Tasuta

Новолетье

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

ПОДСТУПЬ

…Молодой Леший прыгал по сырым кочкам, оступался в топкие окошки, спешил к Бабе-Яге с вестями. На припёке едва не наступил на бороду Водяника, гревшего старые кости, вспугнул с ветлы деву-русалку, вслед услышал обидное слово…

…Старуха дремала на пороге избушки…

– Там!.. – Леший перевёл дыхание. – Едут!.. Люди!.. Сороки трещали!..

– Ну и чего орёшь? Разбудил…

«…Ей, поди, опять молодой Кащей снился? Весь лес про то знает. Срамота…»

– Пусть едут, куда им деваться? Куда нам от них деваться? Вон их сколько по одиночке по сузёмам обретается… От этих нам порухи не будет. Беда от тех, кто следом придёт… Сороки – дуры, а ты, чем всю лесовину булгачить, – порядок блюди; на то тебя твой тятька здесь оставил. Вели бобрам ступу мне новую выточить, старая-то совсем развалилась… На поляне остановятся, у Перунова дуба, где ж ещё… Гроза собирается…

Глава 1. Год 960

…Гроза собиралась к вечеру; последние дни весны истомили зноем… "…В лето 6508 от сотворения мира пришед к сей реке неведомой род Ивенев, и поставил град великий …» Острый камешек царапал бересту и крошился в перстах…

…Град великий остался далеко позади, а здесь – лишь скрип колёс, ржание усталых коней среди лесов диких, неезженых, нехоженых. Где-то перешли они вброд речушку малую, а теперь блеснула из-за поворота река-безымянка широкой тёмной лентой и ушла дале, на полдень и на заход, откуда навстречу поднималась стена чёрных туч.

…Лица оплывали потом, руки устали отмахивать мошкару; под пологом темнохвойным распрягали измученных коней, хоронили скарб от дождя. Может, завтра идти искать другого приюта, но нынче здесь им пережидать ночь и непогоду…

Чистая открытая поляна полого спускалась к реке; средь поляны старый дуб растопырил корявые ветки. Века несчитанные стоял он здесь хозяином; кому расскажет, что видел, что слышал?

С жертвенным вышел старый Ивень к хозяину этой земли. Едва коснулся ветвей, небо раскололось с треском, огненная стрела пронзила дерево и человека; поток воды обрушился на землю…

…Громовержец принял жертву, гнев его прошёл; тучи ушли дальше на восход. За рекой солнце последний раз показало свой блеск, и день погас…

…На исходе короткой ночи истошный крик отогнал дрёму от старой Лады; рожала не в пору младшая её дочь Кунца; на седьмицу (неделю) поторопилась, – ни холстов белёных не подложено, ни водицы варкой. Ну да славянкам в поле рожать не диво; сколь уже новородков по обозам вякает…

…Приняв крепкого внука, старуха разогнула спину, подняла парнишку высоко, показывая всем; глянула на реку, а реки-то и не было, – текла беломолочная пена тумана…

– От-то молосна! – воскликнул кто-то…

– Я знаю, это Беловодье! Мне дедко сказывал: есть такая земля! – вылез малый Редря и получил в подзатылицу: а не суйся поперёд стариков!

…К восходу туман рассеялся, оставив белые клочья по черёмуховым берегам…

Жрец Зыза склепал себе шалашик ближе к лесу и скрылся в нём с жертвенной чёрной курицей. Вчера его не могли вытащить из-под телеги для предгрозового обряда, – это сделал за него Ивень, как старший в роду…

Зыза вообще не хотел покидать Киев; его, не спрашивая, кинули в телегу кулём. И теперь он должен сделать то, ради чего над ним тряслись весь долгий путь, для чего ему доставались первые лучшие куски и самое удобное место у огня, – он должен передать этим людям волю Богов. Он сам давно поверил, что Боги говорят его устами, какую бы лжу он не изрёк; надо лишь угадать, чего от него ждут… И вот он вылез, вытирая украдкой рот:

– Воля Богов – ставить капище Велесово на сём берегу, дымы ставить!..

…Боялся он лишь старухи Лады, вдовы Ивеневой, вечной своей поперечницы, но и она сейчас молчала. Никто не хотел спорить с божественной волей. Никто, кроме младшего сына Лады – Береста. Он пытался убедить людей, что надо идти дальше, в глубь леса; река – дорога проезжая; рано ли, поздно, здесь появятся княжьи люди.

Его никто не слушал; слишком много дней прошло с тех пор, как покинули они стольный Киев, и пошли искать нового приюта для вечных своих богов; ветрами и звёздами указали им боги путь к этому берегу, где уже не достанут их греческие попы да посланники князя.

Утром Берест исчез; явился лишь к закату другого дня. Молча свалился под телегу, проспал богатырским сном до света; а там, взяв мать и молодуху с сыном, ушёл далее, в сузёмы…

…Малый Редря, торчавший с рассвета на берегу, первый увидел и заорал, тыча пальцем в сторону реки:

– Глянь! Там плывут!

Новожилы, побросав топоры, высыпали к Молосне…

В нескольких саженях от берега чужак бросил лопастину (весло) и, ловко управляясь шестом, притабанил к берегу. Вслед за ним, прячась за его худую спину, скакнула на песок чернявая тоненькая девка.

Гость был тощ, долговяз и смугл; всё платье его, – порты и рубаха, – состояло из волчьих шкур; на голове шапкой торчала волчья башка.

– Здравы будьте, гости дорогие! – Вырей, как старший, начал речь. Не рассчитывая, что его поймут, приложил руку к сердцу, поклонился в пояс.

– Здравствуй и ты, вождь, с племенем твоим… – на чистом славянском наречии ответил гость.

– Откуда ж речь нашу ведаешь? – удивился Вырей.

– Смолень-город ходил… – чернявый махнул рукой куда-то на полдень. – Торг глядел… Не гость мы… Гость – не мы… – повторил внушительнее. – Я Иктыш, вождь; там люди мои, восоры… – кивнул за реку. – Сестра моя, Сорка, мужика надо. – сказал задумчиво и посмотрел вокруг, будто ожидая предложений.

… Бабы, не смущаясь, разглядывали девчонку:

– Глянь, у ей пчёлы на голове… И на шее жерехи (бусы) из пчёл дохлых…

Любопытная Тулька потянулась потрогать. Сорка отшатнулась, взвизгнула: «На! Жига!» – но поздно: Тулька пискнула, сунула палец в рот: живые, кусаются!

Иктыш улыбчиво щерил редкие белые зубы, поглядывая на баб.

– Ты гли, как на баб лупится; с им ухо востро держи, – толковали мужики. – насовать бы ему по вязинам (скулам)! Девку сватать привёз, что ль? Тоща больно…

Макатан осмелел, вышел вперёд:

– Слышь-ко, мир любопытствует, – чего башку волчью напялил?

– Ускул, – Иктыш показал на волчью морду. – Бог смерти и жизни. Смерть придёт, посмотрит: здесь Бог, и уйдёт. Я – вождь, носить надо. Восор человеку не молится; Перун-шперун – не надо. Волк – Бог, рыба – Бог. Пчела – мать восора. Под этим дубом родила восора. – Иктыш показал на обугленный ствол. – Святое место. Восор всегда здесь жил, сколько есть земля. Хорошее место, вам жить, восор не мешает…

– Что ж, в гостях мы тут оказались, – выслушав путаную речь пришельца, вздохнул Вырей и поскрёб затылок… – и жить нам дозволили, надо так понимать. Живи, братцы!

Глава 2. Год 975

…Пятнадцать зим пролетело над Беловодьем; пятнадцать раз ложилось в землю зерно и сам-пят в сусеки стекало. Щедра была и добра залежавшаяся землица к людям. В Молосне – рыбья, в лесах – дичины не меряно. И бабы распотешились,– каждый год плодиться взялись; ни в одной коморе зыбки не пустовали…

…Маетно нынче Ивенке в эту его пятнадцатую весну. Точно воздуху не хватает, точно птица поселилась в груди; кажись, полетел бы с ней посмотреть, откуда Молосна бежит и куда; только на вершине Глазника встать да взмахнуть руками-крыльями. Может, до самого Киева стольного донесёт его птица… Тесно Ивенке в Беловодье…

Всё чаще ловит он на себе тревожные взгляды матери; понимает Кунца, – не удержать ей под крылом младшенького; старый Ивень с именем заодно передал внуку душу свою беспокойную. Каждый вечер уходит он на Глазник, – оттуда всё Беловодье как на ладони, и Молосна на заре вечерней изгибается, ровно лента алая девкой брошена. А направо – берег черёмухой опутан, и дымки восорских костров, и лес чёрной щетиной до самого края, куда лишь глазу достать…

…Будто ветерок шелестнул, – рядом Ласка опустилась:

– Гость в Беловодье…

…Приходили и прежде люди в Беловодье, никто не спрашивал, откуда они. Хочешь жить, – ставь двор да живи. Вот так и появилось в деревне племя Ласки, – несколько мужиков и баба с девчонкой. Были они высоки ростом, с белыми, что снег волосами и светлыми задумчивыми глазами. Говорили непонятно, были не злы и приветливы; их приняли в общину.

Ивенко, Ласку увидав, решил, – девка непременно растает, как солнышко пригреет пожарче. Потому, надо быть, и сдружился с ней, что с другими не схожа..

– …Гость в Беловодье, из Ростова… На лодке, у Кадыша в избе сидит…

…Теперь уж не сказать, кто из Богов надоумил Елоху отправиться искать край земли. Может, и он был младшим в семье, может, и у него птица в груди жила… На рассвете кинул Ивенко в елохову долбушу котомку с припасом, крикнул Ласке:

– Мамке скажи: вернусь! И ты жди! Жди, Ласка!..

… Она долго шла берегом, потом бежала черёмуховыми зарослями до самого Алатырь-камня, упавшего с неба; долбушка уже свернула за Черёмуховый остров и скрылась из виду…

Глава 3. Год 979

Грамоте малого Редрю выучил Зыза, тогда только посвящённый в младшие жрецы.

Резал малец грамотки торговые, – помогал отцу. От родителей осталась ему лишь память о двух холмиках на долгом пути к Беловодью да щедрые веснушки-редринки по щекам, не портившие улыбчивого парнишку.

Остался Редря захребетником мирским; а что сироте делать, как кусок хлеба добыть? Вот коровушек мирских пасти, – самая сиротская доля. Коровушки, они пасутся, а пастух в тени, в укроме, чтоб никто не видал, не смеялся над пустой его забавой, – он всё бересту царапает. А в тех берестах – вся недолгая жизнь Беловодья, тризны и родины, половодья и ледоставы…

Не одно девичье сердечко таяло от синих глаз пастуха, многие вздыхали о нём. Но вздыхай, не вздыхай, – как бы ни был пригож пастушок, – за ним лишь лачуга жалкая, миром ставленая. Всё ж не могли девки обойти стороной синеглазого парня, тянули в игрища, приставали со словами лукавыми да с поцелуями; он только краснел молча. Когда девицам надоедало теребить его, садился в тень и опять царапал камушком кусок бересты

 

А вода в Молосне всё текла-катилась, и уже не дразнили его девушки: щедрик-редрик, не звали в игрища, и уже сказано было про него: бобыль… А рожок всё сзывал утрами мирское стадо, и царапал камешек бересту…

А Ласка всё ходила к Алатырь-камню, всё ждала, когда вывернет из-за Черёмухового острова знакомая долбуша. Уже не было у неё матери, замуж никто не неволил; все подружки уж своих деток зыбили…

… Однажды сказала ей старая Лада:

– Не ходи боле к Алатырь-камню, не жди его; он воротится, да не скоро; лишь твоё отражение увидит. А твоя доля на пастушьем рожке играет…

… Ласка села рядом с пастухом, глянула через плечо:

– Что это ты делаешь?

Редря покосился, – не смеётся ли девка над ним? В зелёных глазах не было ни следа насмешки, а было там что-то, от чего замерло, а потом упало сердце пастуха. От девушки исходил необыкновенный запах молодой травы и спелой земляники… Он, запинаясь, объяснял ей то, что ещё никогда никому не рассказывал. И уже боялся, что не поймёт и уйдёт она…

– Там и про меня сказано?.. – и уже навсегда сердце его было отдано Ласке. И отмерил им Тот, Кто Ведает Всё, меру счастья – десять лет.

Глава 4. Год 990

Зыза и в отроках был видом непригляден, – малорослый, долгорукий, тощий, хотя и жилистый. Отец его, неудачливый рыбарь, через родичей пристроил парня в служки к жрецу на Подоле; где хитростью, где лестью пробился сынок в младшие жрецы, но не разжился; даже сыт бывал редко.

Чтобы порты и вовсе не свалились, пошёл в дом купеческий грамоте отрока учить за ногату в неделю и стол ежедённый. Исходя завистью к сытой жизни купчонка, научал того с ленцой, дабы обвинить отрока в тупости. Мало через месяц Редря перещеголял наставника: бегло прочитывал берестяные свитки, (Зыза читал по складам), знал счёт, чему Зыза не учил, поскольку не ведал того.

Обида жгла вечно пустое нутро. Он уже мог быть старшим жрецом, уже видел себя на Подоле главным волхвом с длинной седой бородой.

Вместо этого оказался завёрнутым в рогожку далеко от Киева в каких-то диких лесах. Он хотел отомстить этим людям, призывая на них все возможные несчастья, беды и непогоды. Ему объяснили, что кормить будут лишь за добрые предсказания, и он затих…

Боялся Зыза, – как бы не стать ему ответчиком за «беглых» перед княжьими людьми…

И время это пришло. Жизнь всё ближе подбиралась к Беловодью…

… Давыд Нащока не любит долгих разговоров, – от них зудится и ноет шрам на левой щеке. Второй год с конной сотней носится по украйнам Руси, приобщая к истинной вере язычников.

А было время, – с пятнадцати лет ходил он со Святославом на хазар и печенегов. До сих пор жалеет о князе, – таких уж не будет!

Ходил с Ярополком на древлян; тот был мягок не по княжьи; зачем с ромеями мир створил?

Воевал с Владимиром булгар и радимичей. Давыдке нравилась служба у разгульного князя, пока тот не принял крещения. Новая вера не больно к душе Давыдке, но она нужна князю, и, коли от того зависит доля Давыдкина, он будет нести эту веру «огнём и мечом». Добрыня, воевода новгородский, сулил за честную службу место при своём дворе, обещал высватать в Новгороде гордую боярскую дочь…

Ноют плохо залеченные раны, – память о последнем булгарском походе. Добрыня собрал к Давыдке лучших лекарей Новгорода. Там, в Новгороде и присмотрел Давыд себе невесту. Из-за ран тех и не пошёл с князем на Корсунь; князю не нужны чахлые воины…

Воевал Давыд с печенегами, – ныне воюет со смердами. Вот и эти, – столпились вкруг, рты пораззявили. Слушают, не слушают, боле, похоже, попа разглядывают. Тот колобком выгребался из возка, разминаясь, озирался с любопытством…

– …Сдобной-то! Эку мереховицу (брюхо) отъел; видать, тот ещё метюшник!

Давыд развёртывал берестовицу дале:

– А холста льняного да посконного с дыма, – локтей по полста, по кади мёда, да жита по две кади…

– А прежде с дыма лишь по веверице брали! И мёду у нас нет, болярин! Не бортничаем…

– В лесу живёте и не бортничаете? Чудно живёте! Небось, у каждого на столе медовуха! – Давыд приложил горячую ладонь к ноющему шраму, велел отроку честь дале княжий указ.

– Поелику в Руси святой принято ноне христианство по велению князя нашего Владимира Святославича, то вы все есть грешники, еретики нечестивые. А потому, заутра, на рассвете примете крещение от отца Самуила…

Конные с вечера окружили Беловодье, чтобы никто не мог покинуть деревню. Зыза велел поймать белую курицу, сам свернул ей шею. Спрятался с ней в шалаш, вылез оттуда, облизываясь; объявил, – Боги велят принять крещение; отказавшихся ждёт кара. Сам указал Давыдке путь к Велесову капищу; путался под ногами, пытаясь помочь дюжим воям тащить истукана к реке.

С рассветом дружинники пошли по избам, сгоняя людей к реке; здесь их загоняли в воду, так, чтобы окунуть с головой. Брюхатых баб, младенцев и стариков Самуил кропил водой на берегу. Крещёным вешал медные крестики на шею. Зыза тоже хотел обойтись окроплением; входить в ледяную осеннюю воду не поманывало. Давыд крепкой рукой взял его за ворот, поддал хороший пинок, так, что бывший жрец поневоле принял крещение. Теперь он, мокрый и злой, носился по берегу; подталкивал робеющих, высматривал, – кого ещё нет…

…Ласка с Зарянкой сидели в избе у хворой Кунцы. Та, едва оправилась от лихоманки, ей надо было бы ещё побыть в тепле. В комору ввалились дружинники с попом и Зызой.

Ласка пыталась объяснить: Кунца недужна, но поп лишь улыбался, размахивал крестом, лепетал: Бог поможет, Бог поможет…

…Зызе показалось, – женщины непроворно входят в воду, стал подталкивать. Испуганная Зарянка вцепилась в руку Кунцы…

– Куда ж ты толкаешь, нежить! – закричала Кунца. – Там же бучина, омут! – А Зызе того мало; ткнул в спину Ласку, та оступилась, вскрикнуть не успев, исчезла в омуте…

…Орущую и брыкающуюся Зарянку Кунца уволокла к себе, так и не приняв крестика из рук попа…

…Пастух Редря до заката просидел на берегу, всё смотрел на стылую воду, ждал, когда же выплывет его Ласка; но, видно, в рыбу обернулась она, может, ждёт его…

…Дружинники поутру вновь пошли по коморам с пестерью, куда сгребали домашних божков, потом кидали в костёр средь села. Бабы, вчера тупо-покорно входившие в студёную воду, теперь блажили, ровно чад у них отнимали. По Беловодью вой стоял, как о покойниках голосили бабы, рвали на себе волосы, обжигали руки, пытаясь достать из огня предков…

Ночью у Кунцы пошла горлом кровь, и с рассветом душа оставила измученное тело. В избу набились воющие бабы; натянув одежонку потеплее, никем не замеченная, Зарянка выскочила на улицу. Больше в селе её никто не видел…

…Тем же утром вспыхнула хибара Зызы; он выскочил в исподнем, не подумав спасать жившую с ним восорку…

…Зарянка не помнила, какой день брела по застывшему лесу, то ли второй, то ли четвёртый. Слёзы давно кончились, голода она не чувствовала, просто шла и всё. Она не знала пути к жилью Вечной бабки, видела лишь раз её, но Тот, Кто Ведает Всё, стелил ей тропу, хранил от стужи и зверя дикого…

Когда силы оставили её, присела на вывороченный бурей ствол старой лиственницы, такой широкий, что на него можно было лечь; от коры исходило манящее тепло… Последнее, что видела Зарянка засыпая, – от ближней кривой сосны отделилась чёрная старуха, наклонилась, дохнула теплом, точно медвежьей шубой накрыла…

Глава 5. Год 991

Незваные гости убрались невдолге, оставив по себе память раной кострища средь села, и долго не хотела укрыть его зима. Беловодье разбрелось по дворам, затихло до весны. Большаки принялись вырезывать новых рожаниц, обжигали в очагах, чтобы те походили на старых, вешали на них поповы крестики…

…А Новолетье пришло как обычно; Комоедицу-Масленицу проводили честь честью, пекли козулек, жаворонков; как и не было страшной осени, и всё ушло со снегом.

Зыза, зимовавший у старой Тульки, решил перебраться в пустующий дом пастуха; от пропавшего хозяина там осталась куча исцарапанной бересты в тёмном углу. Зыза кинул этот ворох в очаг, но пересохшая за зиму береста гореть не желала. Зыза поймал за ухо соседского мальца, велел рыть ямину на задворках, куда и скинул проклятую бересту, засыпал землёй и сором, долго утаптывал, чтобы и следа не осталось…

А посуху, как пепелище затянулось зеленью, воротился Нащока с той дружиной и уже с двумя попами. Один летошний, – толстый Самуил, другой долговязый, чёрный как головешка. Он ходил по деревне, пугая баб и детишек, бормотал что-то недовольно. Потом кричал на Самуила, стучал на него палкой. Тот лопотал что-то тихо, улыбался, перебирая чётки на обширном брюхе…

Давыд собрал смердов, объявил княжью волю: понеже они теперь княжьи сироты, так, не выходя из повиновения, должно им пробить волок отсель до Ростова-города, укрепить городище, а к осени, к тому ж, поставить церковь, сиречь, хоромину для Бога, да жильё попу, потому жить он будет здесь отныне, на их хлебах. А следить за ладным исполнением работ в его, Нащоки, отсутствие, будет Зыза, Фомкой крещёный…

Видно, лишь ошалев от безмерной услужливости Фомки, доводившего обо всём, что происходит в деревне, кто что говорит и даже думает, Нащока поставил его посельским , пригрозив содрать осенью шкуру, коли что не заладится.

Зыза пошёл по деревне гоголем, хотя боле походил на старого облезлого кочета. Время дородности ему не добавило, лишь усушило больше. Он велел себя величать Фомой, перенял у Головешки обычай ходить с посохом для важности. Голос его огрубел, а чаще срывался на прежний визг.

А срываться приходилось часто; мужики худо слушали малопочтенного бывшего жреца-захребетника; шапки не ломали, спины в поклоне не гнули. На церковь и огорожу ушёл лес, на жильё заготовленный. Народ тихо роптал, а Самуил объяснял, что всякая власть – от Бога.

Уверившись в полной своей хозяйской воле, Зыза приглядел кадышеву дочку Миросю, зазвал к себе, как в избе прибрать. Мирося беды себе не чуяла от заморыша, а тот оказался довольно цепким; девка едва вырвалась из избы, ничего не потеряв там…

…А ночью Фомку побили прямо в избе, с полатей не дав слезть. Напихали под микитки славно; мало девка всю ряху расцарапала, – зуб выбит, как и челюсть не своротили…

Седьмицу не видали его; выполз – на себя не похож, ровно хребтину перебили. Инда мужиков жалость прошибла…

К осени церковь стояла средь села, где допрежь восорский дуб рос, а ныне, у новостроя, молодой дубок пробился. Хоромы Самуилу поставили, несколько верст к Ростову проложили. Да городьбу не закончили и урок неполный собрали к наезду воеводы. Тот приехал злой, попу сказал: Головешку вятичи прибили. Сделанное осмотрел молча, с Фомкой едва перемолвился сквозь зубы, урок собрал и уехал, отделив Фомке положенные посельскому корма. Да с тех кормов до весенья ноги не протянуть бы…

Глава 6. Год 992

…Зарянка часто ходила на Глазник с матушкой. Поднимались они по крутому склону, садились на прогретый за день взлобок. Отсюда всё село хорошо видно, – рыбацкие лодочки по Молосне, костровые дымки на восорской стороне. И земляника на Глазнике самая душистая и лакомая…

И тятенька иной раз поднимался к ним, разогнав стадо по дворам; садился возле матушки, играл на рожке… Это было счастье Зарянки…

А к Алатырь-камню не любила она ходить, – там матушка печальная сидела на белом камне, всё смотрела на реку, как ждала кого. А дома потом виновато тятеньке улыбалась, и оба молчали, и от этого молчанья тревожно становилось Зарянке…

Теперь жила она у Вечной бабки за болотами; в Беловодье давно не бывала. Иной раз приходила, забиралась на Глазник, смотрела на село, как в свою прошлую жизнь; не было ей там больше места…

Видела, как девушки на полянке хороводы водят, мелькала там чернявая головка подружки Жалёны… Не могла простить Зарянка односельцам, что живут по-прежнему, как и не случилось ничего; что позволили Зызе и пришлым попу с Нащокой управлять собой. Обидно ей, – в родительском доме живёт тот, кто погубил их.

Все обиды и горести делила с названым братом Крышняком, правнуком Вечной бабки, а та понимала всё без слов…

…Как-то, не сказавшись, прихватив корчажку с углями, Крышняк провёл вечер у костра за селом. Лишь стихло Беловодье, перебрался через недостроенную огорожу, прижимая к груди горячую корчагу. Едва успел сыпануть тлеющие угли на низкую соломенную крышу, как в него вцепился сам Зыза, заведший обычай подслушивать по селу у открытых от зноя окон. Крышняк клацнул зубами схватившую его руку и сиганул к лесу.

Укушенный Зыза орал:

– Заболотский, заболотский! – тряс рукой, приплясывая, – уголь попал на босую ногу. Изба меж тем догорала; на соседние дворы не пала ни одна искра…

…Алатырь-камень, точно зверь белый диковинный, тянется мордой к воде. Зелёная ящерка скользнула по нагретому боку, скрылась в расщелине. Илья свёл к реке Смолку. До Беловодья, гляди, верста осталась; тут бы посидеть, подумать: как в село войдёт, признают ли в нём прежнего малого парнишку Ивенку? Как матушка встретит, как отец нахмурится?.. Да живы ли они? Братовья, должно, уж своими дворами живут, чадами обзавелись, а то и внуками…

 

А у него лишь вот эта породливая, арабских кровей, вороная кобылка да справа добрая воинская, – дорогие подарки князя Владимира Святославича за верную службу.

В бесконечных ратях и пирах хмельных пролетели его семнадцать лет; служил он и Ярополку, и Владимиру. Стоял у Херсонеса в осаде, куда князь пришёл за ромейской княжной. Под Перемышлем ладонью принял хорватскую стрелу, князю назначенную… Рана зажила, а пальцы скрючило. Киевский знахарь Дединко сказал: время вылечит… Как знать, – не покалечь руку, – вернулся бы он домой сейчас?

Илья вошёл в воду; речная свежесть обожгла босые ноги… Прохладным ветерком донёсся тихий вздох, и словно земляникой повеяло с дальних лугов…

…На камне, натянув худое платьишко на поджатые коленки, сидела девчонка, и всё в ней было до боли знакомо: глазищи зелёные, русалочьи, волосы белоснежные, в косу не убранные…

– Ласка?! – может, и не было этих семнадцати лет, и он остался отроком безусым?

Но чуда не случилось…

– Долго ты шёл, Ивенко… Не дождалась тебя матушка, русалкой стала… – Зарянка подошла, взяла скрюченную ладонь, положила на неё тонкие прохладные пальчики:

– Больно ли?

– Теперь нет… – пальцы разжались вольно, привычная ноющая боль отступила…

…Немного времени Зарянке понадобилось, чтобы поведать о том, что створилось без него в селе… Да верить ли в то? Надо ль было возвращаться, чтобы узнать: чудной пастух, коего едва замечал Ивенко, стал мужем его Ласки, а оглоед Зыза теперь в селе посельским. И кто его поставил? – побратим Ильи – Давыд Нащока!..

– Ты должен помстить Зызе, – строго сказала Зарянка. – Пока он жив, их души не найдут покоя…

– Я христианин, Зарянка; моя вера месть грехом считает…

– Что ж, – она вздохнула, – иди домой. Никто не ждёт тебя, но ты иди…

Он покопался в дорожной кисе, достал самоцветные жерехи ромейские, протянул Зарянке. Она отвела его руку без улыбки:

– Сговорёнке своей подаришь… – и исчезла среди молодой зелени…

… В Беловодье хотел верхом въехать, показаться во всей красе, да одумался, – негоже в отчину въезжать как в покорённое городище…

… Бурьяном и старым золищем встретил родной двор его и суровостью старшие братья. Приняв дорогие подарки для жёнок, смягчились, поняв, что молодший ничего от них не требует.

Сходил Илья в церковь, помолился за усопших, и закрутила его жизнь колесом. Как прежде в битве, так нынче хмелел он в тяжком крестьянском труде, – от духа свежекошенных трав, рубленых на росчистях дерев. Отцову пашню братовья меж собой поделили давно, а ему отрез на пожогах достался. Всю силушку молодецкую вкладывал в свою отныне землицу. Душа пела, когда сжимал он обжи сохи, распахивая первую зябь; падал там, где сон сморит, – на росчистях ли, у сруба новой избы, едва прожевав кусок хлеба в пообедье.

Да одному бы не управиться, – мир помог. Так уж от веку ведётся, – коли трудник один, – другой подойдёт, плечо подставит, просить не надо.

Как и время нашёл невесту высмотреть?.. На Осенины хозяйкой в новый терем вошла бойкая черноглазая Улита… Казалось, в прошлом остались и Ласка, и Зарянка… На свадьбе меж весёлых лиц односельцев мелькнули строгие зелёные глаза и коса белая, и как земляникой повеяло, а может почудилось Илье… Рядом была молодая жена, и он опять всё забыл… Он был счастлив…

Через месяц приехал Нащока, долго тискал побратима в железных объятиях; не мешкая, объявил – ставит Илью посельским:

– А Фомка пусть хоть в пастухи наймается, кусок хлеба будет. Я, вишь, тут в останний раз. Хоромину ставлю в Новугороде; к Масленице молодую в дом приведу. Два года сговаривал; надоело, понимаешь, по лесам мыкаться, с невегласами воевать. А наезжать в гости буду; тебя ж к Масленице на свадьбу жду…

…Говорила старая Лада, заплетая иссохшими пальцами снежную косу Зарянке:

– …Печаль какая придёт, – ляг на землю, лицом прижмись к ней да поплачь. Она слёзы твои возьмёт, силы даст… Земля – мати наша, сколь уж горя приняла, да сколь ещё примет…

…Вот когда от свадьбы чужой убежала, – вспомнила бабкины речи… Почто и приходила? Посмотреть, – рад ли? Весел? Рад… И весел… Не за себя, за матушку обида жгла сердце…

Ведь только такого витязя должна была ждать Ласка, с другими не схожего, с усталыми светлыми глазами, со снежными нитями в кудрях цвета поздней травы… Как помочь хотела ему Зарянка сыскать долюшку свою, (простила даже крестик на шее) чтобы матушке легче было там, где она сейчас…

В хороводах девичьих, таясь, высмотрела девицу самую пригожую в селе, – Олёнку. Ладу заговаривала связать сердечной истомой их с Ивенкой.

Бабка клюкой стучала:

– Ладу за других не просят, за себя просить надо! Она ещё накажет тебя!..

…Не помогла Лада, – увёз Олёнку торговый гость ростовский…

…Вот пусть теперь живёт со своей курохтой! Да не лелёха(толстуха) Улита ему парное молоко да перепечи за сколь вёрст таскала, в жарынь ветерком на пашне лицо обдувала. Не примечал ничего, халабруй, клёскал, не давился!

Это потом бабка спрашивала: люб он тебе?.. Да такая ли она, любовь-то? Вот Крышняк с Жалёной, – друг на друга смотрят, глаз не сводят. Так ли у Ивенки с Улитой станет теперь?

Глава 7. Год 996

Жизнь закружила Илью заботами домашними и мирскими; дни кидали в окошко то цвет черёмух, то осенние листья… И всё как само собой сложилось, как быть должно: жёнка-хозяюшка, сын-трёхлеток на коня уж карабкается; и пахнет в избе молоком и хлебом…

Откуда же принёс весенний ветер другой запах – горячей от солнца земляники?.. Словно нёсся вскачь и вдруг осадил коней у препоны, и нет сил тронуться далее… Ему ли торчать колодой средь села, девку разглядывая? Впервой мелькнуло тогда, – ведьмовского роду она…

…Зарянка стояла с подружкой Жалёной у старой обгорелой ветлы, где осталось пепелище её родного дома. Поклонилась, попеняла, что родичей, баушку с братеничем (племянником), забыл совсем.

…Что в ней было-то, что за особинка такая, её отличавшая от других сельских девок? Разве взгляд зелёный, укорливый, поверх голов, ровно весь свет у ней в долгу; движенье бровей, чуть видное, – то ли улыбка, то ль насмешка…

Она изменилась, – детство оставило след лишь в припухших губах да округлости подбородка…

…Илья едва язык развязал ответить: дальние гости – путь неблизкий; день-другой уйдёт; да на Семик пусть ждут…

Слова сказаны, и ей бы первой уйти, а она стоит, косу тонкими пальчиками перебирает…

…Этими пальчиками она потом выковыривала комки мёрзлой земли, копая могилу своему Молчуну…

…На Русальной неделе забрели в село из Ростова скоморохи-гудошники, всю-то седьмицу хороводили-кружили Беловодье под нестрогим приглядом Самуила. Потешники ушли, а Молчун остался. Почему отбился от ватажников, о том никому не сказывал, а и голоса его никто не слыхал. Лишь рожок Молчуна долгими вечерами плакал над селом. Солнце останавливалось на окоёме послушать, и соловьи не вступали с песнями, пока не затихнет рожок. Тогда и вернулась в село Зарянка…

У Молчуна не то рожок, коса в руках песню играет. Косу-то в руки возьмёт, и ровно на лодочке по траве плывёт. Бабёнки крестятся – андель чистый! Старушки вздыхают, – видно, сама Лада сыночка свово, Леля, послала… Птахи слетались на его лёгкий посвист, садились на ладонь. Девки птахами вились вкруг; каждой хотелось погладить золотые кудри. Парни подступались к нему: почто девиц чужих сманывает? Не побить ли? Он лишь молчал да улыбался… Плюнули парни да прочь подались – что с убогого взять?..

…Верно, сама Лада и обвенчала Зарянку с Молчуном. На окраине села, ближе к лесу поставили они избёнку в два оконца. И нет, чтоб из лесины рубить, – из вицы ивовой сплели. Всё Беловодье ходило дивиться, как ловко Молчун управляется, складывает пруток к прутку. Дальше – пуще: из балочки глины белой натаскали да прутки обмазали. А по белым-то стенам цветки невиданные распустились, белки с зайцами скачут… И всё смеялась Зарянка да пела птицей, как и труд ей не в тягость. Зашептались бабы: не к добру веселье это…