Loe raamatut: «Мужчина и женщина: Тело, мода, культура. СССР – оттепель»

Font:

Памяти моей мамы Екатерины Николаевны Лебиной (1920–2013) посвящаю


 
Не спорьте о мужских правах, —
Все объяснимо в двух словах:
Нет прав у нас,
Как и у вас.
 
Саша Черный. К женскому съезду, декабрь 1908 года

ПРЕДИСЛОВИЕ
«Мужчина и женщина»: к постановке проблемы

Фильм «Мужчина и женщина» был снят в 1966 году французским режиссером Клодом Лелушем по собственному сценарию с участием Пьера Уттерховена. Музыку к кинокартине написал Франсис Ле. В главных ролях снялись Жан-Луи Трентиньян и Анук Эме. Кинолента имела оглушительный успех: в 1967 году она получила Золотую пальмовую ветвь в Каннах, затем «Оскара» за лучший иностранный фильм и еще более сорока различных призов. Фильм, сверхзадачей которого была реклама одного из спортивных автомобилей компании «Форд», стал пронзительной и нежной историей любви. Неудивительно, что он хорошо воспринимается зрителями и сегодня, спустя почти полвека после своего создания. Возможно, оглушительный успех кинокартины связан с ее простым и емким названием. Ведь на взаимоотношениях мужчины и женщины в общем-то держится мир.

В советском прокате фильм Клода Лелуша был продемонстрирован в 1967 году на излете хрущевской оттепели, которая реально завершилась не со снятием Н.С. Хрущева, а скорее в 1968 году, после введения в Прагу советских войск. Однако развитие многих процессов в жизни советского общества, заложенных в ходе десталинизации и связанных с целым рядом хрущевских реформ, уже невозможно было остановить. Это касается смены кодов повседневной жизни, коррекции советского гендерного уклада, системы взаимоотношений полов. Неудивительно, что фильм «Мужчина и женщина» был понят и воспринят советским зрителем. Его музыкальная тема стала «главной мелодией любви» для целого поколения советских людей, тех, для кого приватность жизни и пространства обитания, полноценная сексуальность и забота о внешнем облике уже не были экзотикой. И произошло это во многом благодаря разрушению в 1950–1960-х годах тоталитарных моделей брачно-семейных отношений, отцовства и материнства, сексуального поведения.

Сегодня усилиями целой группы современных социологов, в число которых входят Е.А. Здравомыслова, М.В. Рабжаева, И.В. Сохань, А.А. Темкина, Ж.В. Чернова и др., разработана достаточно корректная модель гендерного уклада, сформировавшегося в СССР в период оттепели. Советская государственность в целом тяготела к так называемому этакратическому гендерному порядку. Следует согласиться с утверждением Е.А. Здравомысловой и А.А. Темкиной о том, что отношения между полами, а также модели мужественности и женственности в советском обществе в значительной мере определялись властным дискурсом, государственной политикой, «задающей возможности и барьеры действий людей» (Здравомыслова, Темкина 2003a: 302). «Однако в этот период [1950–1960-е годы], – пишут исследовательницы, – происходит ограниченная либерализация гендерной политики, частичное восстановление частной жизни (приватной сферы) и формирование специфической неформальной сферы, то есть дискурса оппонирующего официальному» (там же: 314). Подобная модель не вызывает отторжения и у историков. Признанный лидер российского исторического гендероведения Н.Л. Пушкарева смело заимствует введенную Здравомысловой и Темкиной периодизацию отношений полов (Пушкарева 2012). Правда, их формулировку, касающуюся гендерного уклада в 1950–1960-х годах, Пушкарева дополняет понятием «эрозии его центрального образа – „работающей матери“, имеющего некий гинекологический оттенок» (там же: 18).

Наиболее эффективными способами построения модели прошлого являются ограничение и упрощение. Как подчеркивал еще в 1997 году голландский ученый П. Доорн, именно «простая модель обладает большей возможностью для решения проблемы». Сложная модель содержит больше информации и «лучше отражает действительность, но тем меньше значения имеет она для объяснения. При масштабе 1:1 модель перестает объяснять что бы то ни было» (Доорн 1997: 90). Однако эта якобы ущербность сложной модели, носящей описательный характер, очень привлекательна. Так можно увидеть не только символы и знаки эпохи, но и ее конкретику. В этом, наверное, и состоит скромная задача именно исторического исследования.

Гендерный фон оттепели и хрущевских реформ почти не изучен отечественными историками. Даже Н.Л. Пушкарева не смогла назвать ни одной работы, посвященной проблемам взаимоотношений мужчин и женщин в эпоху десталинизации и демократизации советского общества. Неудивительно, что сегодня эпоха 1950–1960-х годов вызывает ассоциации прежде всего с именем и обликом Никиты Сергеевича Хрущева – невысокого, толстого, лысого, неуклюжего, плохо одетого мужчины. «Первая леди» советского государства – тактичная, образованная, владевшая английским языком Нина Петровна Хрущева – не отличалась элегантностью и женским шармом. Внешний имидж власти способствует и созданию некоего стереотипа восприятия всех советских мужчин и женщин того времени. И в частности поэтому представляется необходимым познакомить людей XXI века с реалиями действовавшего в 1950–1960-х годах советского гендерного уклада, наполнить его в целом корректную модель, составленную социологами, живым дыханием эпохи демократизации и десталинизации.

Несмотря на отсутствие фундаментальных исследований по проблемам гендера в советском обществе времени хрущевских реформ, «женский вопрос», в первую очередь аспекты эмансипации, традиционно составляет предмет изучения историков, о чем свидетельствует огромное количество научной литературы, обобщенной и проанализированной особенно тщательно Н.Л. Пушкаревой (см.: Градскова 1999; Пушкарева 2002; Пушкарева 2012; Рабжаева 2004 и др.). Процесс формирования мужской идентичности в советской действительности стал объектом научного осмысления сравнительно недавно. Исследовательская инициатива здесь принадлежит социологам. Однако в подавляющем большинстве научных и научно-публицистических работ гендерного направления мужчины и женщины представляются в системе советского общества как раздельно существующие, их биологические, социальные, культурные и бытовые функции, действия, роли и интересы противопоставляются.

В этой книге сделана попытка, напротив, выявить некие точки единения мужчин и женщин, живших в период хрущевских реформ. Они вращались в одной и той же политической системе десталинизирующегося советского общества, трудились в одних и тех же отраслях реформирующегося народного хозяйства, а главное, жили в пространстве одной и той же меняющейся повседневности.

Взаимоотношения мужчин и женщин будут рассмотрены в контексте трех блоков проблем. Первый связан с телесным началом: половыми практиками, а также с обрядами, традициями и правовыми казусами, в которые мужчины и женщины включены на паритетных правах. Это ритуалы и пространства знакомства, менявшиеся или трансформировавшиеся под влиянием демократизации. Это сексуальность, развивающаяся вне формальных границ брака. Это брачный церемониал как выражение обряда перехода, как социальное соглашение, нейтрализующее опасности пересечения границ «чужого» и создающее «своего». Это проблемы материнства и отцовства, а также способы контроля над репродуктивностью. И наконец, это распад семьи, в равной степени касающийся и мужчины и женщины.

Второй блок, связанный с модой, отражает формирование новых черт полового символизма, проявляющегося в специфике внешнего облика советских людей. Известно, что «язык моды» в значительной степени фиксирует изменения в отношениях полов в конкретном обществе. Мода является одним из путей успешной социализации как отдельной личности, так и групп, выполняя психологические, коммуникативные и адаптивные функции. Она не только демонстрирует особенности и социальный статус человека, но и во многом маркирует его половую принадлежность и обладает способностью усиливать сексуальную привлекательность. В книге представлены новые каноны внешнего облика мужчин и женщин, которые под влиянием общемировых тенденций подстегивали развитие косметики, парикмахерского искусства, пластической медицины и т.д. Уделено внимание специфике высокой моды и стратегиям выживания «советских модников и модниц» в условиях планового социалистического хозяйства. Специальная глава рассказывает о роли достижений науки и техники – а именно о роли синтетики – в повседневной жизни мужчин и женщин в годы хрущевских реформ. Книга завершается сюжетом об «унисексе» в повседневной жизни советских людей в 1950–1960-х годах.

Культура – своеобразный третий блок – представляет основной стержень всего текста, что связано со спецификой его документальной базы. В книге, которая является историческим исследованием, использованы все виды традиционных источников: нормативные и делопроизводственные документы центральных и местных органов государственной власти, материалы Коммунистической партии Советского Союза и комсомола, центральная и региональная периодика (журналы и газеты), материалы социологических опросов 1960-х годов. Многие документы впервые введены в научный оборот, так как обнаружены автором в ходе целенаправленного архивного поиска. Это материалы официального толка: интереснейшие отчеты домов моделей, швейных фабрик, управлений и трестов легкой промышленности, родильных домов; конъюнктурные обзоры органов торговли и снабжения и т.д. В первую очередь они дают сведения об инициативах власти в сфере гендерной политики и моды, о регламентирующих практиках государственных и общественных структур. Значительно труднее обнаружить данные об отношении самих людей к проблемам сексуальности и репродуктивности, разводов и адюльтера, моды и модного поведения.

Чуть ли не единственным источником информации по данному вопросу являются так называемые эгодокументы (дневники, мемуары, эпистолярные тексты). Для них свойственно стремление к созданию индивидуальной модели прошлого на фоне общей картины действительности. Но информативность таких текстов зачастую зависит от социального статуса ее авторов. Так, мемуары и другие эгодокументы, принадлежащие перу политиков и ученых, носят чаще всего внебытовой характер, и описания проблем моды встречаются в них редко (см. например: Аджубей 1989; Ганелин 2004; Суходрев 2008; Хрущев 1999; Шестаков 2008 и др.). Несомненный интерес представляют книги И. Андреевой и А. Игманда – воспоминания профессиональных дизайнера и модельера (Андреева 2009; Игманд 2008).

Значительно более насыщены сведениями бытового характера эгодокументы литераторов, относящихся к плеяде «шестидесятников»: Д.В. Бобышева, Ю.М. Нагибина, А.Г. Наймана, Е.Б. Рейна и др. (Бобышев 2003; Нагибин 1991; Найман 1999; Рейн 1997). Они достаточно откровенно пишут о проблемах взаимоотношений мужчин и женщин, правда, в основном в контексте коллизий литературного быта. В воспоминаниях Рейна прозаические эссе перемежаются со стихами, внешне простыми и четкими по форме, но одновременно информативными. Поэт оставил для потомства ценнейшие интервью – воспоминания о моде 1950–1960-х годов. Еще более яркими являются беллетризованные мемуары женщин, как принадлежавших к литературно-художественной среде, так и просто пожелавших передать потомкам сведения об «обычной жизни» в годы оттепели (см.: Белова-Колесникова 1999; Гоз 2008; Гурченко 1994; Дервиз 2011; Доронина 1997; Купман 2002; Ландау-Дробанцева 1999; Лурье 2007; Штерн 2001; Штерн 2005 и др.).

В целом же воспоминания литераторов как специфический жанр мемуарного текста обладают рядом особенностей. По мнению филолога Т.М. Колядич, писатели уделяют особое внимание созданию фактической основы и детализации повествования (подробнее см.: Колядич 1998). Это повышает ценность именно писательских беллетризованных мемуаров, носящих чаще всего характер литературных эссе с элементами воспоминаний, для воссоздания, в частности, деталей гендерного уклада эпохи хрущевских реформ.

Однако данный вид эгодокументов не лишен общих недостатков мемуарной литературы, созданной часто через 30–40 лет после описанных в ней событий. В воспоминаниях действует эффект аберрации памяти. Нередко в изложении авторов условное преобладает над конкретным, а самоцензура становится более жесткой, чем цензура официальная. И это зачастую касается не только важных политических событий, но и сколько-нибудь значимых явлений повседневности. Так, например, произошло на рубеже ХХ–ХXI столетий с феноменом стиляжничества. Традиционный вербальный и визуальный образ советского стиляги во многом был создан советскими идеологами и транслирующими их взгляды средствами массовой информации, прежде всего прессой. Периодическая печать середины 1950-х годов тиражировала карикатуры, с помощью которых закрепляла в общественном сознании представление о вещах, характерных для стиляг. Однако эти вещи были единичными яркими пятнами на общем фоне советской повседневности, а не маркерами сложившейся молодежной субкультуры стиляг. Напротив, многие люди, которых в конце 1950-х годов называли стилягами, чурались даже самого этого имени. Ведь среди них оказывались и любители сдержанной, но элегантной одежды, не похожей на крикливые наряды героев карикатур. Однако в конце 1950-х годов на уровне массового сознания любая нестандартная вещь стала маркироваться как «стиляжная», что само по себе свидетельствует о размытости границ понятия «стиляга». Литератор Э.В. Лурье писала подруге в декабре 1958 года после заказа в модном ленинградском ателье рубашки для своего жениха: «Мне еще попадет от него, наверное, за стиляжные (курсив мой. – Н.Л.) косые карманы» (Лурье 2007: 486). И эта реакция была вполне естественной. Любопытно другое, через пятьдесят лет та же Э.В. Лурье извинительно комментирует собственные письма: «Кто сейчас это может понять?! Мы жили в те времена, когда малейшие отклонения от общепринятых норм в поведении, прическе, одежде воспринимались как подрыв „советского образа жизни“ – чуть ли не подрыв основ государства. <…> Все мы должны были быть стандартными винтиками, регламентировалось все – от площади дачного дома до ширины брюк. <…> В таком воздухе даже невинные скроенные „по косой“ карманы попадали под подозрение. Это уже „самоцензура“. <…> Сейчас самой диким кажется, что в голову такое приходило» (там же). В данном случае стремление автора обязательно объяснить политическими мотивами достаточно типичную для многих мужчин консервативность в одежде, нежелание тратить на нее большие средства на самом деле – новый виток самоцензуры. Именно поэтому воспоминания, появившиеся в конце ХХ – начале XXI века, как и любые другие эгодокументы, уязвимы с точки зрения объективности сведений о прошлом в целом и о бытовых явлениях в частности.

Восполнить информационный пробел в данном случае могут помочь литературные произведения. Проблема ценности художественной литературы для исследовательских целей многократно обсуждалась в историческом сообществе. Исследователи не только доказывали правомочность использования художественных произведений для реконструкции прошлого, но и подчеркивали особую значимость именно писательских наблюдений (см.: Зверев 2004; Иггерт 2001; Миронец 1976; Предтеченский 1964; Шмидт 1997; Шмидт 2002). В современных учебных пособиях по источниковедению указывается важность материалов художественной литературы в первую очередь для изучения проблем повседневности (Кабанов 1997: 339–340).

Таким образом, в качестве источников достаточно достоверной информации в книге используются произведения художественной литературы. В тексте часто цитируются романы, повести, рассказы, эссе, написанные советскими писателями в 1950–1960-х годах. Современники описываемых событий, литераторы, как правило, «по умолчанию» точны в передаче именно бытовых деталей оттепели, что с полным правом позволяет рассматривать художественную литературу как исторический источник. Зачастую он является более достоверным, нежели воспоминания. В книге использованы тексты характерных представителей литературы социалистического реализма, почти забытых сегодня. Это Н.С. Дементьев, В.А. Кочетов, Г.Е. Николаева. Важное место среди источников информации о гендерном фоне хрущевских реформ занимает так называемая исповедальная проза шестидесятников, литературное направление, сформировавшееся во многом благодаря журналу «Юность». Одним из ярчайших представителей «исповедальной прозы» конца 1950-х – начала 1960-х годов является В.П. Аксенов. Его творчество привлекает постоянный интерес исследователей. В работах начала XXI века часто отмечается то обстоятельство, что в ранних произведениях писателя особо важны темы повседневности, ее вещные, стилистические и гендерные характеристики. Многое из вышесказанного относится и к ранней прозе А.Г. Битова, тоже используемой в книге как источник сведений о взаимоотношениях мужчин и женщин.

Достоверность данных художественной литературы подчеркивает и то обстоятельство, что практически одни и те же факты повседневности и детали гендерного уклада зафиксированы и у апологетов СССР, и у диссидентов, и у тех писателей, которые смогли найти некую «золотую середину» в изображении действительности (например, у Д.А. Гранина и А.Н. Рыбакова).

Визуальную, а также вербальную информацию о гендерном контексте 1950–1960-х годов дают кинематографические произведения эпохи десталинизации. Историки редко прибегают к материалам советского кино для получения информации о бытовых реалиях оттепели. В то же время в отечественной социальной антропологии визуальные данные, и в первую очередь кинофильмы, высоко оцениваются именно как источник для реконструкции недавнего прошлого (Дашкова 2004; Дашкова 2009). Определенный итог достижений антропологов в исследовании советского общества подведен в коллективном труде «Визуальная антропология: режимы видимости при социализме» под редакцией Е.Р. Ярской-Смирновой и П.В. Романова (Визуальная антропология 2009). Обращение к кинематографическим источникам важно и потому, что это позволяет вызвать у современного читателя ряд визуальных ассоциаций, так как в последнее время фильмы, созданные в 1950–1960-х годах, часто мелькают на телеэкранах. Именно поэтому названия кинокартин времени оттепели использованы в наименованиях глав книги. Это реальное напоминание о времени перемен в жизни советского общества в целом и жизни советских мужчин и женщин в частности.

Важным материалом для воссоздания деталей гендерных отношений в период оттепели в СССР стали фотодокументы. Часть из них обнаружена в фондах ЦГА КФФД в Санкт-Петербурге, часть любезно предоставлена журналом «Родина», с которым автор книги сотрудничает двадцать лет. Но наибольшую ценность представляют любительские фотографии из частных архивов петербуржцев Б.М. Миловидова, Н.Г. Снетковой, А.Н. Павлова и москвичей Л.А. Алябьевой и Т.В. Григорьевой.

Искренне благодарю женскую команду, работавшую над книгой вместе со мной. Это верстальщик Екатерина Евгеньевна Сярая и корректор Светлана Леонидовна Крючкова. Внешний вид книги – их заслуга. Невозможно не отметить долготерпение и кропотливый труд редактора серии «Библиотека журнала „Теория моды“» Татьяны Витальевны Григорьевой. Она с удивительным тактом отнеслась ко всем капризам автора, касавшимся, в частности, обложки книги. Я очень ценю труд редактора книги Анны Сергеевны Красниковой. Мне уже доводилось работать с ней в процессе публикации статей в журнале «Теория моды», и новая встреча была желанной, а результат – плодотворным. Анна не только настоящий профессионал, но человек, неравнодушный к замыслу автора книги, бережно и тактично обращающийся с текстом.

Большое спасибо Людмиле Анатольевне Алябьевой. В 2007 году она привлекла меня к работе в журнале «Теория моды». Это было новое поле деятельности для социального историка. За почти семь лет знакомства в журнале появилось семь моих статей. И теперь с благословения Людмилы выходит и книга. Сил и здоровья этой маленькой мужественной женщине.

Ну и конечно, я хочу поблагодарить Ирину Дмитриевну Прохорову за доброжелательное отношение к моим начинаниям. Издательский дом «НЛО» – это марка! Приобщиться к этой славе – большая радость, но и большая ответственность.

Надеюсь, у нас все получится.

ГЛАВА 1
«Мы с вами где-то встречались»: пространство знакомства, танцы

В 1962 году на волне возвращения в советскую гуманитарную науку конкретной социологии ленинградский ученый А.Г. Харчев провел анкетный опрос в первом и тогда еще единственном городском Дворце бракосочетаний. Исследователь не без основания считал результаты своего опроса репрезентативными. Сам статус Дворца бракосочетаний «обеспечивал отбор наиболее типичных пар», а структура населения Ленинграда на начало 1960-х годов являлась почти идеальной моделью структуры городского населения страны в целом (Харчев 1964: 178, 179). Харчев, используя привычную для советских ученых риторику иносказания, стремился найти «статистическую конкретизацию» «теоретического» отношения обычных граждан к проблемам взаимоотношений мужчины и женщины. Утверждая, что «общественное мнение в СССР признает моногамию естественной нравственной формой отношений между полами и считает моральным только такой брак, который основан на взаимной любви между мужчиной и женщиной», ученый тем не менее ставил в ходе своего исследования множество вопросов, касающихся отношений полов (там же: 178).

Социолога интересовало, что является главным условием прочного счастливого брака, где собираются жить молодожены после свадьбы и многое другое. Он спрашивал и о том, где происходило знакомство мужчины и женщины, позднее связавших свои судьбы. Данные опроса оказались ошеломляющими для советской действительности – больше половины респондентов не были связаны ни совместной работой, ни учебой, ни даже местом жительства. На работе встретились 21 % участников опроса, в процессе учебы – 17,5 %, знали друг друга с детства 9 % молодых людей. Это составило 47,5 %. Остальные 52,5 % опрошенных познакомились на домашних вечеринках (5,7 %), благодаря знакомым и родственникам (8,5 %), летом на отдыхе (5 %), в транспорте, госпитале, библиотеке и т.д. (3,8 %), на улице (1,6 %), в общежитии (0,7 %), но главное – в клубе, на танцах (27,2 %) (там же: 197).

Публичное пространство танцевальных площадок в конце 1950-х – начале 1960-х годов было важнейшим местом для общения мужчин и женщин. А если к этому прибавить домашние вечеринки, на которых, как правило, танцевали, то получается, больше трети опрошенных объединили и познакомили танцы, обладающие половым символизмом, особыми знаками гендерных различий и одновременно стремлением к единению мужского и женского начал.

Результаты социологического исследования А.Г. Харчева нанесли мощный удар по большевистской доктрине любви как продолжения производственных, классовых отношений. В наиболее яркой форме эта точка зрения была выражена в 1920-х годах в трудах психоаналитика А.Б. Залкинда, прозванного «врачом партии», так как он лечил многих деятелей ВКП(б) от нервных расстройств. Залкинд надеялся кардинальным образом реорганизовать половую жизнь личности, подчинив ее строгому классовому контролю, и уповал на трудовой коллектив как на важнейшее средство сублимации. Для этого были разработаны скандально известные двенадцать заповедей полового поведения пролетариата. Одна из заповедей гласила: «Половой подбор должен строиться по линии классовой, революционно-пролетарской целесообразности», а другая утверждала: «Класс в интересах революционной целесообразности имеет право вмешиваться в половую жизнь своих членов. Половое должно подчиняться классовому, ничем последнему не мешая, во всем его обслуживая» (Залкинд 1926: 56, 59). Знакомства мужчин и женщин должны были происходить в основном в трудовом коллективе, в комсомольской и партийной ячейке, на субботнике. Новая власть стремилась к формированию «коммунальных тел», наиболее удобных для разного рода манипуляций (подробнее см.: Рыклин 1992).

Физическое тело и, соответственно, отношения мужчины и женщины в советском обществе являлись объектом постоянного регламентирующего воздействия власти. Об этом, в частности, свидетельствовал высокий статус физической культуры и спорта – коллективных телесных практик, которые, по словам П. Бурдье, «через телесный и коллективный мимесис социальной организации имеют целью усиление этой организации» (Бурдье 1994: 274). Неменьшую роль в процессе дисциплинирования тела в советской действительности должен был сыграть контроль над такой традиционной формой развлечения, как танцы, несущие в себе элементы обрядности и гендерного символизма.

Появление после 1917 года большого количества комсомольских клубов способствовало перенесению полуобрядных плясок с улиц фабричных окраин в закрытые помещения. В молодежном лексиконе начала 1920-х годов появилось выражение «пойти на балешник». Балы были традиционным местом если не знакомства, то общения мужчин и женщин. По-видимому, то же самое происходило и на «балешниках», где власть почти сразу стремилась устанавливать определенные нормы поведения. II всероссийская конференция комсомола в мае 1922 года назвала танцы одним из каналов проникновения в молодежную среду мелкобуржуазного влияния (Товарищ комсомол 1969а: 77). Это нормализующее суждение породило дискуссии на тему «Может ли танцевать комсомолец?». Главным в ходе дебатов был вопрос «Что можно танцевать?». В одном из совместных документов Главлита и Главреперткома, принятых в июле 1924 года, указывалось: «Будучи порождением западноевропейского ресторана, танцы эти [западные] направлены на самые низменные инстинкты. В своей якобы скупости и однообразии движений, они, по существу, представляют из себя „салонную“ имитацию полового акта и всякого рода физиологических извращений. <…> В трудовой атмосфере советской России… танец должен быть – бодрым и радостным» (цит. по: Золотоносов 1991: 98). Не слишком искушенные в проблемах семиотики, представители властных структур понимали тем не менее коммуникативную значимость танцев.

Идеологический запрет распространялся в начале 1920-х годов на танго и тустеп. Одновременно предлагались, конечно, и новые танцевальные формы. Газета «Смена» от 15 января 1924 года в материале «Смерть тустепам» рассказывала, что в одном из комсомольских клубов под музыку песни «Смело, товарищи, в ногу» танцующим предлагается исполнять танец «За власть Советов», в ходе которого они импровизированно изображают «все периоды борьбы рабочего класса».

Однако подобные эксперименты оказались нежизнеспособными, так как носили искусственный характер и полностью исключали традиционный сексуально-эротический подтекст танцев. Неудивительно, что молодые люди, собиравшиеся в клубах на вечера, предпочитали вальсы, польки, танго и тустепы. Согласно данным опроса 1929 года, танцы стояли на четвертом месте в ряду десяти видов развлечений, которые предпочитала молодежь. Танцевать любили больше 70 % опрошенных, при этом почти половина из них регулярно ходила на танцы в клубы, почти треть – на платные танцплощадки, а десятая часть посещала даже специальные танцклассы (Каган 1930: 44). Последнее обстоятельство оценивалось властями крайне отрицательно. С.М. Киров в 1929 году с возмущением говорил: «Я не понимаю того, чтобы заниматься в частном танцклассе. Это значит, человек вошел во вкус. У него комсомольский билет, а он мечтает о выкрутасах… такие явления свидетельствуют определенно как о каком-то обволакивании» (О комсомоле и молодежи 1970: 182). В странной риторике партийного лидера улавливается недовольство сексуальной подоплекой танцев, которым приписывается «контрреволюционный» характер.

В начале 1930-х годов «танцульки» по-прежнему считались буржуазным развлечением с эротическим подтекстом. Это клеймо стояло теперь не только на тустепах и танго, но и на уже модном на Западе фокстроте. В 1932 году глава ленинградского комсомола, впоследствии репрессированный И. Вайшля с тревогой отмечал засилье в молодежных клубах «фокстротчиков» (ЦГА ИПД 881: 91). В конце 1930-х годов в пылу шпиономании танцплощадки были вообще названы «щелями для шпионов» (Смена 1937: 25). В 1938 году ЦК ВЛКСМ провел проверку танцплощадок в Москве и Ленинграде. Вывод был сделан следующий: «Пользуясь отсутствием контроля, различные вражеские элементы на танцплощадках занимаются прямой антисоветской работой, часто пытаются разлагать молодежь» (Комсомольская правда 1938). Ходившие на танцплощадки девушки и юноши рисковали не только комсомольскими билетами. Завсегдатаев танцев вполне могли причислить к рангу «врагов народа». Таким образом, на уровне властного суждения традиционная форма знакомств и развлечений молодежи маркировалась как аномалия с политическим оттенком. В данном случае не спасала и публичность этой культурно-бытовой практики отношений между мужчиной и женщиной. В приватном пространстве, конечно, контроль власти был значительно слабее.

В конце 1930-х годов в критике танцев уже противопоставлялись советская народная традиция и западная культура. Тем не менее бороться со стремлением людей потанцевать в свободное время было бесполезно. Накануне Великой Отечественной войны в города – на промышленные предприятия и на учебу – приехало много деревенских парней и девушек, для которых гулянка с пляской была самой распространенной формой выражения полового символизма, знакомства, проведения досуга. Они с удовольствием шли на танцплощадки в парки и клубы. Но там царили краковяк, падеспань, кадриль, полька-тройка, которые в представлении власти носили народный, истинно демократический характер. В действительности же этими танцами необходимо было управлять, что обеспечивало общественный контроль над поведением танцующих. «Западные» танго и фокстроты, не требующие ни большого помещения, ни регулирующего начала, распространялись в большей степени в приватной сфере, что несколько принижало роль танцев как средства знакомства мужчин и женщин. Эти тенденции получили усиленное развитие и в первые годы после войны.

Во второй половине 1940-х – 1950-х годах в контексте позднего тоталитарного гламура поощрялось проведение в школах карнавалов и маскарадов, некоего подобия дореволюционных балов. Астрофизик, петербурженка Т.Е. Дервиз вспоминала: «Маскарады в Новый год в школах были не редкость. Главное было – успеть захватить „хорошие“ костюмы. Их выдавали напрокат за очень доступную цену со специального склада. <…> Настоящие театральные костюмы всех эпох и народов с масками в придачу! Это тебе не кошечки-зайчики на елках! Можно было нарядиться в „Наталью Николаевну“ (Пушкину) или в английского матроса с пиратским прошлым, не говоря уже о фраках и мушкетерских плащах. Были и парики. Однажды красивый мальчик из соседней школы, высокий и статный, оделся „Лермонтовым“, в мундир и ментик. У него уже подросли маленькие черные усики, и он в самом деле был похож на портрет из учебника. Все в восторге, включая учительниц. Мы-то, темнота, тогда и не знали, что великий поэт был крошечного роста, хромой и чуть ли не горбатый» (Дервиз 2011: 43). На карнавалы приглашались ученики из мужских школ, иногда военных училищ. Обязательной частью таких вечеров были танцы, программа которых утверждалась заранее. Копирование дореволюционных балов, проводившихся в Институте благородных девиц и в женских гимназиях, носило пародийный характер – ведь послевоенные годы были далеко не сытыми. Школьные вечера, как писали современники, представляли собой странную «смесь концлагеря и первого бала Наташи Ростовой» (Козлов 1998: 70). Танцевальные вечера в школах, кружки танцев, танцевальные площадки в клубах, парках были местом не только веселого времяпрепровождения, но и знакомства мужчин и женщин на стадии поиска полового партнера. И в этом публичном пространстве по-прежнему ощущалось влияние регламентирующих властных инициатив: «Фокстрот и танго были не то чтобы запрещены, не рекомендованы. Их разрешали иногда заводить один раз за вечер. И то не всегда. <…> При этом смотрели, чтобы никаких там попыток танцевать фокстрот „стилем“ не было. Как кто-нибудь… делал что-то не так, в радиорубку срочно подавался знак, пластинку снимали и дальше уже ничего кроме бальных танцев не ставили» (там же).

Tasuta katkend on lõppenud.

Vanusepiirang:
18+
Ilmumiskuupäev Litres'is:
15 juuli 2015
Kirjutamise kuupäev:
2015
Objętość:
341 lk 52 illustratsiooni
ISBN:
978-5-4448-0384-4
Õiguste omanik:
НЛО
Allalaadimise formaat:
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 0, põhineb 0 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4,1, põhineb 16 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 4,3, põhineb 6 hinnangul
Tekst
Keskmine hinnang 3,5, põhineb 8 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,1, põhineb 36 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,7, põhineb 12 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 4,2, põhineb 10 hinnangul
Tekst, helivorming on saadaval
Keskmine hinnang 5, põhineb 3 hinnangul