя имя на вкус. Получается забавно, с шипящей долгой «с» и почти проглоченной «м» на конце.

Он кивает, провожая взглядом парней. Ёршик всё оглядывается через плечо. Конечно, хочет остаться. Но Сом не дурак. И пускай братья думают что захотят – он объяснит им позже, если их нежданная находка окажется девчонкой из плоти и крови и никем больше.

Тревога селится между рёбрами с того момента, как он касается её. Такое бывает, когда инстинкты настойчиво кричат, предупреждая об опасности, или заставляют в нужный миг «подсекать» во время улова на городских площадях, оставаясь незамеченным, скрытым в гуще толпы…

Сейчас чувство притуплено, будто скользкий ком ворочается в животе. «Доверяй кишкам, – говорил в таких случаях Карп, – если сводит от голода – жри, если от страха – делай ноги».

Что делать с Никсой, Сом пока не знает.

– Так ты… ничего не помнишь? Ни кто ты, ни как здесь оказалась?

– Я помню кое-что. – Она ступает по песку осторожно, перекатывая ступни с пятки на носок, обходя выброшенные морем коряги и острые осколки раковин. – Был шторм, и… – она обрывает себя на полуслове. – Я осталась одна.

Она говорит на имперском языке с заметным акцентом, слегка растягивая гласные и игнорируя окончания. Кроме сомнений ему чудится горечь: она помнит и в то же время не желает помнить. Загоняет внутрь то, что стоило бы отпустить на волю. Знакомая реакция.

Однако Сом не первый раз приводит в семью людей. Он представляет, каково это. Придёт в себя, пообвыкнется и, кто знает, может, ещё будет болтать без умолку, рассказывая о прежней жизни.

А если захочет – уйдёт. Сом насильно никого не держит. За Никсу он чувствует себя в ответе, несмотря на сосущий ком тревоги.

– Ты была на корабле? С семьёй?

Далеко же её забросило. Ни пассажирские, ни грузовые суда не заходят в порт Клифа, и никто не может ответить, сколько продлится карантин. Миножья хворь захватила несколько кварталов, и мосты, соединяющие Внешний и Внутренний круги, подняли, чтобы она не распространилась дальше.

Шагая по левую руку от Никсы, он бросает на неё быстрые оценивающие взгляды. На богачку новая знакомая не похожа. Во-первых, оттенок кожи. Горчак был прав: слишком смуглая. Не тёмная, как у та-мери, но всё же. Волосы вьются густой копной до лопаток. Вся тонкая, изящная, как статуэтка древних богинь из китовой кости, но при этом на руках и ногах отчётливо видны крепкие мышцы. Явно привыкла к физической работе. Или пловчиха – опытная охотница за жемчугом, – потому и выжила, не утонула в шторм.