Tasuta

Ванечка и цветы чертополоха

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Твой желторотый гад и мерзавец».

А спустя этот срок он приехал в Москву и увёз Лизу и Максимку в ветреный сопливый весенний Петербург.

Сидя на диване поздним вечером в маленькой уютной квартирке неподалёку от Финского залива, они будут иногда, то смеясь, то дуясь друг на друга, перечитывать эти письма. И Пашка, закалённый морем и северными ветрами, будет всё меньше и меньше краснеть за них. Лиза, набирая количество поклонников и популярность, будет петь в клубах и ресторанах северной столицы. Ну а Максюша, отданный на поруки, пока отец в рейсе, а мать на сцене, бабушке, бросившей школу и приехавшей в город на Неве ради внука, будет ходить сперва в садик, потом в школу, потом в институт, набивая собственные шишки и наступая всё на те же пресловутые грабли.

Павел будет ревновать Лизу, лезть из-за неё в бутылку, в драку, и нередко слышать за спиной, приходя на выступления: «Смотри-смотри, Чайкин морячок пожаловал». В конце концов они поженятся, хотя это ничего не изменит. Если бы он только знал, что на выступлениях почти каждую песню о любви она неустанно посвящает ему, может быть, он бы не так бесился.

***

«Александр Блок». Отстояв на приколе двадцать четыре года и послужив гостиницей, казино, развлекательным центром, теплоход 11 августа 2011 года своим ходом отбыл на судоверфь Братьев Нобель в Рыбинск, где был конвертован. В 2012 году вернулся в круизный флот под именем «Александр Грин». На его месте швартуется теперь плавучий ресторан «Чайка», на борту которого написано «Александр Блок».

XX

– Да, – вырвалось у Палашова.

Он тут же узнал в вошедшей девушке Олесю Елохову. Её портрет Милиной работы украшал дома холодильник, и порой Палашов ловил себя на том, что опять им залюбовался. Эти прекрасные оленьи глаза никак нельзя было спутать. Её сопровождал сероглазый мужчина средних лет приятной наружности, в меру упитанный, одетый просто – в серые брюки и серый же вязанный из льняной нити пуловер. Чувствовалось его растрёпанное состояние. Он метнулся к Евгению Фёдоровичу, вскрываясь на ходу:

– Это я, решительно я во всём виноват.

– Не торопитесь, – умерил следователь его прыть. – Вы – это отец Олеси Елоховой?

– Да. Игорь Дмитриевич.

Олеся не сумела скрыть удивления при виде следователя. Не ожидала в следователях такого мужика.

«Не из тех, кто водит за нос, – подумал Палашов. – И захотела бы, не смогла. Не только красавица, скромница, но и душа нараспашку».

– Садитесь. – Хозяин кабинета подставил напротив своего места второй стул, и Елоховы уселись. – Спрошу прямо – Олеся, вы готовы к откровенному разговору в присутствии вашего отца? Вы всё обсудили перед приходом сюда?

Олеся утвердительно кивнула, только глаза стали ещё больше и влажно заблестели.

«Эх, Ванька, сейчас будет разоблачение твоей мечты».

– А вы, Игорь Дмитрич, готовы написать заявление? Это формальность. Всё равно мне придётся привлечь Глухова по сто тридцать четвёртой статье.

– Я готов. – Он взглянул на опечаленную дочь. – Лучше будет, если вы его привлечёте, чем если я сделаю это сам.

– Безусловно, – подтвердил Палашов и, скользя взглядом по белой блузочке и лямкам полукомбинезона Олеси, приступил к нудным объяснениям прав и обязанностей в процессе допроса и следствия.

Олесе пятнадцать, она перешла в десятый класс, училась неплохо, будущей профессии ещё не выбрала. Мама её – учительница начальных классов, папа – менеджер в компьютерном салоне. Менеджер и простой деревенский мужик – друзья – с трудом вязалось. Глядя на дочь с отцом, сразу чувствовалось, что потерпевшая была любимой дочерью от счастливого брака.

– Теперь я вас внимательно слушаю, – обратился Палашов к Игорю Дмитриевичу, когда c формальностями было покончено.

– Я виноват. Ведь это я пригрел гада у себя на груди… Верочку он не тронул, а ведь мог бы, оказывается, запросто, по-соседски. А дочку… такую… дочку не пожалел. А я… я и в ус себе не дую. Сам призывал, сам пускал на порог вражину эту. И дочку любимую, единственную, не уберёг. Подал ему, можно сказать, на блюдечке с голубой каёмочкой. Прости меня, Олесенька.

Олеся взглянула на него кротко:

– Ну что ты, пап. Это всё я. Такой нетвёрдой, непринципиальной оказалась. Он меня не заставлял. Я сама хотела, просто жуть, как хотела в руках мозолистых и крепких его очутиться.

– Я не должен был давать ему хода в дом, подпускать так близко к себе и своим женщинам, но ведь он такой чарующий, такой сильный, твёрдый. Родись он в другом месте и в другое время, я убеждён, мог бы запросто повести за собой людей. Ему хватило бы дерзости. Я считал, на полном серьёзе считал его другом, лучшим из друзей. И что же? Вляпался! Ошибся! Да он, с его волевым характером, должен был руку себе отгрызть, но не тронуть мою дочь, как бы ему этого ни хотелось, и даже, как бы ей этого ни хотелось.

– Мне ясна ваша позиция, Игорь Дмитрич. Хотелось бы теперь послушать Олесю.

Олеся упёрлась взглядом в собственные колени и тихо, но без тени сомнения произнесла:

– Я люблю его. Я его полюбила. Я полюбила его. Да, я его полюбила.

Она продолжила бы так и дальше твердить, если бы Палашов не протянул руку и, приподняв за подбородок её лицо, не заставил взглянуть на себя. Он послал ей ласковую улыбку со словами:

– Меня интересуют конкретные действия. Что, как, когда происходило. Что касается вас с ним, что касается его и Себрова.

– Вы знаете, что такое потерять ум? Так вот, я его потеряла.

«Прямо красавица и чудовище какие-то, – подумал следователь. – Она – настоящая красавица, он – несомненное чудовище».

– Я помню его с детства, лет с четырёх-пяти, как нашего доброго соседа дядю Тиму, папиного хорошего друга. Девчонкой я сидела у него на коленях. От него всегда пахло табаком, немного потом и иногда пивом, когда они с папой выпивали. Ему, кажется, нравилось бывать у нас. Он приносил мне конфет, сладостей, варенья, грибов, вкусных яблок с его сада. Они с папой ходили за грибами и на рыбалку. Однажды он принёс мне пригоршню земляники, и я слизывала ягоды прямо у него с ладони, а потом нюхала, как божественно пахла его рука. Мне нравилось играть колечком у него на правой руке, я делала так и с папиным. Знаете, наверное, игру «Колечко, колечко, выйди на крылечко!»? Потом это колечко у него с руки исчезло, а мама мне объяснила, что тётя Света, дяди Тимина жена, оказалась не очень хорошей женщиной, и они расстались. И глаза у него с тех пор стали какие-то другие. Были мягкие и нежные, а стали твёрдые и дерзкие и смягчались только, когда он становился пьяным. Руки тоже стали жёсткими и грубыми, а прежде бывали ласковыми и нежными. Мне было жаль его, он как будто оброс какой-то ершистой кольчугой. От его голоса у меня всегда мурашки ползали по спине, а от взгляда сердце замирало. И чем старше я становилась, тем сильнее сердце замирало. Помолчит, помолчит, а потом как ухнет, и мне станет так жарко и хорошо. Правда, меня это смущало, но это и жутко мне нравилось. В конце апреля мне исполнилось пятнадцать, к тому времени я стала более женственной. Когда я приехала на каникулы в Спиридоновку, дядя Тима, я заметила, ни разу не назвал меня егозой или кошечкой с мягкими лапками. Олеся и всё. И не прикасался ко мне. Совсем-совсем. А в июле мама пошла к Ворониным цветы смотреть, а папа платить за свет поехал. И вдруг зашёл в это время дядя Тима. Зашёл и стоит, смотрит на меня так странно. Сердце моё как всегда ухнуло. Мне стало неловко. Я давай объяснять, где мама, где папа. А он всё смотрит и смотрит. Не утруждайся, говорит, я к тебе пришёл. Хочу на тебя посмотреть, больно глаз радуешь. И ни с того ни с сего подошёл ко мне и обнял так крепко, что я задохнулась и колени задрожали. А потом ещё руки долго тряслись и не слушались, когда он уже ушёл. Мне так сладко было в его объятиях. И все мои мысли в эту сторону повернулись, я размечталась, чтобы он снова зашёл и меня вот так обнял, а лучше поцеловал. Я только и представляла его губы на своих и гадала, какой у них окажется вкус.

Олеся вся раскраснелась и не смотрела на мужчин. Она никому раньше этого не доверяла, не обсуждала с подругами, как это у девчонок часто заведено. Дикая лесная лань…

– Не знаю, как мне хватило сил не рассказать об этом маме. Несколько дней он не обращал на меня внимания, и было так тоскливо, так тоскливо, что хотелось плакать. Потом я пошла за водой на колодец, а Тимофей Захарыч там как раз воду наливает. Налил и мне заодно. Я поблагодарила. А он опять смотрит так странно на меня. Подошёл близко-близко, что каждая морщинка, каждый седой волосок были мне видны. Начал водить шершавым большим пальцем по моим губам. Водил, водил, да и окунул внутрь до самого языка. А потом взял вёдра и пошёл от меня озадаченной.

«Видимо, не сразу мог решиться на такую подлость», – подумал Палашов и взглянул на опечаленного, понурого отца.

– Похожие истории несколько раз повторялись, – продолжала рассказывать девушка. – То он меня прижимал к себе, то притрагивался к груди. И все эти действия должны были наводить на меня одну и ту же мысль, и чувство – похоть. И, надо сказать, они именно так на меня и действовали. Они вздымали во мне всевозможную баламуть, заставляли меня бредить им, желать со всем пылом, на который я способна. И вот настал день, когда я сама, завидев его в окно идущим к колодцу с вёдрами, рванула за ним так, что не помнила себя. В тот день я, наконец, сделалась его. Он завёл меня в сарай, положил на сено. Там всё и случилось. И… было больно, но стало очень хорошо. Хорошо и от того, что это со мной сделал именно он. И я не понимаю, за что его наказывать, если я сама этого желала.

– Понимаешь, Олеся, – попытался объяснить отец дочери, – порядочный человек не должен так поступать, какие бы чувства ты к нему ни питала. Ты же ещё девочка совсем.

Олеся вздохнула и пожала плечами.

Палашов слушал внимательно, не сводя с неё глаз, но ничего не записывал. Он пока прикидывал, что удостоить протокола. Раздумывал и любовался доверчивыми и ласковыми глазами. Она в каждом движении, вплоть до взмаха ресниц, была эдакой девочкой, эдакой лапулечкой. «Не может Глухов, увы, тебя любить, куклёныш», – с сожалением подумал он.

 

– Олеся, мне надо знать о Ване, включая день убийства.

Судорога боли прошлась по Олесиному лицу.

– Тут уж я не могу придумать ничего, чтобы Тимофея оправдать. Ваня… Он был такой тихий диковатый парнишка, закрытый, застенчивый, ключ к которому имелся лишь у Паши Круглова. Мы с ним почти не общались, он только смотрел пристально на меня пытливыми глазами, и невероятное смущение прочитывалось на его лице. Он не ходил на вечёрки, впрочем, я тоже. Я начала ходить, когда уже связалась с Тимофеем, ради него, для него, и это было по-новому, теперь и другие знали, что я с ним.

– А я, наивный дурак, думал, ей понравился какой-нибудь парнишка, а Тимофей как раз там за ней и присмотрит, – горестно добавил Игорь Дмитриевич.

Палашов понимающе кивнул. Оба, и Олеся, и Ваня, слишком юные, слишком застенчивые, чтобы уверенно и самостоятельно делать шаги навстречу желаниям. Слишком много радужного, бьющего в глаза света в их картине мира.

Олеся жалобно глянула на отца и продолжила:

– Ничего, кажется, не связывало Ваню и Тимофея. Ни совместный отдых, ни совместный труд. Жили каждый совершенно сам по себе.

«Марья Антоновна их связывала и связывает. И ты», – вслух этого следователь не сказал.

– В тот вечер Тимофей дождался меня, вышел следом за мной, догнал, и на выгон мы пришли вместе. Там уже ребята были в сборе: Денис, Алексей, Василий, Женя Петрова, Даша, Валя. Я уже немного разбиралась в их сложных и в тоже время примитивных взаимоотношениях, а они прекрасно знали обо мне и Тимофее.

– И хоть бы одна сволочь пришла и рассказала отцу, – возмущённо вклинился в повествование Игорь Дмитриевич.

– Совершенно неожиданно, когда мы проходили мимо её дома, к нам выскочила Мила. Она была какая-то разудалая, и Тимофей немедленно согласился взять её с собой. Её присутствие меня чрезвычайно беспокоило, и все Тимофеевы открытые ласки меня сильно напрягали. Затем мы развернулись и отправились назад, прямо в тот сарай к Тимофею. Мы тихонько прошли мимо дома. Я зашла первой – Тимофей по-хозяйски распахнул мне дверь – и обомлела, когда увидела Ваню с ножом. Так не вязался его образ, такого безобидного, с этим длинным блестящим лезвием. Кажется, он хотел зарезать корову, но Тимофей спас её, вырвав у него нож. Мне удалось поймать Ванин взгляд, и в нём я заметила какую-то обиду. Не понимаю, на что ему обижаться. Дальше при помощи ребят Тимофей пытался вырвать у него признание, но не тут-то было. То ли Ванька совсем дикий, то ли твёрдый и упрямый – ничего не вышло. А мне кажется, если бы Тимофей выгнал всех взашей и спокойно поговорил с парнем наедине, быстрее бы узнал причину. Мне было страшно – я не видела ещё ни разу, как бьют живого человека. Больше всех приложил лапу Денис. Лёха радовался непонятно чему, а Васька пытался это безобразие прекратить. Дашка орала, как свихнувшаяся болельщица, остальные девочки, как и я, были в ужасе. Тимофей удумал побитого Ваньку привязать к столбу. Он повёл себя совсем уж по-варварски. Парень был вполне уже наказан за покушение на корову, но Тимофею жуть как хотелось знать, в чём дело. Потом он достал бутылку с самогоном и предложил всем, даже я выпила. Хорошо, он не вздумал насильно вливать Ваньке эту дрянь. Тимофей предложил парам уединиться, кто где захочет. Нельзя, конечно, это назвать уединением, когда весь сарай дышит и вибрирует. Я боялась пикнуть в этой жути, где в темноте слышались шорохи, чмоканья, чавканья, шуршание, стоны, Дашкины вопли. Да, перед этим Тимофей предложил желающим заняться и Ванькой. Мила выскочила и закрыла пленника, потому что он был именно пленником, взволнованной разъярённой грудью. Она была, пожалуй, в это мгновенье даже опасна. Кажется, такой порыв вызвал в Тимофее уважение, и он легко согласился отдать парня ей. Меня он повлёк на сено возле выхода, где торчал этот устрашающий нож, где нажал выключатель и погасил свет. Я была напряжена. Руки Тимофея мне казались особенно жёсткими. Мысли о Ване, о Миле, о побоях мне мешали. Но вскоре Тимофей и выпитое спиртное заставили меня забыться. Потом я, получив дозу выбитого из меня блаженства, уснула, как младенец, несмотря на обстановку, и именно из-за неё долго не хотела просыпаться. Дальше последовал кошмар, который меня и разбудил. Ничего толком не понимая, я бежала со всеми за Ваней к лесу. Тот даже не повернулся, пропустил мимо ушей окрики Тимофея. А Лёха Рысев ведь успел нож из стены вытащить и бежал с ним, обгоняя Тимофея. Певунов тоже более прытким оказался. Он Ваню за руку дёрнул, крутанул и толкнул на Рысева, уже вперёд забежавшего. Прямо спиной на нож толкнул. Мила закричала. Шелест ужаса пробежал по остальным. Когда мы все подбежали к ним, я ещё не до конца понимала, что произошло. Рысев из-под Вани выбрался. Все стояли, как вкопанные, а Тимофей вообще напоминал большую ледяную глыбу. Его ярость мгновенно остыла и даже заморозилась. Казалось, только Мила понимает, что происходит. Она бросилась к Ване, стала говорить что-то Тимофею, шептать что-то Ване. Тимофей ожил, повернул Ваню боком, но всё было кончено – Ванины глаза замерли на месте. Я запомнила, что в них уже больше не было никакой обиды. Губы, без того крупные, были пухлее, чем раньше. Выражение лица стало совсем иным, как будто теперь он что-то знает, чего раньше не знал. Тимофей начал распоряжаться, велел всем уйти и уехать. Милу пришлось отнимать от тела Вани. Он сказал, что дальше он всё решит и сделает сам, без нас. Мы повели Милу домой. Обернувшись, я видела, как Тимофей отправился в лес. Больше я их не видела, ни Тимофея, ни Ваню. Потом я пришла к себе, легла в постель и лежала, пока не проснулись родители. Я встала и умоляла их увезти меня оттуда. Когда мы приехали домой, в Москву, я не выдержала и всё им рассказала. Папа с мамой, конечно, были в ужасе, разочарованы и расстроены. Папа, как и сейчас, обвинял во всём себя.

Палашов задал несколько уточняющих вопросов. Олеся ответила на них, подтвердив единство и правильность версии. У него имелась подборка копий из протоколов, приготовленная специально для девушки.

– Потратим время с наибольшей пользой. Вы, Игорь Дмитрич, пи́шите заявление. Я составлю протокол. Вы, Олеся, читаете подборку материалов, которая прольёт для вас свет на происшедшее с восемнадцатого на девятнадцатое августа.

И все трое принялись за дело. Следователь взглянул на Олесю, внимательно вчитывающуюся в Милины показания, и задумался:

«Такой оленёнок – лёгкая добыча волка. Спасти его могут только случай и длинные сильные ноги. Но тут уж оленёнок сам подставил шею волчьим зубам. Добрая, скромная, покладистая девочка – как это хорошо! Но как легко такую обидеть, как легко сломать. Родителям стоит об этом задуматься: не лучше ли отрастить добрым девчушкам острые зубки? Лучше уж пусть они будут крокодильчиками, чем беспомощными оленятами. Не всегда добродетель может защитить их. Нет в жизни ни добродетельного общества, ни справедливости, и блаженны те, кто верует».

Олеся болезненно сморщилась, брови поднялись на дыбы друг к другу, и между ними пролегла складка, словно препятствие, которое необходимо им преодолеть. Нижняя губа оттопырилась и подрагивала – вот сейчас заплачу, вот сейчас… Девушка стала почти некрасивой. Расстроенной, потрясённой, разорённой.

– Нет, этого не может быть, – обронила она слова, будто случайно. – Нет-нет… Нет.

Игорь Дмитриевич оторвался от заявления и поднял на дочь тревожные глаза.

– Олеся, что? – перевёл их с укоризной на следователя.

Палашов стойко выдержал его взгляд.

– Папочка, – пропищала Олеся с повисшим в голосе «вот сейчас, вот сейчас…», – это всё из-за меня, представляешь?

Но «папочка» пока не представлял. Его взгляд требовал разъяснений. Тут Олеся начала заикаться и всхлипывать.

– Он… он… он хотел, – она всхлипнула, – убить… убить его. Он… он следил за нами. Он всё… всё знал… видел. Мне не надо! Я не хочу! Мне этого не надо! Я просто… просто хотела быть с Тимофеем. Я не хочу, чтобы за меня умирали, из-за меня резали друг друга!

– Спокойно, – строго сказал Палашов, сразу отрезав начинающуюся у Олеси истерику. Он уверенным твёрдым голосом пояснил отцу роль его дочери в произошедшем преступлении.

– Ох, Олеся, Олеся, он, конечно, голь перекатная, но у него в преимуществе была молодость. Жизнь только начиналась, и неизвестно, где бы он оказался лет через двадцать, этот, как ты говоришь, тихий диковатый мальчик. – Игорь Дмитриевич, придя в себя и бросив заявление где-то на середине, гладил дочь по руке. – А Тимофей… мало того, что он оказался подонком, по которому тюрьма плачет, так и жизнь его давно пожевала, перемолола, кости переломала, да и выплюнула.

– Нет, папочка, нет. Есть у него впереди эти двадцать лет, и тридцать лет, и даже, может быть, сорок лет. Значит, и есть когда исправиться, опомниться и душу излечить.

«Блаженны те, кто верует, – повторил про себя Евгений Фёдорович. – А ведь если верить, что убийца берёт на себя грехи убиенного, то выходит, убивать невинных детей самое выгодное – грехов-то на них ещё нет».

Он вспомнил Милу и Марью Антоновну, больше всех пострадавших от содеянного Глуховым, и ему захотелось обнять их обеих. Двести километров – до одной, двадцать – до другой. В груди бестолково заныло. Выходит, и он пострадал от Глухова. И сколько ещё будет страдать – неизвестно. Один человек своей дуростью стольких людей сделал несчастными… И всё-таки какая-то заноза сидела в душе следователя, которая мешала ему ненавидеть и презирать Тимофея Захаровича. Не был он конченым человеком. Любил он Марью Антоновну долго и преданно, и через эту любовь должен был чувствовать сейчас невероятную боль, сожаление о своих деяниях, раскаяние. Палашову не хотелось, чтобы Глухова сломали, уничтожили на зоне. Он должен быть наказан, очень серьёзно наказан, но не растоптан, не втоптан в грязь. Сохранить ему нужно в себе человека ради Марьи Антоновны и Ванечки, и даже ради Олеси, перед которыми он был виноват.

Эта заноза и толкнула следователя на серьёзный разговор с Игорем Дмитриевичем. Только он и Олеся могли спасти Тимофея от полного уничтожения как человека. Только их великодушие и прощение.

– Олеся, мне нужно очень серьёзно поговорить с вашим отцом. Поэтому я прошу вас выйти и подождать нас за дверью. Если его решение будет положительным, мы пригласим и разъясним, о чём мы тут совещались.

Олеся безропотно встала с места и покинула кабинет.

– Признайтесь мне честно, Игорь Дмитрич, вам бы хотелось уничтожить Глухова?

Палашов буравил горемычного отца взглядом. Тот кивнул.

– На данную минуту что бы вам показалось исчерпывающим наказанием?

Отец Олеси молчал.

– В моих вопросах нет никакой провокации. Мне нет нужды вас на чём-то подлавливать. Я просто хочу понять, какая мера могла бы вас удовлетворить как человека, пережившего предательство, как обманутого отца. Ну, не знаю… Морду ему разбить, может быть? Я сейчас объясню, для чего я это спрашиваю. Если он пойдёт по сто тридцать четвёртой статье, на зоне его опустят, сделают отделённым. Вы понимаете, что это значит?

– Догадываюсь.

– Постоянное психологическое давление, унижение. Надругаются над телом и душой. Это в общих чертах. Уничтожат, как личность. Смешают с дерьмом. Такая расплата его ждёт за вашу дочь. В обвинительном заключении мне придётся указать эту статью. Если суд приговорит его по ней, зэки сделают так, чтобы кончить его как человека. Я хочу, чтобы вы понимали, к чему мы его приведём, к какому реальному наказанию.

– А есть какой-то выбор?

Игорь Дмитриевич хмуро и удручённо смотрел на Палашова. Даже в общих чертах обрисованная картина произвела на него неизгладимое впечатление.

– Как бы вы отнеслись, если бы он пришёл к вам тогда, ещё до того, как всё это случилось, и попросил выдать за него вашу дочь?

– Вероятно, сказал бы, что он чокнулся, что она совсем девчонка, что у них огромная разница в возрасте.

– А если бы и она умоляла вас об этом?

– Просил бы её одуматься. Пытался бы объяснить, что это совершенно неразумно.

– Вы ему дочь не отдали бы. Так ведь было бы честно, но безуспешно, верно?

– Вы мне можете прямо сказать, к чему все эти многочисленные «бы» в нашем разговоре?

– Олеся призналась нам сегодня, что любит его, сама хотела этого, именно с ним хотела. А ей меньше года до шестнадцати. Она ведь и вправду не похожа уже на ребёнка. И если она скажет о своих чувствах на суде, проявит великодушие и возьмёт часть вины на себя, возможно, судья не приговорит его к наказанию по этой статье. У него их может быть несколько. Я имею в виду – статей. По совокупности получится прилично. Примерно так же, как по этой одной. Это я с вами уже торгуюсь. Не хочу, чтобы на зоне его растерзали. Вы же с ним дружили столько лет. Может быть, в память об этой дружбе? Ведь почему-то же вы с ним дружили? Что-то вас сближало? Я могу устроить вам встречу с ним, на которой вы ему скажете всё, что о нём думаете, и даже сможете подпортить физиономию. Давайте попытаемся его спасти, а? Попытаемся человеком оставить, а не уркой зашуганным. Что вы скажете?

 

Палашов чувствовал себя неловко, словно для себя лично просил, словно ему был нужен Тимофей Глухов. Но что-то же заставляло его это делать? Кажется, тот вопрос Марьи Антоновны, несущий двоякое значение: сколько Глухову дадут? Обозначьте мне срок, на какой его накажут, хотя любого будет мало. Дайте же мне знать, через сколько его, наконец, освободят. Кажется, ещё и тот секрет, который женщина в отчаянии доверила никому иному, как ему, следователю Палашову.

– У меня выбор невелик, – продолжил следователь, видя, что Игорь Дмитриевич не готов ещё ответить, – сказать вам об этом или промолчать, пустить всё на самотёк. Мне в любом случае придётся его привлечь: свидетели есть, заявление есть. У вас выбор труднее. Но только вы можете повлиять на ситуацию в ту или иную сторону. Точнее, Олеся.

– Спасибо, что поговорили сначала со мной, прежде чем забивать голову девочке. Это тоже выбор: морочить ей этим голову или нет.

– Вам сейчас всем тяжело. Решение за вами. Я не имею права на чём-либо настаивать. Просто хочу, чтобы вы знали: в вашей власти оставить ему надежду. Я выйду курить, а к вам позову Олесю. Когда вернусь, дадите мне ответ.

Палашов оставил в кабинете озадаченного Елохова. В коридоре на него выжидательно уставились два оленьих глаза, вынудивших его кивнуть и пригласить в кабинет:

– Иди, девочка, к отцу.

Олеся несколько поспешно, внутренне уже готовая, шмыгнула мимо Палашова за дверь кабинета.

«Господи, что я собрался сделать? Ещё раз, только уже публично, распять эту малышку. Подвергнуть самобичеванию. Унизить этими гадкими признаниями. И всё – ради кого? Сейчас вернусь в кабинет и попрошу всё забыть и оставить, как есть».

Руки не слушались. Затянувшись, следователь раскашлялся. Он стоял недалеко от входа в здание, и его приятно окутывала ранняя погожая осень. Лёгкий ветерок не только трепал листья и гонял в небе кучные облачка, но и холодил непривычно коротко остриженную, сумбурную голову. Не хватало ему сейчас ясности и порядка, чёткого однозначного понимания и твёрдого несомненного решения. Заморочил и бедному Елохову голову. Дружбой какой-то! Что это за дружба такая? Гнать надо таких друзей взашей! Скользнув глазами по редким прохожим и малочисленным автомобилям, Палашов погасил сигарету и двинулся назад в помещение. Юленька, встретившаяся ему в коридоре, робко улыбнулась и посмотрела тем самым взглядом «Палашов, да ты больной», который ему так не нравился.

Едва он ступил на порог собственного кабинета, и дверь за ним начала закрываться, к нему чуть ли не вплотную подскочила Олеся.

– Я согласна.

Глаза её, устремлённые на Палашова, лихорадочно блестели.

– Я как раз шёл сказать, что не нужно всего этого…

– Я согласна ему помочь, – перебила девушка. – Что бы он там ни думал обо мне, как бы ни относился.

– Но милая моя…

– Я не ваша милая. Не трудитесь, я уже всё решила!

– Так быстро…

Он осторожно обошёл Олесю и бросил взгляд на её отца. Он, похоже, сам был удивлён. Только чуть заметно пожал плечами.

– Тогда покончим с формальностями. – Палашов устроился на стуле. – А потом, Игорь Дмитриевич, мы с вами поедем к Глухову разговаривать, а вы, Олеся, подождёте нас здесь. Минут десять хватит нам с ним пообщаться?

XXI

– Как же ты мог, Тимофей?

– Как видишь, смог, – потупился тот.

Палашов вспоминал этот эпизод и испытывал смешанные чувства. Он так и не понял до конца для себя, правильно ли он поступил, пуская Елохова в следственный кабинет к Глухову. Глаза Олесиного отца горели, на щеках неровными пятнами разлился румянец. Он пытливо смотрел в лицо Тимофею. Был ли тот готов к новому удару судьбы? Получать удары в лицо он уже начал привыкать. Выражение на нём как будто говорило уже: «Ну, чего же ты ждёшь? Давай, бей и ты. Особенно ты бей давай!» Но вся та прыть, которую измученный отец проявлял в венёвском кабинете, куда-то улетучилась. Елохов как-то сдулся и не выказывал праведного гнева.

Никакого торжества справедливости не случилось, и Палашов, стоя в сторонке и наблюдая за этой унижающей обоих бывших друзей сценой, размышлял, зачем же в конце концов он сюда Елохова приволок? Точнее, зачем же тот согласился приехать? Где те противозаконные действия, которые должны были последовать, ради которых всё было устроено?

Всё же одного удара они дождались, в самом конце, когда следователь объявил Игорю Дмитриевичу, что они уходят. Вот в этот-то миг из души оскорблённого отца поднялась наконец ярость и всклокотала, и он ударил справа в челюсть так, что боксёр мог позавидовать. Тимофей отлетел на пол, догоняя оросившие линолеум капли собственной крови.

Пока Елохов тряс от боли непривычной к драке рукой, а Глухов медленно поднимался с пола, выплёвывая зуб, Палашов подумал: «Может быть, вот этот единственный удар незадачливый совратитель малолетней и запомнит на всю оставшуюся жизнь».

* * *

Палашов нашёл Дымова курящим возле отделения. Тот криво перехватил сигарету ртом, щуря правый глаз от дыма, чтобы освободить руку для рукопожатия.

– Расскажи, Вить, как прошло. Много хлопот доставил тебе Певунов?

Рука Виктора была мягкой, но хватка очень крепкой.

– Да что рассказывать, Жек? Приехали, предупредили московских. Поднялись с Рябовым вдвоём. Вестимо, нам никто не открыл. Запомнилось, что дверь у них, у Певуновых, добротная такая, бордовая. Сели в засаду – один пролётом выше, другой ниже. Соседка симпатичная, с двумя детьми маленькими. Дом довольно новый, панельный, квартира обычная, никакой особой роскоши. Родители, видно, обычные трудяги. Правда, техника у них новая, импортная. Но это мы уж после увидели, когда его оформляли. К вечеру из квартиры сам вышел, разодетый, надушенный. Сказал, что погулять надумал, но по сумке спортивной с вещами понятно стало, что в бега хотел удариться. При себе у него было десять тысяч рублей из родительской заначки и мелочь кое-какая. Якобы к другу он направлялся. Парень действительно рослый, обаятельный. Пытался удрать от нас и, пожалуй, смог бы при таких размерах, не будь он таким телком неповоротливым. Дальше сам знаешь: скрутили, описали с понятыми, в машину посадили и три часа в Новомосковск везли. В машине он притих и уже не дёргался. И вот такой весь расфуфыренный, как для свидания, отправился в СИЗО. Теперь он твой, работай.

И Палашов работал. Вскоре он дожидался Певунова в следственном кабинете. Не терпелось даже полюбоваться на этого персонажа. Конвойный ввёл крупного темноволосого парня. Комплекция у молодого человека выдающаяся, но не спортивная. Следователь немедленно оценил, что уложил бы его одним ударом, встань они друг напротив друга, как соперники в боевую стойку. Евгений Фёдорович не был даже уверен насчёт знаний юноши по поводу боевой стойки. Парня явно запихнули в вуз, чтобы отсрочить от армии.

– В чём вы хотите меня обвинить? – взобралась на губы Дениса кривая горькая полуусмешка.

– Это зависит от того, что вы собирались сделать с Иваном Себровым.

Палашов прожигал взглядом Певунова, чтобы поставить подследственного в такое положение, когда тот завертится, как вошь на гребешке, когда он не сможет сделать никакого осознанного выбора. Только правда и ничего другого.

– Всё просто: он сбежал, его нужно было поймать. Это мы и сделали.

– А нож в руках Рысева тебе был известен?

– Он был мне известен ещё с рук Себрова. Это он притащил этот нож.

– Ладно, пойдём по порядку.