Tasuta

Лагерные этюды. Повести, рассказы

Tekst
Märgi loetuks
Лагерные этюды. Повести, рассказы
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

© Тенгиз Маржохов, 2024

ISBN 978-5-0055-1937-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Лагерные этюды

НКВД-шник

СОВ. СЕКРЕТНО

НАЧАЛЬНИКАМ ИТЛ, УИТЛ (ОИТК) НКВД (УНКВД).

Настоящим устанавливается порядок погребения заключенных:

1. Наряду с захоронением каждого трупа в отдельности разрешить погребение в общих могилах по нескольку трупов вместе.

ПРИМЕЧАНИЕ: установленный порядок захоронения категорически исключает практику накопления трупов.

2. Допустить захоронение трупов без гробов и без белья.

По тюремному больничному коридору ковыляла приземистая фигура. Засаленная клетчатая рубашка, старые спортивные штаны, носки, прохудившиеся на пятках. Комнатные тапки с дырками на больших пальцах, бывшие не по размеру, подламывались и пятки шуршали по грязному кафелю. Это был какой-то дед, затерявшийся в веках, доковылявший до 2005 года на страдающих онемением ногах, пытаясь догнать призраки ушедших поколений. Возраста его никто не знал, как звать-величать тоже. Не было у него даже погоняла, что случается крайне редко. Внешне он выглядел как простой кряжистый крестьянин, русый, голубоглазый, с отменной шевелюрой, не по возрасту густой и волнистой. Молодежь могла позавидовать такой гриве.

Блатные его не замечали, мужики плевались и отворачивались в сторону. Нигде ему не было прохода, везде он вызывал отвращение. В столовой его гнали от раздаточного окна, на умывальнике от крана, в комнате личного времени со всех лавок. Не было у него приятеля, ни с кем он не дружил. Соседи по палате не замечали его, а если он проявлялся – обращал на себя внимание, покрикивали. Большую часть времени он спал или просиживал на своей шконке (наре), постоянно жуя, шамкая губами и бормоча сам с собой. Дырка в горле не давала ему свободно говорить. Приспособления, какие бывают в подобных случаях, он не имел, и хрипел себе под нос что-то непонятное.

Однажды шконка его опустела: на металлической дужке осталось висеть казенное полотенце; примятая подушка забилась в угол и уже не надеялась на возвращение хозяина.

– Куда этот дед подевался? – поинтересовался я.

– Ночью в реанимацию перевели.

– А что с ним?

– Напоролся колбасы, мразь! Требуха забарахлила. Приступ, – объяснил какой-то мужик. – У него на карточке куча денег, ни с кем не делится. На освобождение копит, небось. А вчера в ларьке отоварка была. Не выдержал удав, накупил колбасы и шоколадных конфет, и переборщил… Жадность фраера сгубила!

Я не понимал такого отношения к старику. Но про себя подумал – не могла же одна жадность и маразм вызывать в окружающей массе постоянные нападки? Наблюдал за ним и не хотел даже на миг представить себя на его месте. Наша тюрьма для молодых. А в его годы, когда каждое движение даётся с неимоверным усилием, надо спокойно доживать жизнь в кругу любящих внуков.

Припомнился мне другой дед. К нам в купе по этапу в Белгороде подсадили. За убийство на старости загремел. Мы ещё всё подшучивали, мол, не может быть, дед, чтобы первая ходка?!

Бабку похоронил и руки опустились. А тут какой-то провокатор в огороде пристал. Дед его лопатой и зарубил. Один глаз у него уже не видел, зрачок не реагировал на свет. Смотришь ему в живой глаз – мудрость в нем отражается, а глянешь в другой – смерть с тобой разговаривает.

Дед в окно «столыпина» (вагонзак) воронежский пейзаж приметил и рассказал, как освобождал эти земли во время войны. В артиллерии служил, на гармони играл и пел. Мы его заботой окружили: уступили удобное место, помогли с вещами. Достали хлеб, рыбу, сало подрезали, напоили чаем с кусковым сахаром. Дед нам весь вечер фронтовые песни пел. Даже конвой не мешал, пробрало паскуд.

– Почему такое отношение к старому? – спросил я у смотрящего по больнице.

– К этому что ли?.. Да он людей расстреливал. Энкавэдэшник хренов!

Я не поверил, но призадумался.

И как-то раз на умывальнике я обернулся на шум. Умывальник совмещался с туалетом – дальняком. Между умывальником и дальняком стояла большая железная бочка – параша. Параша как бы разделяла помещение на умывальник и дальняк, была своеобразным пограничным столбом. Нужда справлялась у всех на виду. По-маленькому – лицом к стене у общего писсуара, как правило с задранными к потолку носами от едкого до слез аммиака. По-большому – на корточках с отстранено-медитативным выражением лиц над напольными туалетными «чашами Генуя» (хорошо знакомым всем арестантам и солдатам). Эти чаши, а по-простому – дыры, забивались и над ними образовывались кучи, как над кротовыми норами. И такая гамма тошнотворных запахов наполняла это пространство, что неподготовленному человеку без противогаза туда было не войти.

Так вот, я мыл руки над умывальником – бетонным водосточным желобом, куда лилась вода из крана, когда услышал шум за спиной. Дед упал на дальняке и не мог подняться, ворочался в нечистотах. Мужики начали его ругать и плеваться.

– Поднимите его! – рявкнул я на них. – Отведите в палату!

– Да он весь в говне, и в каше! – хохотнул находчивый паренек и окатил деда ведром воды.

В палате на шконке дед мокрый дрожал от холода. Он прижал пальцы к гортани в нервной трясучке и стал что-то хрипеть.

– Тихо! – подошел я поближе и склонился над ним. – Что, дед? Что?..

– Рас-стре-ли-вал!.. Рас-стре-ли-вал!.. Мне приказывали, я и расстреливал! – просипел он.

Много большевиков карателей: НКВД-шников, ЧК-истов, ОГПУ-шников, СМЕРШ-евцев кончали жизнь в застенках. Но единицы дожили до демократии двухтысячных.

СЕКРЕТНО

НАЧ. УПРАВЛЕНИЯ________________________________

НАЧ. ОИТК/УИТК/___________________________УНКВД

По вопросу о допустимости снятия золотых зубных протезов с умерших заключенных разъясняем:

1. Золотые зубные протезы с умерших заключенных подлежат снятию.

2. Снятие золотых зубных протезов производится в присутствии комиссии в составе представителей: санитарной службы, лагерной администрации и финотдела.

3. По снятии золотого зубного протеза комиссия составляет акт в 2-х экземплярах, в котором точно указывается число снятых единиц /коронки, зубы, крючки, кламера и т.п./ и их вес.

4. Акт подписывается всеми вышеперечисленными представителями. Принятое золото сдается в соответствующее ближайшее отделение госбанка.

ЗАМ. НАЧ. ГУЛАГа НКВД СССР ЗАМ. НАЧ. ПФПО НКВД СССР

«17» Ноября 1941 г.

Летчик – рецидивист

В камеру привели мужичка. Показали на «пальму» – шконку на втором ярусе, и небрежно бросили: «Располагайся». Мужичок побросал пакеты с вещами под шконку и ловко вскарабкался наверх. Оттуда он стал весело переговариваться с оказавшимся здесь своим знакомым. Мужичок этот представился Николаем Григорьевичем. Он походил на бесшабашного проходимца. Кроме богатых усов и совсем не тюремного чуба, в нем было что-то бравое, казацкое. Он уже сидел несколько месяцев, нисколько не конфузился новой обстановки и держался нарочито приветливо и уверенно.

Пришел вечер. Дверь, скрипнув, открылась. Сапоги контролера громыхнули о деревянный пол камеры. Контролер обвел всех лениво-сосредоточенным взглядом, открыл планшетку. Началась поверка…

– Газимагомедов, – прозвучала новая фамилия.

– Наиль Габибулович, – бойко отозвался Николай Григорьевич.

Когда захлопнулась дверь, я поинтересовался у новичка.

– Ты, дагестанец?

– Да, даргинец, – ответил он, хитро улыбаясь, как раскрывшемуся секрету. – А как ты догадался? – задал он встречный вопрос.

– А кем может быть человек с такими паспортными данными? Но почему Николай Григорьевич?

Попытавшись перевести в шутку, он все-таки рассказал, что являлся офицером, военным летчиком, майором запаса. Участвовал в семидесятые годы в боевых действиях в дружественной нам Анголе. Где был сбит и неудачно катапультировался; парашют зацепился за деревья тропического леса, с которых он чудом спустился, перерезав стропы. При этом закатил рукав рубашки и показал левую руку, покалеченное предплечье, на котором был след сильного ожога. Когда он шевелил пальцами, из-за дефицита кожи сухожилия были на виду и сокращались как у терминатора.

Это были тяжелые воспоминания, при них Николай Григорьевич становился серьезным. Все же он, довольно, закончил рассказ тем, что теперь инвалид и получает пенсию, а, следовательно, может не бояться пыток при дознании, принуждения к работе и побоев по прибытию в зону. Легкую задумчивость вызывали лишь мысли о блатных, против которых иммунитета у него не было. И он решил придерживаться меня.

Позже летчик прибыл в лагерь, где быстро освоился и держался довольно независимо. Срок у него был – пять лет. Отбывал за мошенничество. Нет такого преступника, который не найдет себе оправдание. И конечно, Николай Григорьевич не считал себя мошенником. Он заводился и с пеной у рта ругал демократов и развал Союза.

– Вот раньше были времена! – вспоминал офицер запаса. – Приезжали в любой колхоз, на любое предприятие и брали все, что надо: машину картошки, муки, крупы. Меняли на солярку, топливо, спирт, – браво жестикулировал он.

– Поэтому армию и развалили, и страну тоже, – замечал я.

На что Николай Григорьевич замолкал, мгновение пристально смотрел на меня, как на обидчика. Потом демонстративно махал рукой и собирал слушателей среди простых мужиков, с которыми сходился, надо сказать, запросто. Со многими был приятелем, с некоторыми на короткой ноге, над кем-то подшучивал и похлопывал по плечу. Короче говоря, подвязался в лагере неплохо, ловко умасливал нужных людей. Ни в чем не нуждался, на пенсию отоваривался в ларьке. Подписал у хозяина (начальника колонии) разрешение на вынос продуктов из столовой, и ни в чем ограничений не знал, в баню ходил по желанию.

 

– Я захожу на вахту и говорю как офицер с офицером! – хвастал он своей пробивной способностью.

Начальство его не трогало, уважало, смотрело снисходительно, мол, бывший… из наших… Ну с кем не бывает, тем более сейчас… время такое… черт ногу сломит. Не уголовник же. А по экономике каких только недоразумений не бывает.

Был даже эпизод, когда Николай Григорьевич послал купон по почте и выиграл полмиллиона. В свободное время у него в проходе самодельный столик был завален газетными вырезками и старыми конвертами. Он собирал почтовые марки, в том числе и использованные, по всему лагерю, отмывал, сушил и клеил снова на конверт. Письма посылал пачками, как легально – через спецчасть, так и нелегально – «ногами». Писал во все мыслимые и немыслимые инстанции: в общества ветеранов всех воин – от Великой Отечественной, до последней чеченской; во всевозможные попечительские советы, в местные диаспоры и так далее и тому подобное.

Приезжали какие-то представители банка, посмотреть купон и удостовериться в его действительности. И это все при одобрении и посредничестве хозяина. Кстати сказать, виды на полмиллиона имелись и у блатных, и они разрабатывали самые смелые планы.

Николай Григорьевич бегал счастливый по лагерю, показывая избранным заветный купон и пакет бумаг к нему прилагающийся. Позже все улеглось, ажиотаж прошел, а выигранные полмиллиона оказались лохотроном, при котором предлагалось, чтобы забрать выигрыш, послать некоторую сумму, потом еще и еще и т. д. Но одного результата наш отставной офицер добился – все это время он был популярней Майкла Джексона, как у зеков, так и у администрации учреждения.

ШИЗО (изолятор) и ПКТ (помещение камерного типа) Николай Григорьевич не нюхал, и вообще, твердо и уверенно шел к условно-досрочному освобождению по половине срока.

Меня Николай Григорьевич невзлюбил за прямоту и расхождение по политическим вопросам, но земляков уважал и поддерживал отношения – мало ли что?

И вот однажды меня позвал земляк, дагестанец, погоняло Горец, человек пользующийся большим авторитетом в лагере. За плечами двадцать лет отсидки, две раскрутки. По молодости был подвержен испанским страстям, хватался за нож. Мимо такого ничего не проходило.

Горец предложил пойти к Наилю (для земляков Николай Григорьевич все же был Наилем).

– Хочешь посмотреть спектакль? – спросил Горец.

– Что случилось? – поинтересовался я, предполагая, что это неспроста.

– Вчера этот попутанный летчик пригласил меня к себе на чифир, там нагрубил, нахамил при посторонних… Я попытался одернуть, но его несло… Совсем рамсы попутал. Пойдем, поприсутствуешь.

Мы зашли в пустую каптерку. Горец послал какого-то мужичка за Николаем Григорьевичем. В коридоре послышался голос, Николай Григорьевич бойко переговаривался с мужиками, возвращающимися в отряд с обеда. Дверь открылась и он зашел. На нем был разрешенный в отряде спортивный костюм, на ногах комнатные тапки. Николай Григорьевич поздоровался, хотя рассеянный вид говорил о том, что он не ожидал увидеть земляков в обеденное время.

– Присядем, – предложил Горец.

Мы присели на корточки.

– Наиль, – начал Горец. – Вчера ты неправильно себя повел… Ты за меня что-то знаешь? Или что-то хочешь мне предъявить? Хочешь предъявить – предъяви, – в руках у Горца блеснула заточка. Он протянул ее ручкой вперед. – На, делай… Если ты прав, делай!

Летчик испуганно покосился на заточку и замотал головой.

– Если не сделаешь ты, сделаю я… – Горец ловко перехватил заточку.

Николай Григорьевич открыл рот от удивления и испуга. Он начал глотать воздух, пытаясь что-то сказать.

– Я не хотел… прости, я не подумал… Я…

Вдруг он закрыл лицо руками и заплакал. Заплакал навзрыд. Слезы потекли рекой.

Горец встал с корточек, спрятал заточку и ушел.

Я протянул Николаю Григорьевичу платочек, он механически взял его и стал утирать лицо. Но слезы не прекращались, лились с новой силой. Он сопел и спазматически глотал воздух, как ребенок, выплакавший все слезы. Я понял, что это надолго, мысленно попрощался с платочком и, приятельски похлопав Николая Григорьевича по плечу, пытаясь успокоить, сказал:

– Не заигрывайся, Наиль. Не забывай, где находишься. Горец здесь, как у вас там, в армии генерал, понимаешь?

Он, уткнувшись в платок, покивал.

В отряде Горец спросил:

– Понравился спектакль?.. Где ты еще увидишь майора, летчика, плачущего крокодильими слезами?

– Да-а, – сказал я. – Такого я никогда не видел.

После этого инцидента Николай Григорьевич здоровался с Горцем уважительно, за две руки и со всеми реверансами. А меня невзлюбил еще больше, как свидетеля собственной слабости. И даже платочек был не в счет.

Позже, просидев полсрока и не совсем пропитавшись лагерной вонью, Николай Григорьевич освободился. О нем не было ни слуху ни духу более полугода. Многие позабыли о существовании майора, летчика, его бравую походку и богатые усы.

И вот однажды мы с Горцем прогуливались по дворику в этапный день. Сырой осенний вечер ранними сумерками потушил блеклые краски, зажег фонари. Тени то плелись за нами по бетонному накату, то, раздваиваясь, убегали вперед. В осенних сумерках барак выглядел как пришвартованный к пристани пароход, выбрасывая из трубы кочегарки угольную копоть.

В этот момент к нам вышел, прихрамывая и виновато улыбаясь, Николай Григорьевич. На нем были новые вещи, говорившие о том, что он недавно со свободы.

– Сколько привез? – поинтересовался Горец.

Николай Григорьевич подавленно рассказал, что дали шесть лет строгого режима, опять за мошенничество. Посетовал на побои при дознании, показал пострадавшую ногу.

– Это раньше ты был случайный пассажир, – сказал я. – Теперь же ты летчик – рецидивист.

– Газимагомедов! – прокричали из барака.

– Я… здесь, – отозвался Николай Григорьевич.

– Иди в каптерку, робу получать!

Пузя

По этапу в наш отряд пришел мужик. Мужик большой, фактурный – Пузюков Александр Владимирович, погоняло Пузя. И примечательно – пузо у него было отменное. Ожирением он не страдал, торс, руки, ноги были нормальной, даже спортивной комплекции. Но пузо висело перед ним, как инородное тело, как походный рюкзак. И в этом плане он совершенно оправдывал свое погоняло.

Пузя сидел за убийство. Но об этом позже. Сразу замечу, что вел он себя корректно, старался не сориться ни с мужиками, ни с блатными. Ментовские команды выполнять не спешил, но и спорить не решался. Обходы и всевозможные проверки избегал, а если и попадался на глаза начальства, то проглатывал язык, принимал задумчивый вид и притворялся деревом.

Однако такая покладистость проявлялась в нем не всегда. Когда дело касалось пищеблока, Пузя становился вероломным, как медведь. Он уходил в столовую один из первых, а возвращался последним, даже после заготовщиков. Блатные в столовую не ходили, и там Пузя чувствовал себя как рыба в воде. У раздаточного окна он был понастойчивей, с заготовщиками понаглее. Мог так заглянуть в рот, что пропадал аппетит у соседа. Не брезговал подбирать остатки. Короче говоря, подчищал все, что только можно. В один из таких дней, когда его не пропустили в отряд с «девяткой» (девятилитровой кастрюлей) каши, он разорался на всю зону, грозя подняться на вышку и повыкидывать козлов вниз головой. Контролеры, терпеливо подпихивая, проводили его в локалку, где он долго еще гарцевал у решетки и кричал на вышку всякие гадости.

Как-то раз Пузя подошел в столовой к саратовскому мужику.

– Почему ты отдаешь свою кашу заготовщику, а не мне?

– А ты считаешь, что у тебя больше прав на мою кашу? – ответил тот.

Пузя смешался, постоял удивленно, как Вини-Пух, и удалился.

– Меня постоянно одолевает чувство голода, – говорил Пузя в минуты откровений. И так оживленно жестикулировал, будто искренне хотел побороть в себе эту слабость.

Он взял за правило подходить ко мне во дворике, если я один, и затевать непринужденную беседу. Если еще кто-то подходил, он замолкал, будто бы только мне доверял свои тайны. Чаще всего беседа была вступлением, прелюдией к просьбе помочь насущным. Пузя не курил, но хороший чай любил. Кофе считал баловством и когда ему предлагали, с улыбкой отворачивался. Иногда он подходил поинтересоваться, между прочим, про кого-то из отряда или лагеря. Он искренне удивился и почесал затылок, когда узнал, что я сижу десятый год.

– Я думал, ты недавно со свободы. По тебе не скажешь, что ты червонец пропер! Я-то знаю – каково это! Первый срок я тринадцать взял, – сказал Пузя.

– За что?

– За убийство.

– Кого убил?

– Да… Там одного, – махнул он рукой.

– Как убил?

– Голыми руками, – посмотрел Пузя на ладони и сжал кулаки.

Казалось, в душе он даже горд за свою дурную силушку. По тем советам, довольно толковым, которые Пузя давал занимающимся, было видно, что раньше он увлекался силовыми видами спорта. Я присмотрелся к его взгляду и заметил, что «зрак сидит» – как говорят наркоманы, будто он постоянно пребывает в бешенстве, будто восприятие мира сдвинулось для него раз и навсегда.

– Тот срок я тут поначалу сидел, потом меня решили поставить на колеса.

– Режим шатал?

– Да. Было дело… Меня тусонули в Тулу. Хоть кормили плохо, я там нормально прижился. Тогда меня решили зверями напугать, этапировали в Баку. – Он подошел поближе, как для сообщения секрета и, понизив голос, удивленно, будто это и по сей день не укладывалось у него в голове, сказал: – Прикинь, у них даже в зоне рынок! – Ехидно похихикал, огляделся и серьезно добавил. – А так, нормально. Мусора думали, что среди зверей я потеряюсь, что меня там поломают. Ху… там! Оттуда завезли в Омск, вот там прожарка была. Хозяин приходил под крышу бить заключенных. Он с какой-то войны контуженный. Прикинь, полковник… стоит смотрит, как зэка бьют, забирает дубинку у подчиненного, мол, смотри, как надо, и лично прикладывается. Бил так, что мужики обсыкались и обсирались.

– Как это?..

– Бьют так, что человек себя не контролирует. Меня приковали наручниками к трубе, получаешься в полу-подвешенном состоянии, и гвоздили, я сознание потерял… А когда очнулся в камере, поднялся кое-как, чую – роба к ляжкам прилипает, потрогал – обоссался, – Пузя посмотрел с таким возмущением, будто это сейчас же произошло, потом усмехнулся горделиво и добавил. – Хорошо хоть не обосрался.

– А теперь что?

– Теперь тоже за убийство, только уже девять лет сроку.

– Опять руками?

– Да. Забил насмерть.

– Вообще-то за рецидив больше дают.

– Видать, они поняли, что я дурак и это не исправить, – сказал он вполне серьезно.

Позже Пузя завел кошку. Машка и Дашка, две молоденькие кошки попали к нам в отряд. Дашка черная, Машка серая. До полугода котят воспитывал Буржуй, пока его по этапу на особый режим не угнали. Дашку взял один мужик, Машку Пузя. Но кошки, хоть и были одного помета, оказались очень разные. Дашка – умница, воспитанная, на нее никто не жаловался. А Машка – проказница, чертенок. Лазила по подоконникам, тумбочкам, шарила по всем углам.

Как-то полез я под шконку, где стояла овощная коробка, достать лук и головку чеснока. В нос ударил противный аммиачный запах. Все овощи были прелые, порченные кошкой. В памяти мелькнула Машка, выныривавшая из-под шконки. Вот паскуда!

Я выбросил коробку и поставил новую. Пузе было сделано замечание, чтобы лучше следил за своей кошкой.

Через несколько дней, рано утром по бараку поднялся крик. Смотрящий сильно скандалил, ругался и обещал извести всех котов. Я заступился за живность, и мы поцапались.

– Кто тогда все пайки по полу раскидал?! – раздраженно спросил смотрящий.

– Мужики. Они вчера бухали. Перебрали. Ходили шатались, падали. Походу они…

– Оставь, ты! Они не первый раз бухают!

Короче говоря, я нагрешил на мужиков и чуть не поругался со смотрящим. Мужики, не помня всей ночной попойки, виновато молчали, с похмелья поверив в свои проделки.

Но когда и новая овощная коробка была загажена, накипело. Я нашел серую проказницу – Машку. В кухне на коврике она лежала и облизывалась. Взял ее за задние лапы, как кролика за уши, и понес на выход из барака. Она царапалась, пыталась укусить мою руку, перегибаясь, как гимнаст. Я ударил ее об угол. Ударил второй раз – контрольный. Бросил тушку под лестницу. Судорожно подергиваясь, она осталась лежать с открытыми глазами, противным кошачьим оскалом – гримасой смерти. Я велел пидорасам убрать под лестницей. Там осталось лишь небольшое пятно крови.

Вечером Пузя подошел ко мне, его «опийный взгляд» усугубляло возмущение.

– Ты зачем кошку убил? – спросил он, заглядывая мне в глаза.

– Тебе говорили: «Следи за ней». Она гадила.

– Да это не она, это черная, – начал уверять Пузя. Он отходил и возвращался, пытаясь привести новые аргументы.

 

– Пузя, не перекладывай с больной головы на здоровую. Забудь, – посоветовал я ему.

Пузя смирился, забыл. Мы продолжали общаться, как и прежде. Но когда меня заказали на этап и я прощался с отрядом, Пузя пожал мне руку, пожелал удачи и все-таки вставил. – Машку ты зря убил.

Год спустя в другом лагере ко мне подсел мотыльной мужичок.

– Тебя из Кривоборье привезли?

Я утвердительно кивнул.

– А кто там из воронежских был?

Я назвал несколько имен, какие пришли на ум, в том числе Пузю.

– Пузя это такой-то, такой-то? – описал он его и назвал место в Воронеже, где тот проживал. – Ему столько-то лет. Ровесник Плотника.

Я подтвердил, все совпадало.

– И как он там?

– Нормально.

– За что сидит?

– Второй раз за убийство.

– Первый раз да.

– А второй? – не понял я к чему он клонит.

– А про второй раз, что он рассказывал?

– Что забил человека…

– И все?

– Все.

– Значит, он не договорил. Он бухал в пивнушке. Вышел с собутыльником затемно. Я знал того мужика. Произошла ссора. Пузя его вырубил. Ушел. Затем вернулся, выеб… л и добил.

– Буквально выеб… л? – не поверил я своим ушам.

– Да. Совершил акт мужеложства и добил.