Пазл

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 5
Семейный портрет

Если бы я писал таблички на могилах, то на них было бы больше двух дат: родился – умер – родился – умер – родился – умер – умер окончательно. Теперь я знаю, что так бывает… почти с каждым. Потому что в конце жизни умирает совсем не тот человек, который появился на свет сколько-то лет назад. Вот тебе и реинкарнация – душа одна, а жизней несколько. Только и их не хватает, чтобы понять, родился ли человек окончательно или так и остался заготовкой для сложной поделки. И за годы ты так привыкаешь к тому, что у тебя много всяких жизней, что не можешь поверить, что это была последней. Грустно, конечно, что в следующий раз все придется проходить с самого первого уровня, и все твои бонусы, баллы, монетки, скиллы, оружие, доспехи сгорают. Game over.

Хотя индусы считают, что ты снова откроешь компьютер, тебе дадут нового персонажа – и понеслась. Лишь бы компьютер работал, и хорошо бы от прошлой игры у тебя осталось побольше баллов, а то выбор будет сильно ограничен. Короче, идея такая: чем больше ты набрал бонусов в прошлой игре, тем лучше будет твой герой в новой. Монетки, оказывается, не сгорают при переходе. Но их можно потратить и уйти в минус. Самая крутая тема – это набрать столько, чтобы стать уже не игроком, а автором игры. Говорят, что для этого нужно быть кем-то бо́льшим. Мне кажется, на самом деле мало кто понимает, что для этого вообще нужно.

Есть еще версия: все играют как могут, главное – стараться. А потом будет всеобщее обнуление, сортировка игроков, и хорошие будут гамиться вечно, без проигрышей. Плохих к игре не допустят. Смысла я в этом, честно говоря, не вижу. Может, я чего не понял? Но я не очень-то и стараюсь, да и геймер из меня так себе. Играю просто потому, что не могу не играть.

Пару раз я думал о самоликвидации. К счастью, до дела не дошло. Потому что тотальная невозможность вернуться в игру гораздо страшнее, чем несколько проигранных раундов или смена локации. А еще я узнал, что при самоликвидации одного человека происходят сильнейшие повреждения всех, кто с ним контактировал, и чем ближе был контакт, тем эти повреждения сильнее. В общем, я не хотел, чтобы мои близкие страдали. Наверное, их я люблю больше, чем себя.

Не пойму, что первично – боль или мое пробуждение. Что стало причиной, а что следствием. В любом случае мне это не понравилось. Свет только и ждал, когда я открою глаза, чтобы проникнуть в меня через них острой белой болью, пронзительной, как си верхней октавы на кларнете.

Такое со мной уже бывало. И мама тогда тоже была рядом, близко-близко. Я, как и сейчас, не видел ее, но знал, что это она. Мне казалось, что, пока я ее чувствую, я есть и она есть… Но стоило ей отдалиться, я оказывался в открытом космосе без скафандра. Больше не было ни меня, ни ее. И я кричал от ужаса, думая, что это навсегда. Я еще не знал, что такое жизнь, но уже очень боялся смерти. Я кричал так громко, как только мог, потому что без нее, без ее тепла здесь было невыносимо, да и бессмысленно. А потом меня окутывал ее запах, я прижимался к своей теплой планете и снова осознавал, что я существую и она существует. И тогда, еще не зная, что такое жизнь, я точно понял, что такое счастье.

Сейчас иначе: она есть, а я – под вопросом.

Буддисты говорят, что жизнь есть боль, а страдание – это твой выбор. Если жизнь – это боль, то я жив как никогда. Я – сама жизнь. Но я не мог выбирать или не выбирать страдание. Для этого надо хотя бы понимать, что ты есть. Я же рассыпа́лся на атомы и даже не мог кричать, как тогда.

Кто-то в белом подлетел ко мне, заглянул в глаза, зачем-то посветил в них фонариком. Я хотел отшвырнуть этого садиста, собрал все силы, как вдруг почувствовал в руке тепло. Оно стало разливаться по всему телу, как волшебный эликсир, заменяя каждую клетку боли на блаженство. И я потек в свое небытие мягким, тягучим разноцветным слаймом. С собой я забрал мамину улыбку. Пока мне светили в один глаз, вторым я успел увидеть лицо. И если бы меня сейчас спросили, что такое счастье, – я бы вместо ответа предложил посмотреть на этот расплывающийся круг с белой горизонтальной полосой. Это был Валя.

В тот день, который рано или поздно станет первой датой на моей табличке, была только мамина улыбка и ее руки. Мне хотелось крепко за нее держаться, но меня так туго спеленали, что я толком не успел почувствовать своего тела.

Не будь я сейчас в жидком состоянии, тем самым разноцветным блаженствующим слаймом, вряд ли моя память смогла бы забраться так далеко. Нашелся первый кусочек пазла. Но если честно, я бы лучше обошелся без него, зная, какую цену пришлось заплатить за этот обрывок моей головоломки.

Разбился самолет, и я родился. Нет, я не летел в нем. И даже не собирался. Я спокойно сидел в мамином животе, разбираясь со своими конечностями, которые все время упирались мне то в лоб, то в нос. И тут что-то пошло не так. Меня стало сжимать с такой силой, что я решил: пора отсюда выбираться, тут больше не безопасно.

В том самолете был мой папа. А я появился, уже наполовину осиротев, через несколько часов после авиакатастрофы. Впрочем, я никогда не переживал по этому поводу. Потому что не мог сравнить, как это – жить с папой и жить после его смерти. Когда я смотрел на его фотографии, то думал лишь о том, что мы с ним примерно одной формы и из одного теста. Когда в мою голову забредают мысли о папе, что происходит крайне редко, то слов у меня не находится. Я только рисую силуэты, и они напоминают мне меня.

Мое сознание постепенно затвердело, перестало растекаться и вошло в режим наблюдателя за своими случайными воспоминаниями. Факты сами собирались по кусочкам в эпизод о первых годах моей жизни. Наверное, примерно так происходит у всех. Из рассказов, фотографий, домыслов и обрывков воспоминаний получается коллаж с эффектом голограммы. У меня был такой новогодний календарик, он завораживал своей нехитрой магией. Когда я смотрел на него под одним углом, у заснеженного домика были темные закрытые окна, под другим – в окнах горел свет, а на елке во дворе светилась гирлянда. Я пытался поймать промежуточное состояние, чтобы разглядеть, как зажигаются все эти лампочки. Но ничего не получалось: либо темно, либо светло.

Так и с детскими воспоминаниями. С одной стороны смотришь – отлично все было, детство как детство, с другой – сплошная трагедия. В любом случае – это лишь картинка, потому что сам я мало что помню. Остается верить трагикомичным рассказам старших, которые часто еще и противоречат друг другу, как, например, «ты был идеальным ребенком» и «с тобой всегда было непросто». Я решил больше в этом не разбираться и склеил этот фрагмент пазла из своего «сборника рассказов про Илюшу».

Кира Александровна тогда взяла в руки себя и Илью. Его она с рук не спускала чуть ли не до года. Они вместе делали всё: спали, ели, гуляли… Впрочем, больше они почти ничего и не делали в тот год. А так как Илья родился гораздо раньше срока, он был только за такое положение дел и своего тела.

Страховая сумма за прервавшуюся жизнь Ефима Ильича, которую, к своему немалому удивлению, получила молодая вдова, пошла на обустройство жизни с чистого листа. Причем Кира Александровна решила сделать это буквально. За неделю из квартиры вынесли всю мебель, ободрали обои и всё, что было можно ободрать, оторвать и открутить. Афина Ильинична, мама Киры Александровны, не могла на это смотреть. Она причитала и просила не выкидывать «хотя бы вот этот старинный буфет из массива, он ей дорог как память о ее бабушке, и этот гобелен, и вот этот сервиз»… Кира Александровна послушалась и отправила огромный контейнер с вещами к Афине Ильиничне на дачу, где та круглогодично жила уже несколько лет.

– Да как же, куда же? – снова охала та.

– Раздай соседям. – Кира Александровна была беспощадна.

С трудом могу себе это представить, но так мне, по крайней мере, рассказывали.

Дальше я уже лучше помню. Бабушка обиделась на маму за то, что та решила выкинуть всю ее жизнь. В гости она к нам не приезжала, обосновывая это тем, что ей «больно заходить в это новое бездушное стерильное пространство, которое домом даже не назовешь». Мама, в свою очередь, отказалась ездить на захламленную дачу. «Мне там нечем дышать», – говорила она.

Поэтому дышали мы с мамой в парках и санаториях.

Каждая стена нашей квартиры была похожа на чистый лист. Гостям непременно хотелось эту чистоту чем-то заполнить.

– Может, хотя бы цветные шторы? – как-то предложила ее подруга-дизайнер. – Ну или яркую мебель?

– Яркой должна быть жизнь, а не квартира, – постаралась не обидеть подругу мама.

– Вот Илюша немного подрастет и привнесет красок в твой белый дзен, – постаралась не обидеться подруга.

Но «Илюша, – говорили воспитатели в детском саду, – на удивление аккуратный ребенок». Да, полностью согласен.

Пятна, особенно хаотичные, мне долго не нравились ни в каком виде, порой до боли. Вот поэтому я не люблю осень. Сейчас наверняка именно она за окном. Все неприятности у меня происходят как раз в это время года. Ну если не считать моего рождения. Хотя вообще-то родиться я должен был в декабре, то есть зимой, когда все формы плавные, цвета монохромные, одежда у большинства людей черная, гармонирующая с цветом снега на дорожных обочинах города. Никаких сюрпризов за каждым поворотом. Если выгребу, уеду жить туда, где так всегда.

Осень же невыносима своей рыжей пестротой. Эта красота выбивает почву у меня из-под ног. Я просто не могу с этим справиться, и нервы оголяются, как ветки деревьев. К ноябрю я чувствую себя истощенным и голым птенцом, выпавшим из гнезда.

Мне было лет девять, когда я заблудился, впервые самостоятельно возвращаясь из школы. Я рассматривал все эти листья под ногами, в воздухе, на деревьях, и не мог ни о чем думать. Мысли разлетались разноцветными лоскутами, и стоило мне сложить их в кучку, как малейшее дуновение ветра снова разносило их в разные стороны. Я шел долго, уже начинало темнеть. Потом уселся на лавочку и представил себя тем самым ежиком в тумане. И пусть листва меня несет. Достал блокнот и начал делать то, что я всегда делаю в любой непонятной ситуации, – рисовать.

 

Позвонила мама. И как это я сам не догадался позвонить?

– Илья, ты где?

– Не знаю, – честно ответил я.

– Как не знаешь, ты два часа назад должен был быть дома. Время – пять.

– Я заблудился.

– Ну ты же знаешь дорогу от школы. Один переход, пять домов, три поворота… Ладно. Читай адрес на ближайшем здании.

Я попытался сосредоточиться на доме, а не на листьях. Стало лучше. Дом был большой, устойчивый, правильной формы и не собирался никуда улетать.

За мной приехал Валя. Он уже месяц как болел дома. Я тогда сделал вывод, что болел он не настолько серьезно, чтобы лечь в больницу, но достаточно серьезно, чтобы мама делала ему уколы. Про последнее я не должен был знать, случайно получилось. Как только я увидел эти страшные шприцы, мне сразу захотелось Валю пожалеть, но я не мог, потому что от меня это скрывалось, а я делал вид, что ничего не знаю. Из-за тупости ситуации я страшно злился на Валю и в то же время очень ему сочувствовал, потому что шприцев я тогда увидел много.

Я сначала вообще не замечал, что Валя заболел. Он не чихал и не кашлял. Просто какое-то время его не было дома, а потом он много лежал. Я еще прикалывался, что скоро он превратится в шар, если будет так мало двигаться.

Когда Валя за мной приехал, я сначала его не узнал. Это был кто-то другой, бледный и некрасиво худой в Валином огромном пальто. Пока мы ехали, я старался не слишком откровенно его разглядывать. К тому же в машине это совсем неловко. Мне хотелось спросить, откуда у него эта дурацкая шапка – он никогда не носил шапки, даже в мороз обходился капюшоном. До сих пор не понимаю, как я раньше не замечал, что Валю будто кто-то постепенно стирает ластиком. Не в один же день он растаял, как снеговик на солнце. Почему-то, когда видишь человека каждый день, многое ускользает от твоего внимания. Вот мама – то в джинсах, то в платье. Вот Валя в своем деловом костюме утром и в плюшевом – вечером. Чего их разглядывать? Когда Валя стал носить дома капюшон, я, дурень, подумал, что это он мне подражает.

– Ну, Илюх, ты даешь! Как ты сюда забрался?

Я воспользовался обращением и пристально на него посмотрел. Голос и взгляд те же, но нет большого круглого живота и складки под подбородком, которую он прятал под аккуратной короткой бородой. Бороды тоже не было.

– Не знаю… Шел, шел и пришел.

– Ничего. Зато я сделал свою первую вылазку за месяц. Красота-то на улице какая. Мог все это пропустить, если бы не ты.

Он улыбнулся, и я снова стал его разглядывать. Да, теперь я точно знаю, что это наш Валя, или Кузьма, как его называет мама (видимо, из-за Водкина, который тоже был, как Валя, еще и Петровым и по отчеству Сергеевичем – почти тезки). И мне стало лучше. Только руки отваливались от холода.

Я все-таки спросил, чем он болел весь этот месяц. Он пролетел на желтый и неуместно громко ответил: «Ничего особенного! Главное, что уже все хорошо!»

Мне никогда не нравилось, когда взрослые так соскакивают с ответа на конкретный вопрос. Это то же самое, что соврать или еще хуже – сказать «подрастешь – узнаешь».

Я рассердился, а потом посмотрел на его руку на руле. Пальцы у Вали оказались длинными, на запястье часы перевернулись циферблатом вниз – металлический браслет был теперь ему велик. Мне снова стало жалко Валю. Это была уже не кисть Тора, созданная для размахивания огромным молотом. Именно таким я его рисовал на наших семейных портретах. Мама – высокая бледная принцесса, с белыми как бумага волосами. Волосы эти, кстати, было сложнее всего нарисовать, поэтому я изображал маму в кокошнике или шляпе, а себя – в шапке. Мама отсканировала один из этих семейных портретов, увеличила до размера метр на полтора и повесила в спальне над кроватью.

Глава 6
Петруша

Кажется, мое колесо воспоминаний крутится не так уж хаотично. Я из тех зануд, которые считают, что абсолютно всему есть причина и у всего есть последствия. Они постоянно думают то о прошлом, то о будущем и расценивают настоящее лишь как точку, от которой можно оттолкнуться в ту или другую сторону.

И вот сейчас мне кажется, что я раскачиваюсь туда-сюда не сам. Потому что после ярких вспышек боли, во время которых я решаю спрыгнуть уже с этих бестолковых качелей, приходят другие состояния. Сначала – блаженство и радость. И остаться бы в них навсегда. Здесь все просто и понятно. Но это состояние потихоньку трескается, словно стекло, я вместе с ним разваливаюсь на куски и сам же, как в играх-бродилках, прыгаю по остаткам стен и прочим странным опорам, которые являются частью меня самого. И я очень боюсь свалиться в бездну, потому что не вижу, сколько еще попыток у меня осталось. Вдруг эта – последняя? А самое страшное в том, что я не знаю, чем и когда закончится этот раунд и стоит ли вообще пробиваться к финишу. В конце я, как правило, просыпаюсь, вываливаюсь в мир боли и страха, а потом мне снова становится хорошо и счастливо. При этом каждый раз с упорством лосося, идущего на нерест, я двигаюсь в своей бродилке из одного раунда в другой, чтобы снова проснуться и почувствовать что-то по-настоящему. И каждый раз мне не дают шанса побыть в этом состоянии подольше. Чему я в итоге рад.

Короче, я понял: это врачи, а не боссы моих бродилок. И они держат меня на обезболивающих, причем довольно забористых. Поэтому я так еще ни разу и не добрался до ясной картинки в той реальности, по ту сторону моего запертого в странную форму сознания.

Тем временем там происходила борьба за мое тело, в котором неуверенно и неуютно жил мой дух. Но об этом лучше расскажет история болезни Ильи Таликова, которая с каждым днем увеличивалась в объеме, но не в содержании. Первая ее часть занимает больше всего страниц, и даже картинки есть. В кратком пересказе медсестры она звучала бы примерно так.

9 ноября по скорой попал в отделение реанимации. Переломы левого бедра и голени, двух ребер, смещение поясничного отдела позвоночника; закрытая черепно-мозговая травма, отслойка сетчатки. Пациент находился в коме 9 дней. За это время было проведено несколько операций, в том числе по восстановлению зрения. Пациент переведен в отделение интенсивной терапии в тяжелом состоянии, применяются опиоидные обезболивающие.

Я, слава богу, ничего этого не знаю и не хочу знать. Особенно про зрение. Я же без глаз – совсем идиот. Я не слышу информацию, только вижу. Ну то есть все – привет! Я в таком случае вообще не хочу просыпаться. А какой смысл? Просыпаешься и попадаешь в темноту, созданную из твоих же снов. Там хотя бы сны. А тут я – просто мебель. Короче, если бы я знал про зрение, я бы выбрал вечный сон, проще говоря – смерть. И пусть сотни книг, историй, людей мне рассказывают, что жизнь прекрасна в любом случае и что надо за нее бороться и бла-бла-бла… Низкий им поклон, но я так не играю.

Пока же я всего этого не знал и, как дельфин, плавал в странном омуте. Выныривал лишь на несколько минут в ставшую ко мне агрессивной среду, в которой остались только холод и боль.

В очередном заплыве я снова наткнулся на воспоминание о школе. Похоже, она занимала немалую часть моей жизни. Странно. Мне казалось, что если человек будет усердно вспоминать свою биографию, то школа придет ему на память в последнюю очередь. Это просто место, где ты ежедневно находишься в одном пространстве с чужими тебе людьми. Кого-то видеть приятнее, кого-то ты постоянно хочешь развидеть. Может, именно поэтому мне вспомнился Петруша. Он относился к первой категории одноклассников.

Петруша – кладезь шуток и анекдотов. Первое, что вспоминаешь, думая о нем, – его заразительный смех. Если Петруша начинает хохотать, все пространство вокруг него превращается в сплошной смех, сдержаться не может никто. Жаль, у нас закадровый смех не так распространен, как в американских сериалах. Петруша мог бы стать суперзвездой, вместе с ним зрители бы ржали над чем угодно, даже если на экране происходило бы что-то жуткое.

А вот учеба не была его коньком, она давалась ему невероятно тяжело. Учителя закрывали на это глаза и просто перетаскивали его из класса в класс, ставя спасительные тройки, чтобы он не остался на второй год. Даже англичанка, которая упорно ставила ему пару за парой, к восьмому классу сдалась.

Это случилось после Петрушиного доклада на тему английской поэзии. Он вышел к доске и минут десять декламировал Эминема. Петруша сделал микс из его песен, так называемый стафф. Он читал быстро, раскачиваясь в ритм и размахивая руками. Было ощущение, что он впал в транс. Класс не понимал и половины слов, даже матерных. Петруша ни разу не сбился.

Когда он закончил, класс аплодировал стоя. Петруша облокотился на доску и серьезно смотрел на слушателей. Никогда еще мы не видели его таким. Он опустил на глаза свою вязаную шапочку, которую специально надел к докладу, повернулся к доске, потер лицо ладонями, шмыгнул носом, повернулся к нам снова, приподняв шапочку. Его глаза были красными. Он еще раз внимательно посмотрел в класс, а потом рассмеялся своим привычным заразительным смехом. Кстати, шапку эту он с тех пор носил постоянно.

Англичанка все это время сидела не двигаясь. И только когда благодарная публика от аплодисментов перешла к свисту и громким одобрительным улюлюканьям, Тича-Спича, как мы ее между собой называли, встала и одним жестом привела нас в чувство. Петруша раскланялся и сел на свое место.

– Петя, это не английская поэзия, – строго сказала она.

– А какая? Язык-то английский, – удивился он.

– Американская. Но все же это поэзия. Спасибо тебе большое за выступление. Пять.

Класс снова взорвался. Это была первая Петрушина пятерка, если не считать сдачи стихов на литературе.

Тича-Спича поднесла длинный тонкий указательный палец к своим узким лиловым губам. Мы затихли.

– За полугодие!

Тишина повисла такая, что было слышно, как в соседнем классе кто-то звонко рассказывает о «пифагоровых штанах». Потом началось: «А можно мне тоже так? И мне? И мне?!»

– Если вы выучите столько же слов, сколько Петя выучил к докладу, то можно, – наконец улыбнулась она. – Только цензурных!

За смехом никто не услышал звонка.

Такой вот наш Петруша. Он любил всех, и все любили его. При этом он человек, от которого не ждешь понимания, сочувствия или чего-то в этом роде. На самом деле лучше ему вообще не рассказывать о своих проблемах и радостях, потому что он хоть и по-доброму, но все обратит в шутку. Не у всех есть мужество посмеяться над своими неприятностями или, что еще хуже, дать кому-то высмеять свою радость. Петруша – как солнце, не зря он такой рыжий и весь в веснушках. Тебе просто тепло и спокойно, когда он рядом. Он на все смотрит по-своему, только мне, например, не всегда хочется смотреть на свой мир с его ракурса.

Все знали, что Петруша мечтает стать знаменитым стендапером или комиком. У нас в школе нет команды КВН, поэтому он честно стучался в другие. Но даже мир юмора и смеха оказался не так прост.

Хард решил посягнуть и на это солнце.

Спустя пару недель после выступления на тему английской поэзии мы все узнали о том, что Петруша – приемный ребенок. И что у его старшего брата, родного ребенка его приемных родителей, – ДЦП. И что у Петруши есть еще двое братьев и одна сестра, тоже приемные. «Наши веселые игры похожи на параолимпиаду, потому что все, кроме меня, передвигаются в инвалидных колясках», – было написано в посте в Инстаграме[2]. На фотографии, под которой был опубликован этот пост, Петруша в дурацком мультяшном костюме протягивал руки своей сестре, которая делала первые шаги.

После большой перемены Петруша вошел в класс, как обычно, через секунду после звонка. Ему, как многодетке, все еще полагались бесплатные завтраки, и он с удовольствием на них ходил. Хотя судя по его телефону, одежде и тому, что он частенько угощал нас чем-нибудь вкусным, он мог себе позволить купить в буфете все что угодно, в любое время. Но ему нравилось есть за одним столом с беззубыми первоклашками и смешить их так, что у них каша вылетала изо рта и компот проливался в тарелку с запеканкой.

– Ну что, дамы и господа, да здравствует мрак средневековой Европы! – громко объявил Петруша, вбегая в класс.

– Мы давно проходим эпоху Просвещения, Петя! Из-за того что ты невнимательно слушаешь на уроках и ни разу не открыл учебник в этой четверти, ты отстал на несколько веков. Проходи, садись.

 

Николай Алексеевич, наш историк, всегда серьезен, точен и на своей волне. Я даже не представляю, что могло бы заставить его рассмеяться. Впрочем, сейчас не смеялся никто. Пятьдесят глаз молча смотрели на Петрушу. Через пять минут он узнал, что его взломали. Сосед по парте, Андрюха Мезинов, показал ему сторис и пост, где была та самая фотография с красной подписью «смейся, пока не лопнешь».

К тому моменту количество просмотров перевалило за пять сотен. У Петруши было много подписчиков и поклонников его остроумных постов. Под новой публикацией были грустные и плачущие смайлики. В комментариях кто-то спросил, как он устроился больничным клоуном. «Этот цирк – моя приемная семья», – был на него ответ.

Петруша достал из рюкзака свою вязаную шапочку и натянул ее до самых век. В конце урока он крикнул «Дичь!» и тем самым прервал самозабвенный рассказ учителя о непростой жизни крестьян в Прекрасную эпоху. Петруша встал, вышел к доске, раскланялся и ушел. Через пару секунд дверь снова открылась.

– Дичь! Ха-ха-ха!

Никто даже не улыбнулся. После звонка можно было снова залезть в телефон. И все лица стали синими от света гаджетов. «Молодец! Давай, иди ко мне. У меня есть для тебя сюрприз. Тебе надо только сделать пару шагов, и он твой. Умничка! Смотри, какие у тебя крепкие ножки!!!» – звучало изо всех динамиков с разницей в пару секунд, поэтому было ощущение, что каждое слово повторяется раз по пятнадцать. «Он твой», «Он твой», «Он твой»… – звучало эхом по всему классу.

– Что происходит? – спросил Николай Алексеевич, когда ему надоело наблюдать за этим сюром.

Танька Плетнева подошла с телефоном к историку. Он строго посмотрел на экран.

– Что именно вас удивило? – спросил он.

Конечно, учителя знали, что Петя Блинов из непростой семьи. Только Петруша не хотел, чтобы об этом знали все. Доступ в его личную жизнь и к настоящим чувствам, как и пароль от семейного облачного хранилища, был только у его близких. Но Хард как-то пробрался в этот фотоархив, который заботливо вел Петруша.

– Понимаешь, Тальк?! Им не подходят условия, созданные гравитацией нашей планеты. Им тут трудно двигаться. Моя мама – взрослый человек – тоже не справилась с этой чертовой гравитацией. Поэтому она умерла. Вышла в окно, решив, что проблемы и земное притяжение ей нипочем. Поэтому у меня теперь семья, которая прекрасно справляется с местными законами физики. Они даже с моей бесконечной пневмонией, прицепившейся с детства, справились. Воздух, понимаешь, Тальк, стал чужим. А мои знают, как дышать этим новым воздухом. И обещали научить нас. Я тебе сейчас расскажу. Только ты слушай, Тальк, внимательно. Когда смеешься, из тебя выходит весь этот яд, который в тебя попал. Смех продлевает жизнь, понимаешь, Тальк?! Это правда, очевидная смешная правда, которую никто не воспринимает всерьез. Смех! Давай вместе со мной: ха-ха-ха! Это как кашель после токсичного вдоха! Еще раз, набери побольше того, что тут есть, и: ха-ха-ха!

– Не могу! Я не могу вдохнуть! Как этим вообще можно дышать?

– Не важно! Давай снова: ха-ха-ха!

– Петруша, отпусти меня… Я не могу. Мне даже думать уже больно, хочу в свою нирвану без смеха и без слез. Позови врача. Черт! Почему я тебя слышу, а ты меня нет?

– Хрен тебе, Тальк! Даже мои борются за жизнь. И ты, чертов альбинос, сейчас проснешься и первое, что произнесешь, будет гребаное «ха-ха-ха»! Моя сестра в пять лет сделала первые шаги на своих полуногах. Ха-ха-ха! У нее почти нет мышц и одно легкое. Одна почка! Ха-ха-ха! Все парные органы ей выданы в одном экземпляре! Ха-ха-ха! А ты, сукин сын, лишился только цвета. И пара переломов не помешают тебе ходить ногами и рисовать руками. Ха-ха-ха! Хочешь мой любимый анекдот? «Нет ручек – нет конфетки»! А без конфетки тут вообще делать нечего! Ха-ха-ха!

Петя заплакал и крепко сжал руку Ильи. В палату вошла Кира Александровна вместе с врачом.

– Петя, тебе пора. Время посещения закончилось. Пойдем.

Он медленно встал. Врач сделал Илье инъекцию.

– Ха-ха-ха! – прозвучало с кровати.

Люди во сне иногда смеются, чаще плачут, еще чаще кричат.

Кира Александровна обняла Петю. Они оба смотрели, как Тальк улыбался с закрытыми глазами, как будто ему снилось что-то очень хорошее.

2Instagram принадлежит компании Meta, признанной экстремистской организацией и запрещенной в РФ.
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?