Лотта Ленья. В окружении гениев

Tekst
4
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Лотта Ленья. В окружении гениев
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Eva Neiss

Lotte Lenya und das Lied des Lebens

© 2020 S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main

© А. В. Бояркина, перевод, 2022

© Клим Гречка, оформление обложки, 2022

© Издательство Ивана Лимбаха, 2022

* * *

Пролог

Берлин, апрель 1955

Лотта танцевала на руинах города. По крайней мере, так казалось, когда она бежала, прыгая через лужи, а прохладный и влажный воздух склепа ударял прямо в нос.

Серый моросящий апрельский вечер подходил к концу, и она не могла припомнить такого весеннего дня, в воздухе которого разливалось бы меньше обещаний. Она съежилась от холода, подняла воротник пальто. Влажная шерсть царапала подбородок. Какое удручающее зрелище представлял собой этот новый Берлин! Скорее бы наступила ночь и темнота спрятала горы обломков.

О прежнем Берлине, который был ее домом, напоминали только несколько неоновых вывесок. На месте некоторых домов, когда-то ярко освещенных, зияли провалы. Разрушен танцевальный зал «Фемина», некогда сверкавший тысячами лампочек. Раньше здесь было такое столпотворение, что с друзьями, которые сидели за соседним столиком, лучше было разговаривать по телефону[1]. Лотта и тогда с нетерпением ждала наступления ночи. Чтобы тьма поглотила все, что шито белыми нитками. Но погрузиться в сверкающее 1000-ваттное безумие – не то же самое, что в этот мрак.

Она не могла удержаться от вопроса: как человек, к которому она шла, после всего, что было, снова мог здесь жить. Лотта умерла бы от тоски. Его дом на Шоссештрассе был недалеко. Она, наверное, могла бы спросить, почему он вернулся. Но в глубине душе ей было все равно, лишь бы он позволил ей спеть ту песню для ее новой пластинки. Думая о своей миссии, она, несмотря на усталость, заставила себя ускорить шаг по пустынному тротуару.

Раньше все им давалось легко, будто незримые силы двигали их вперед. Зарождающееся тогда чудо электричества наполняло воздух и электризовало город вместе с его жителями.

«Фюрер полностью сдержал слово – через десять лет подарить нам Берлин, которого мы не узнаем», – с горечью подумала Лотта.

Или это она изменилась? Может, расстояние и время отдалили ее от этого города? Тогда ведь тоже раненые солдаты и беспризорные дети просили милостыню. Но в воспоминаниях Лотты эти печальные образы светились лихорадочным ожиданием чего-то нового, что после первой большой войны изменило бы жизнь к лучшему. А потом началась вторая, которая, вопреки обещаниям, оставила после себя разрушения и расколотый город.

Огромный мир, казавшийся им безграничным, был теперь за железным занавесом. И только муравьи молодого государства трудящихся заново отстраивали город. То, что некоторые из них выглядели удрученными, можно объяснить осознанием ситуации. Теперь было понятно, что за страшной войной могут последовать еще более страшные последствия. Победоносное будущее, которое обещала война, обернулось обманчивым настоящим. Кто мог гарантировать, что на берегу Шпрее очередной неудавшийся художник не захочет предаться мечтам о мировом господстве? Такой быстро найдет сторонников, сомнений нет. Вторая война могла бы и не начаться, если бы об этом спросили людей. По крайней мере, никто из них не был нацистом, как они уверяли Лотту еще вчера. Действительно, ни одного нациста! Все они проснулись вдруг, потрясенные жертвы кошмарного сна, когда в Нюрнберге вздернули на виселице этих негодяев. Уж лучше никого не трогать, пусть они спокойно зализывают свои раны. Конечно, спасибо красным, что они помогли прикончить коричневых. Но особого подъема в прогулке этим утром по аллее Сталина, первой социалистической улице Германии, как-то не ощущалось. Раньше бы она сказала, что ей до лампочки политическая позиция – красная или какая угодно другая. Но это не мешало ей сокрушаться о Берлине, который знал больше цветов, чем только эти два. Она всегда чувствовала в нем родственную душу: может быть, немного надломленную, но в любой момент готовую выставить этот надлом на свет рампы и, подмигнув, показать публике презрение к смерти.

Разве это было не вчера? Мысль о том, что для Курта все закончилось, – будто что-то может закончиться, – казалась ей невыносимой. Но она вознамерилась заставить мир не забыть Курта, значение которого может пойти на убыль, потому что сам он уже покинул этот мир.

Новая запись, которую она планировала, помогла бы сохранить память о нем. Поэтому Лотта смело шла по тускло освещенному двору, хотя ее и трясло: этот Брехт действительно жил посреди кладбища. Он обосновался на бледных останках Доротеенштадтского кладбища рядом со старыми гугенотскими захоронениями. Нормальные люди чувствовали бы здесь леденящее дыхание в каждом порыве ветра. В таком месте Лотта и минуты бы не задержалась. Но справедливости ради надо признать, что привычные мерки не для Брехта. А когда он открыл дверь, ее страх тут же улетучился. Она сняла этот страх вместе со своим пальто, которое повесила на вешалку, и снова оказалась в его мире.

– Только не будь сентиментальной! – услышала она шепот его молодого голоса.

Лотта научилась у него своим лучшим актерским приемам, и не важно, к каким противоречиям это привело потом. Сняв платок с головы, она громко рассмеялась:

– Как старая babuschka! Клянусь, я такое не ношу. Думала, что здесь так принято. Ну что скажешь, Брехт, как живется посреди кладбища?

Ее взгляд скользнул с кепки на кожаную куртку. Он был одет, будто прямо сейчас хотел выйти на улицу. То ли он и дома не мог перестать быть «Брехтом», то ли не хватало денег на дрова. Особого тепла у него не чувствовалось.

Вежливо поздоровавшись, он всматривался в нее своими черными, глубоко посаженными глазами. Никакого волнения они не выдавали, но Лотта не забыла, насколько обманчивым было это затишье. Спокойствие воцарится в этой вязкой болотной топи, только если Брехта придавит могильная плита. Она знала, что он тайно изучает каждую ее морщинку, каждое движение и позу. Но Лотта с готовностью показала себя, ни разу не опустив глаз. Она редко в своей жизни сдавалась под напором пристального взгляда. Вместо этого, наоборот, вызывающе выдвинула вперед подбородок, который с годами стал чуть тяжелее. Она вспомнила те времена, когда была более осторожной, задолго до встречи с Брехтом. Мужчины появились в ее жизни рано, а еще раньше, ребенком, в борьбе за хлеб она отказалась от всякой бессмысленной застенчивости, которая могла осложнить ей жизнь. Она, смеясь, подбирала каждую крошку, которую солдаты бросали детям из окон казарм.

«Я была молода, боже, всего шестнадцать…»[2] – в ее голове невольно крутились строчки, которые она напевала своим юным голоском. Ей было всего тринадцать, когда какой-то мужчина привел ее в убогую комнатку.

И вот теперь без всякого стеснения она подхватила под руку о-очень важного поэта и таким образом дала понять, что пора пройти в дом. Когда они вошли в кабинет, он неожиданно ответил на ее вопрос.

– А как здесь может житься, Лотта? Думаешь, я боюсь встретиться с будущим? – И он хихикнул.

– Отлично сказано, дорогой Брехт. Как всегда, поднимает настроение. – Лотта скривила уголок рта.

Он расположился на стуле за своим письменным столом и взял недокуренную сигарету из переполненной пепельницы, которая стояла рядом с печатной машинкой. А что стало с его сигарами? Во рту торчал черный окурок. Быстрым движением он зажег спичку и, не успев затянуться, тут же погасил ее. Годы усилили странную асимметрию его черт. Правая бровь поднялась настолько выше левой, что он больше не мог не смотреть с издевкой.

– Что у тебя в большой сумке, Лотта?

– Бутерброд. Я не была уверена, что в этой новой стране найдется нормальная еда. И если меня не выпустят обратно, я хотя бы не буду голодать.

Вот сейчас Брехт рассмеялся именно так, как в самом начале их знакомства, еще до верности линии партии. Это был смех, который сотрясал все его тело. Слезы катились по щекам. Лотта закрыла глаза и ждала фразу, которая обычно следовала за таким приступом.

– Да, такова жизнь.

И он сказал эту фразу. Лотта улыбалась, пока Брехт вытирал руками лицо.

– Ах, Лотта, ты почти не изменилась. Всегда готова удивить, и мало что может выбить тебя из седла. Знаешь, а там Гегель похоронен. Вот что должно нас радовать.

Лотта не понимала, почему могила почившего философа должна ее радовать. Речь шла, в конце концов, только об отсутствии известного человека, которое ничем не отличается от отсутствия почившего уличного торговца. Но на самом деле Брехт просто любил Гегеля, он и раньше выражал свое восхищение постоянно и многословно. Лотта была любознательной, и ей нравилось его слушать. Эти знания из вторых рук ее вполне устраивали. Образованный человек мог написать объемные труды для своих собратьев. Но пока они пылились на полках, другие люди были заняты тем, чтобы прокормить горстку голодных ртов или просто прожить жизнь. Эти философы, похоже, мало в чем разбирались, кроме своей философии. Она вспомнила выражение Брехта: «Еда превыше морали». Конечно, легко обвинять других во всех смертных грехах, если сам сидишь в кабриолете сытый и довольный.

 

– Должно быть, приятно, если сам Гегель застолбил тебе теплое местечко, – произнесла она сухо.

Брехт осклабился.

– Поверь, было непросто обеспечить там себе могилу. А теперь я еще хочу камень, на который бы с радостью писала какая-нибудь собака.

На него нельзя было обижаться. Лотта громко рассмеялась и почувствовала, что досада на Брехта за то, как он обращался с ее Куртом, исчезла. А к ней Брехт всегда относился с уважением. Этот его злорадный огонек часто забавлял ее. Сколько же им было тогда? В любом случае, меньше тридцати, может, двадцать пять. Как же много времени утекло. Так много, что можно было бы прожить две жизни. Но Брехт, казалось, нисколько не изменился.

Если бы Лотта знала тогда, что совсем скоро сердце этого человека остановится, она бы не поверила. Именно его сердце они с Куртом считали неуязвимым. И вот почти через год она открыла газету и наткнулась на два заголовка: «Лотта Ленья прибыла в Гамбург», и на той же странице – «Бертольт Брехт умер в Восточном Берлине». Ей потом еще долго казалось, что это тайное злорадство судьбы, которая свела их в последний раз. Но сейчас он стоял перед ней живой и отпускал свои шуточки.

– Ну раз ты так хочешь, Брехт. В камнях я не разбираюсь. И в собаках тоже, – начала она. – Но я абсолютно уверена, что ты обязательно найдешь камень, на который с радостью помочится любая собака.

Из-за всей политической и эпической суеты вокруг него Лотта совсем забыла, какой отъявленный пройдоха скрывался под личиной этого господина. Однажды Курт достал у него с полки «Капитал», со словами: «Вот это да, сокращенный вариант. Раньше он был толще». И вдруг на пол упала обложка, которая была явно больше книги. Оказалось, что Брехт спрятал в нее триллер Эдгара Уоллеса.

Лотта взяла протянутую ей сигарету, закурила и откинулась назад, прислонившись спиной к тяжелой книжной полке, пока Брехт снова садился за письменный стол. Она глубоко затянулась, заметила беспорядок на его рабочем месте – многочисленные исписанные неразборчивым почерком черновики рядом с двумя толстыми раскрытыми книгами.

– Слышала, ты едешь в Кремль? – сказала она, чтобы не сразу выпалить главное. Он не должен заподозрить, насколько важно для нее это дело. Пусть поиграет в кошки-мышки. Когда по телефону она сообщила о своем приезде, он болтал только о себе – о своих планах, мыслях. И ни разу не спросил о жизни Лотты или о том, как ее дела. Он казался все еще фанатично убежденным в своей эпике[3] и эффекте отчуждения. Хорошо, что в нем все-таки осталось немного от того молодого человека, который притягивал и радовал ее. Про Кремль она спросила, просто чтобы польстить, но он посмотрел на нее равнодушно. У него трудно было что-то выпытать. После того как большевики исковеркали «Мамашу Кураж», в утешение только и осталось получить в Кремле Сталинскую премию.

– Скажи, Брехт, ну в самом деле, может, вы с освободителями не очень-то любили друг друга?

Его лицо перекосилось.

– Когда я в такое верил?

Так же как и Курт, Брехт после бегства попытался найти себя в Америке. Там его травили из-за коммунистических взглядов, как и в гитлеровской Германии, но, к счастью, не отправили в лагерь. Так что он с красным флагом в руках смог вернуться в Германию, где теперь некоторые считали его творчество слишком претенциозным. Казалось, ему лучше оставаться на своем собственном фронте – в стороне от всех.

Их общий успех мог создать впечатление, что они тесно связаны, но с самого начала у каждого была своя цель. Брехт жаждал революции. Курт хотел возродить оперу, чтобы спасти этот жанр для будущего. Лотта мечтала ступать по деревянным половицам сцены, вдыхать пыльный запах занавеса и ощущать свет прожекторов. Для нее не было ничего более прекрасного, чем отдаться происходящему, когда открывается занавес.

– Лоттхен, ты вдруг стала такой серьезной, я тебя такой никогда не видел, – сказал Брехт.

Для старого грубияна это прозвучало почти ласково. Неужели настольная лампа и его выжидающий взгляд все время были направлены на нее?

– Да нет, ничего особенного, просто город сильно изменился.

– Может, стал лучше? Неужели ты хочешь поговорить со мной о политике?

Она весело покачала головой.

– Нет, думаю, что в этой теме лучший собеседник для тебя – ты сам. Как считаешь, не пойти ли мне на кухню и не подогреть ли молока? Теплое нам сейчас не помешает.

Брехта, казалось, почти не удивило, что гостья хочет накормить хозяина. Он привык, что кто-то о нем заботится. Много лет назад это взяла на себя Вайгель, с которой он все еще был вместе, хотя сейчас она жила отдельно. Лотта видела фотографию Хелены в газете. Она и в молодости выглядела старой, поэтому с тех пор почти не изменилась: волосы туго зачесаны назад, взгляд серьезный и недоверчивый. А теперь она возглавляла новый театр «Берлинский ансамбль» и ставила там спектакли в полном соответствии с идеями мужа, хотя сейчас больше, чем жену, он любил молодую женщину по имени Изот.

И в этом Брехт не изменился, как и в своем отвращении к пустой трате времени. Пока Лотта была на кухне, он низко склонился над одним из фолиантов, лежавших перед ним. Когда она вернулась, карандаш ритмично пульсировал в его руке, будто слова, которые он читал, приводили его в крайнее беспокойство. Лотте пришлось дважды громко откашляться, прежде чем Брехт заметил ее и отложил в сторону книгу, чтобы освободить немного места для молока. Лотта вернулась к книжным полкам и, улыбаясь, кивнула в сторону книги:

– Ты опять за свое? Улучшаешь творения других?

Он был застигнут врасплох и тут же захлопнул том.

– Поверь мне, они от этого только выиграют.

– Может, и мне приняться за твои?

Он на секунду прищурил глаза.

– Мои написаны так, как нужно.

Да уж! Лотта с Куртом не раз смеялись над его манией вносить дополнения и правки в напечатанные произведения. Он вычеркивал целые предложения и исправлял грамматику. Все он знал лучше других, высокомерный подлец. Даже Гегеля не оставлял в покое. Лотта отпила глоток теплого молока и почувствовала его действие. Оно было даже лучше алкоголя, который сначала делает человека бесшабашным, а потом вгоняет в меланхолию. Эта кремообразная жидкость была сладкой на вкус, как прошлое, только без горечи. Лотта не питала никаких иллюзий, будто жизнь могла сложиться по-другому, – и все-таки в эти дни прошлое казалось идеальным, потому что они были молоды и были вместе.

Она вытянула губы и стала насвистывать мелодию Мэкки-Ножа.

– Помнишь, эту балладу можно было услышать на каждой берлинской улице?

Брехт откинулся назад, сложив руки за голову.

– Конечно. Но поначалу она нам не очень нравилась, просто нужна была песня, чтобы Паульзен, этот идиот, чувствовал свою значимость.

– А шейный платок, который он всегда носил?

Они рассмеялись. Потом он снова стал серьезным.

– Я знаю, как сильно ты взволновала публику. Казалось, что эти люди ничего настоящего до этого не испытывали.

Лотта восприняла его слова как комплимент, даже если за ним и скрывался мягкий упрек. Соответствовало ли это его представлению о театре – волновать людей? После «Трехгрошовой оперы» казалось, что весь мир открыт для них. И они никак не ожидали, что та его часть, которая была домом, их отвергнет. Прошло еще два года, и начались первые столкновения с коричневорубашечниками. Знала бы она с самого начала, чем все это кончится! Задним числом всегда все становится ясным, но поначалу в этих отвратительных людях она видела лишь хамов, которые переносят евреев чуть хуже других сограждан. Наверное, ей, как жене еврея, надо было быть подогадливее. Но она выходила замуж за Курта, а не за приверженца той или иной религии.

Ее по-прежнему интересовало, как к этому относился Брехт. Вне всякого сомнения, нацистов он ненавидел. Они вели классовую борьбу не так, как он себе представлял. А кроме этого? Несмотря на все разговоры вокруг истязаний заключенных, Брехту все-таки импонировали драчуны и задиры. Временами Лотте приходило в голову, что он презирает жертв, даже тех, кто случайно попал в беду.

– Теперь ты пишешь свое имя через ипсилон, Ленья. Это выглядит очень современно.

– Это имя все равно никогда не было настоящим, почему бы его не обновить?

Лотте показалось, что они уже достаточно ходили вокруг да около.

– Я хотела бы тебя кое о чем попросить.

– Меня? О чем? Интересно.

Мы хотим записать новую пластинку с песнями Вайля.

Глаза Брехта закрылись, как диафрагма камеры. Лотта тут же пожалела, что не нашла нужные слова. Ей не надо было начинать с «песен Вайля», ведь Брехт каждое произведение считал своим. Это, собственно, и стало причиной, почему сегодня она выступала в роли просительницы.

– Я хочу спеть песню «Сурабайя Джонни», – продолжила она твердым голосом. – Было бы хорошо, если бы ты согласился.

Черты Брехта трудно было прочитать в полумраке. Только напряжение его тела выдавало, что все его внимание направлено на Лотту и ее дело.

Да, ты не единственный, у кого есть дело.

– Песня? Я о ней уже почти забыл! – удивленно воскликнул Брехт. На мгновение он замолчал. – Спой для меня. Пожалуйста! – попросил он хриплым голосом.

Лотта вздрогнула от испуга, ведь ему опять удалось преподнести ей неприятный сюрприз. Это невозможно, как петь перед ним в тишине? Без инструментального сопровождения, за которое можно спрятаться. Сейчас ничто не сможет отвлечь от ее уже низкого и хриплого голоса.

– Может быть, это не достаточно эпично для тебя, Брехт, и тебе не понравится, – колебалась она.

Когда он наконец ответил, его голос звучал нежно.

– Ленья, дорогая, все, что ты делаешь, вполне эпично для меня.

Тогда она закрыла глаза и начала петь. На первых тактах, будто в первый раз, она услышала свой постаревший голос. Но чем дольше она пела, тем быстрее улетучивалась тревога. Она пела, пока все вокруг не поплыло перед глазами и она не погрузилась в картины прошлого.

Так говорят о смерти – время в этот момент как будто растягивается. И перед Лоттой мелькает вся ее жизнь.

Акт 1

Я таращусь, поражаюсь,

и смотрю теперь на дверь

(Песня о фрикадельке)[4]

Сцена 1

Гребная шлюпка – Грюнхайде, лето 1924 года

Лотта вытерла со лба капельки пота. Соль жгла свежий комариный укус на запястье. Целый рой этих насекомых окружил ее, пока она выравнивала шлюпку. Но Лотта спешила и ни разу не опустила весло, чтобы отмахнуться. И это стоило того – надо было быстро выполнить важное задание. Господин композитор, наверное, уже на вокзале и ждет, чтобы его встретили. Он, видно, пишет музыку к новому либретто гостеприимного хозяина, приютившего ее. Вот уже несколько месяцев она живет в прекрасном особняке у семьи Кайзер и не платит ни гроша. Лотта многим обязана этому семейству, и как только «глава кайзеровской империи» попросил, поспешила отправиться на вокзал, чтобы встретить этого господина Вайля.

– Возьми шлюпку, тогда не придется долго обходить озеро через лес, – посоветовал он.

Сначала эта мысль ей понравилась. Но когда она гребла, стараясь быстрее пересечь озеро, руки просто отваливались. Не страшно! Кайзер описал своего гостя как настоящего кавалера. На обратном пути он наверняка возьмется за весла. Она тщательно пришвартовывает лодку и взбирается на деревянный причал. Место на запястье чешется так сильно, что его приходится намочить. Вспомнив, что при знакомстве ей придется подать руку, она тут же вытирает ее о свое белое платье.

А может быть, и не надо было вытирать, он не обратил бы внимания. Очень даже возможно, что этот прибывший – очередной холуй, готовый ко всему. У Лотты уже был некоторый опыт общения с начинающими музыкантами, которые навязывались господину Кайзеру. Но не все ли равно, приключение не помешает.

Она быстро взглянула на солнце и прикрыла лоб рукой, чтобы защитить глаза от ослепительных лучей. У нее никогда не было так мало забот, как в эти дни. В доме Кайзеров, среди зелени и воды, единственной проблемой, как ей казалось, могли стать только темные тучи, которые удерживали ее от купания. Многого от нее не требовалось – только стать старшей сестрой для детей семейства. А поскольку она выросла в многодетной семье, то легко смогла вжиться в роль. Ей нравилось быть большим ребенком, чего никогда не удавалось почувствовать в собственном доме. И хорошо, что Лотта даже не подозревала, что можно расти в окружении света, солнца и заботы, а то она просто пожелтела бы от зависти. Иногда ей что-то перепадает по хозяйству, но более ответственные задания в доме выполняют домашний учитель, садовник и кухарка.

 

Единственное, чего ей не хватает, – это сцена. Вопреки ожиданиям, Лотта пока ничего особенного не добилась. И пока она наконец не получит новый ангажемент, ей лучше оставаться здесь – без финансовых проблем, назойливых любовников и миллиона соблазнов выбросить деньги на ветер. Конечно, гораздо разумнее приютиться под крылом любимого страной драматурга. Да и еда здесь намного лучше, чем в ее последнем убогом пристанище, где приходилось уговаривать себя съесть рыбные фрикадельки, когда хозяйка подавала это блюдо странного цвета. В утешение бедная женщина только и могла сказать:

– Да не волнуйся ты, это не кошатина.

Надо было, наверное, пересчитать всех крыс в доме до и после еды, но возмущаться наглостью этой несчастной вдовы, которая пережила войну, Лотта не могла. Что поделать, если приходится выживать с тремя детьми, один из которых болен туберкулезом. Плату за жилье она собирала каждый день, ведь нельзя было предсказать, кто завтра сможет оплатить комнату, – так быстро обесценивались деньги. Лотте нравились эти постоянные приходы и уходы – хозяйка и ее постояльцы, – пока один студент, красивый русский пианист из соседней комнаты, не покончил с собой. Может, ему надоело приходить и уходить. Или он больше не мог себе позволить куда-то уйти. Но даже после этого случая это жилье казалось Лотте лучше, чем ее первый адрес в Берлине, где почти никто не зарабатывал деньги честным путем, а матрац приходилось делить на пятерых.

Она рассказала Кайзерам о жизни в пансионах, будто речь шла о приятной шутке. Хозяева дома смеялись в полном недоумении, и, чтобы не испортить веселье, она умолчала о студенте.

По дороге к платформе Лотта думает, как же ей узнать этого господина Вайля. Она просила Кайзера описать его, на что тот ответил, смеясь:

– Ну как он выглядит? Как все музыканты.

А вот и поезд – она не опоздала. Пока открываются двери, Лотта надеется, что в этом забытом богом уголке Берлина выйдет не так много пассажиров. Но она зря беспокоится. Когда господин Вайль с чемоданом в руке выходит на платформу, она сразу его узнаёт. В том, что это тот самый господин, можно не сомневаться, потому что из поезда больше никто не вышел. Стоит один-единственный чудной паренек, росточком едва ли больше ее. Она подходит к нему, рассматривая темно-синий костюм, тонкий галстук и черное борсалино на голове. Каждый уважающий себя музыкант носит именно такую шляпу. Так что Кайзер в своем описании был прав. Кроме головного убора, ничто в этом человеке не могло бы выдать его профессию. Наоборот. Чем ближе Лотта подходит к нему – сам он не собирается идти навстречу, – тем больше он напоминает ей профессора математики. Или какого-то серьезного ученого, занимающегося исключительно важными делами, в которых, кроме него, никто ничего не понимает. Если бедняга носит такие толстые очки, он, наверное, слепой, как котенок. Поэтому и не шел навстречу. Такие, как он, надеются, что их найдут, если уж договорились.

Но как только она предстает прямо перед ним, в его хитрой улыбке весельчак побеждает ученого. Вблизи он кажется моложе ее, отметившей двадцатишестилетие.

– Вы, случайно, не господин Вайль?

– Да, это я.

Его голос ей нравится. Он мягкий, как дуновение ветра, то есть самый желанный подарок в такой жаркий день.

– Прекрасно. Я приехала за вами и должна отвезти вас к Кайзерам. Меня зовут Лотта Ленья, – говорит она и протягивает руку, которую он пожимает с неожиданным рвением.

– Здравствуйте, госпожа Ленья.

Чем чаще она слышит это имя, тем меньше оно режет ей слух. Но пока она еще не может сказать, что произносит его совершенно естественно. Слишком долго она была Каролиной Бламауэр. Ее спутник, видно, немного напряжен, потому что сильно прижимает к себе локоть, под которым у него зажата папка.

– Охраняете исключительную ценность? – спрашивает Лотта, улыбаясь.

– Мою самую главную ценность, – отвечает он. – Папку с нотами.

– А это что? – Она дотронулась до скомканной бумажки, торчащей вместе с другими из кармана его пиджака.

– Если эта кипа сойдет вашему шоферу за чаевые, их сначала придется разгладить, чтобы тот хотя бы взглянул на них.

Он ловит ее взгляд со смущенной улыбкой.

– Это наброски. Я не умею по-другому. Как только в голову приходит мелодия, я должен ее записать.

Позже она поймет, что ей следовало бы отнестись к этим словам как к предупреждению. Но пока она даже не подозревает, что каждая клеточка этого человека пропитана музыкой и что особенности характера этого незнакомца будут иметь для нее значение.

– Ну что же, следуйте за мной, – говорит она.

Подойдя к пристани, он недоверчиво смотрит на озеро.

– Полная идиллия. Но никакого дома не видно.

Смеясь, она забирается в лодку.

– Вас не затруднит сесть в эту колымагу? Это, вообще-то, наш транспорт.

Увидев его испуганный взгляд, она начинает раскачивать лодку, чтобы подразнить.

– Вы серьезно? – спрашивает он.

Продолжая подтрунивать, Лотта замечает нервное подергивание его верхней губы. Кроме голоса, самое привлекательное в нем – губы. Выдающийся вперед подбородок уравновешивает пропорции, и полные губы не кажутся такими женственными.

Она кивает.

– Сдается мне, вы хотели бы попробовать добраться через лес?

– Да я даже не знаю, – бормочет он.

Он осторожно ставит в лодку одну ногу. От нерешительного движения шлюпка начинает качаться.

– Боитесь? – спрашивает она, моргая густо накрашенными ресницами.

Не удостоив ответом, он протягивает ей нотную папку, чтобы найти равновесие. Наконец ему удается занять место напротив. По его выжидательному взгляду становится понятно, что этот завидный кавалер даже и не собирается взяться за весла. Он правда думает, что она его служанка? До сих пор ни волевой подбородок, ни короткие волосы не мешали мужчинам разглядеть в ней женщину. Она никогда не тешила себя иллюзией, что красива. Но даже мать видела в ней особенный свет, который мог превратить мужчин в мотыльков.

– Они всегда будут любить тебя, – прошептала она однажды.

Лотте нравилась эта мысль. Из того немногого, что имеешь, надо выжать все, что можно.

Руки наливаются свинцом, когда она берется за весла, но в голове и мысли нет показать это. Только тот, кто знает ее хорошо, заметил бы, что она говорит меньше обычного, чтобы не перехватывало дыхание. Но если уж она изо всех сил гребет, он мог бы и поговорить. Лотту раздражает спокойствие, с каким он переносит молчание, ее это все больше нервирует. Звуки издают только весла и утки, которые с громким кряканьем и хлопаньем крыльев жалуются, что им приходится оплывать лодку. Скоро Лотте надоедает молчание и она, слегка задыхаясь, принимается тараторить. Лотта рассказывает гостю, какие добрые эти Кайзеры, какие чудесные их трое детей и как прекрасно в их доме.

Вайль вежливо кивает и закуривает трубку. Ценная папка лежит у него на коленях. Может, чтобы вовлечь его в разговор, ей стоит спеть – он ведь все-таки музыкант? Но не успевает она открыть рот, как тот вытягивает губы и начинает насвистывать. Лотта сразу узнает вальс «На голубом Дунае». Он шутит над ее венским акцентом? К счастью, она не мимоза и шутку в свой адрес оценить может. Она громко смеется.

– Вы попали в самую точку. Я, вообще-то, из Вены, как и король вальса. Но никогда его не встречала, если вам интересно. По крайней мере, насколько помню. Мне как раз исполнился год, когда он умер. Думаю, он нечасто шатался по улочкам пригорода. Я выросла именно там.

Он наклоняет голову немного в сторону и смотрит на нее темными, как у плюшевого медвежонка, глазами.

– Правда? Я не очень хорошо знаю Вену. Мелодия вспомнилась по другой причине. Вы не думаете, что мы уже встречались?

Лотта качает головой. Ничего такого она не припоминает. Но на трепача, который начинает флирт с избитого вопроса, не встречались ли они раньше, он тоже не похож. Она поднимает правую бровь идеально выщипанной формы.

– Встречались? Тогда ваша память намного лучше моей.

Чем больше ее трогает румянец, заливающий лицо Курта, тем меньше она может противиться внутреннему дьяволенку и, подхлестываемая его неуверенностью, старается еще больше его раззадорить.

– Дайте угадаю – я точно встречала вас в ваших снах. – И она поднесла руку ко рту, чтобы прикрыть его, демонстративно зевая.

Лотта с удовольствием следит за лицом Курта, которое приобретает цвет вареного омара. И то же самое происходит с его шеей. Хотела бы она знать, как далеко за воротничок рубашки может распространиться его смущение. Она мягко касается его колена кончиками пальцев правой руки.

– Ну что вы, не берите в голову. Вы не первый, с кем такое случается, господин Вайль.

Это, наверное, ее проклятый голос. Ах, просто много времени прошло с ее последнего выступления.

Но он снова удивляет ее, не отстраняясь, но и не выказывая удовольствия от ее навязчивости.

– Нет, госпожа Ленья, я должен вас разочаровать. Мы действительно встречались раньше, – говорит он спокойно, больше не опуская взгляда. – И не где-нибудь в райских садах, а на бренной земле, на которой мы и находимся.

1В этом знаменитом зале на каждом столике стоял телефон. Примеч. пер.
2Первая строка из песни Курта Вайля «Сурабайя Джонни» на слова Бертольта Брехта. Здесь и далее примеч. ред.
3Подразумевается концепция «эпического театра», разработанная Бертольтом Брехтом.
4Первая строка из «Песни о фрикадельке» для голоса и фортепиано (1925) Курта Вайля.