Перекрёстки детства

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

12

«Мёртвым не всё равно, если речь идёт о той памяти, что они о себе оставляют. Каждому хочется, чтобы после смерти его запомнили не таким, каким он был, а таким, каким мечтал быть»

Доктор Франкенштейн.


Справа от библиотеки располагался кабинет арифметики…. Тпруууу, кони привередливые! Не гоните, судари мои! Тут безотлагательно следует внести ясность, упомянув, что алгебру и геометрию я ненавидел всеми фибрами души и панически боялся, аж похлеще высоты. Великие математики, от Пифагора до Лобачевского, строго взирали с портретов на мои мучения, но исправить ничего не могли. Свою роль сыграла и прогрессирующая миопия. Я не видел полностью материала, при объяснении выводимого преподавателем на доске, хотя и занимал первую парту. Поэтому, продвигаясь тропой дремучей и лесной, не разумел в полном объёме, о чём шла речь. Задания контрольных работ, и те я шёпотом, обезьяньими ужимками и подмигиваниями выпытывал у соседа, а драгоценные минуты уходили. Оставалось – списывать у Панчо. Благо, он корпел над самостоятельными позади меня, а иногда и рядом, и в теоремах, вычислениях, молях, тангенсах, котангенсах и прочей тёмной непролазной чаще разбирался, дай Бог каждому. Кстати, зрение у Панчо тоже ушло в минус от беспрерывного чтения, ему также прописали очки.

Невероятно, после экзаменов мне случайно попалось в руки пособие поступающим в вузы, «Алгебра и начала анализа», 1976 года издания, уже с пожелтелыми страницами и потрёпанной обложкой. И вот я решил, маясь перед вёдреным закатом бездельем, поразмяться, полистать учебник, потренироваться. Сколь велико было моё удивление, когда я обнаружил, что не только усваиваю излагаемое в книге, но и в состоянии решать задачи, предназначенные контролировать усвоение формул.

Стёклышки я заработал ещё в младшей школе. Мама возила меня с направлением местного эскулапа в город, в детскую клинику, на приём к офтальмологу. Сельский доктор не знала толком, что предпринять дальше, почему—то сомневалась в диагнозе и нуждалась в его подтверждении. В результате январской поездки в Тачанск меня поставили на учёт и даже обронили фразу об операции. И, естественно, выдали рецепт на очки, сразу нами и заказанные.

Мне поневоле приходилось пользоваться ими на уроках, ведь руководитель нашего 3-го класса, Наина Феоктистовна, отправляла меня с занятий домой, за футляром с окулярами, ежели я их по рассеянности оставлял на телевизоре, либо не брал вполне осознанно. Сопротивлялся я отчаянно, и там, где отыскивал лазейку, обходился без них, ждал вестей от жаворонка, ловил тучи на бегу. Для подобного поведения имелись веские основания. Лежащие на поверхности – застенчивость, робость, боязнь выделяться и казаться ущербным.

Вдобавок на втором ряду сидела девочка, к которой я регулярно оборачивался, стараясь перехватить взгляд её серых глаз под длинными ресничками. Она безнадёжно мне нравилась, и я стыдился выглядеть слабеньким слепышом. В неё, в девчушку с косичками, с чуть вздёрнутым веснушчатым носиком, странной фамилией – Мильсон и студёным, зябким именем – Снежана, в скромницу и отличницу, постепенно выросшую в признанную красавицу и секс-символ параллели, я влюбился в десять лет. Нет, я тогда не понимал, конечно, своих чувств, не устремлялся навстречу призракам ночи в златотканые сны сентября… Но в присутствии Снежаны сердце у меня колотилось быстрее, кружилась голова, мерещилось, будто я способен летать, мечталось: если б нам подружиться, то…. Размышления на данную тему доводили до слёз, бесценная Снежка абсолютно не обращала не меня внимания. Со временем я осознал, что к чему, но легче не стало, а попыток подойти, заговорить не предпринимал из—за дурацкого малодушия и патологической скромности. Я краснел, волновался, судорожно заикался, слова застревали в горле, я давился согласными. По той же причине пересказать выученное стихотворение, ответить урок по биологии, географии, истории зачастую являлось для меня невыполнимой миссией. Я ежесекундно запинался, вызывая общее хихиканье.

Всё, на что меня хватало, – не на сверкающей эстраде писать записки с восторженными признаниями, стихами, и тайком вкладывать их в карман пальто или курточки Снежаны, прокравшись переменой в раздевалку. А утром, замирая от ужаса и восторга, следить за её реакцией. Чего я ожидал, на какую реакцию рассчитывал? Паззл не складывался, она по—прежнему равнодушно отворачивалась, а я мучился и изводил себя напрасными, безосновательными упованиями.

В последний раз мы виделись на шумном, пьяном выпускном, и у меня теплилась надежда на некое чудо. Разумеется, волшебства не случилось. Вновь с провинциальным пессимизмом не примерил я плащ волшебника… С того дня мы не встречались. Снежа не вышла замуж, но перешагнув сорокалетний рубеж, родила дочь…. Закончив училище, она устроилась фельдшером в больницу Питерки, куда я не единожды обращался. И однажды на остановке автобуса Владлен, провожая меня в Тачанск, слегка присвистнул:

– Смотри—ка! Вон твоя одноклассница. Не узнаёшь? Чума любви в накрашенных бровях…

И указал на стоящий через дорогу вишнёвый «жигуль», и женщину за рулём.

– Кто это? – переспросил я, подслеповато щурясь, приподнимая очёчки, различая предательски неясные расплывающиеся очертания.

– Мильсон! Снежана! – с нажимом упрекнул он, будучи в курсе, с каким пиететом и нежностью я в юности относился к даме в «Жигулях». И, закурив, с укоряющей издёвочкой подколол:

– Эх ты, герой-любовник! Жинтыльмен неудачи!

Я промолчал, протёр глаза, отвернулся.

Ладно, подчинимся воле всевышнего, под злодейски хрипящий граммофон склоним покорно выю, – значит, не судьба. В ином случае, её и мои тропинки обязательно бы сошлись. Зато у меня в шкафу, в синей папке, меж редких подростковых снимков, лежит фотка нашего 11-го класса, вручённая вместе с аттестатом. На ней фотограф, монтируя коллаж, разместил нас рядом.

Меня и Снежку.

Face to face…

Я считал сей факт неким знаком.

Ребячество… Глупо, конечно. Без малейшего повода…

Вообще—то, я определённо напутал, ибо прощальная встреча с Мильсон произошла не на выпускном, а следующим утром. Мне не забыть её белые запястья, аккуратно подстриженные ноготки без маникюра; Снежа споласкивала под краном чайные, с сиреневым цветочком и позолоченным ободком, чашки. Стройную фигуру подчёркивали плотно обтягивающие бёдра джинсики. Я смирился, уже не жалел о вечной разлуке с той, что любил десять школьных лет; просто рассеянно, не отрываясь и не моргая смотрел на её тонкие музыкальные пальчики. Она, знакомясь с лестью, пафосом, изменой, стряхивала в раковину капли воды с влажных чашечек, разливала в них кипяток из самовара и добавляла туда по ложечке растворимого кофе.

Мы расположились в кабинете литературы, казавшимся получужим, слушали классного руководителя, Ольгу Геннадьевну, в неформальной обстановке подводящую итоги, говорившую напутственные слова, частыми крохотными глотками отхлёбывали горячий ароматный напиток и договаривались, куда пойдём, разжившись вином, прощаться друг с другом неискренне, пространно и шаблонно. Меня мучила головная боль, напоминавшая о ночном банкете и двухчасовом беспокойном хмельном забытье, внутри всё дрожало, мучительно хотелось пить и спать.

Снежана Мильсон (Художник Виктор фон Голдберг)


И не нашлось на столе, за коим я устроился, подперев подбородок руками, ни одного яблока, которое можно было бы бросить моей путеводной звёздочке. Лишь покрасневшие огрызки в тарелке на подоконнике. Только вот, любимой не бросают огрызок. Увы, подарить Снежане яблоко под луной я не решился. А теперь – поздно. Наше с ней время под шелест дождливого июня скукожилось до размера коричневого полузасохшего объедка.

А потом, пользуясь терпимой погодой, компания вчерашних школяров отправилась в сторону пляжа; и у меня имелся припасённый флакон «Медвежьей крови», выцыганенный с боем у бабушки. Единственная бутылка на ораву в 15 рыл. Мильсон родители увезли в Беляевку, и я вскоре заскучал.

Миновав пригорок и пройдя берегом Светловки около километра, мы развалились на опушке леса. По простору простёртой рати неба плыли грузные серые батальоны туч, обещавшие дождь, град, изредка из—за них выбиралось солнце, словно стремившееся, но не успевавшее, т. к. очередное облако скрывало нас от него, сообщить нечто важное. Светловка полоскала берег тяжёлыми свинцовыми волнами, рассыпавшимися о ноздреватые скользкие камни брызгами душа и превращающимися в желтоватую пену. Похолодало, с реки потянуло запахом водорослей, йода и сырого дёрна. Разведя костерок из сухих веток, собранных в подлеске, рассевшись прямо на траве, мы, пуская по кругу стакан с еле заметной щербинкой у края, занялись пузырём, и нектар в нём закончился очень быстро, после первого же глотка. Пятнадцать похмельных выпускников на 700 мл.! «По усам текло, в рот не попало!» Изрекали сентиментальные благоглупости, в запале давали зарок регулярно встречаться, дорожить детскими годами, братством (какое, к чёрту, братство? Откуда ему взяться в глухой и неживой пустыне эгоизма? Оно секунду назад за рюмкой образовалось, и исчезнет спустя полчаса), искренне и наивно веря в исполнимость этого, хотя, буквально назавтра и не думали о сгоряча выпаленных обещаниях.

Танька Широва, невысокая худенькая девчонка с выступающими ключицами и короткой пергидроленой чёлкой, лихо отплясывала в купальнике под песни группы «Шахерезада», нёсшиеся с кем—то прихваченного с собой магнитофона. Танюха кричала, в танце размахивая над головой белым платьишком с легкомысленными розовыми лепестками:

– Ребята, навсегда запомните меня такой!

«Ночка, ночка,

ночка-черноночка,

подари мне миг услады!

 

а-ха-ха-ха-ха!»1

Такой я её и запомнил. Танцующей и поющей на фоне жёлтого прибрежного песка, с оспинами мелких камушков, сочной зелёной осоки и стелющегося слезой дыма костра.

Через 26 лет, в течение которых, мы поговорили всего единожды, Татьяны не стало. Инсульт. Мне написали о похоронах за сутки, и я, торопясь в безвременье пересыхающим родником, не смог скорректировать планы. Да и был ли я там необходим? А остальные? Спорно… Зыбко… Вряд ли я свыкнусь с мыслью, что ко мне на кладбище притащится какой—нибудь малознакомый субъект. Полагаю, не велико количество добра, сделанное мною людям, ну и они также испытывали к моей персоне мало симпатии, и не стоит посмертно ворошить прошлое, приглашать на проводины тяготившихся общением. Валите сразу к отцу лжи, лицемеры!

Раньше высшей похвалой мужчине звучало: «Я б пошёл с тобой в разведку!»

А сейчас?

Есть те, кому б ты подмигнул из гроба?

И сколько их? А?

Или больше других, при чьём приближение ты незаметно сплюнул бы и тихонько, дабы посторонние не услышали, с липкой лаской в голосе, вопросил: «Где ж, вы, падлы, шкерились, когда я вас звал?»

А тебя многие пожелают увидеть среди плакальщиков?

Однако… в стыдливой теплоте заката мёртвому не безразлично ли…

Хм…

13

«Не сданные вовремя зачёты по специальности ставят под угрозу возможность получения вами диплома»

Декан М. С. Паниковский.


Математику, позднее алгебру и геометрию, у нас на протяжении нескольких лет вели разные учителя. В 5—м классе уравнениями нас мучила директор, Надежда Моисеевна, под пронзительный хохот пролётки приехавшая в село вместе с мужем, направленным сюда на должность начальника местного отделения милиции. А уже в 6—м за названные предметы взялась Татьяна Петровна, молодая и немного наивная выпускница педагогического института. Невысокого роста, с тихим голосом, который ей приходилось повышать, чтобы перекричать ребятишек, со слегка вздёрнутым носом и каре тёмных волос, она не была красавицей и поначалу не воспринималась всерьёз. Ходила Танечка, так мы её называли между собой, странно, чуть наклонившись вперёд, и едва заметно раскачиваясь из стороны в сторону, точно большая утка. К тому времени, когда нас выпустили, в родные пенаты, в хрусталя заалевшие росы после вуза вернулась преподавать и её сестра, Наталья Петровна.

Никаких модных инновационных методик Татьяна Петровна не применяла, действуя строго по программе и относясь к учащимся довольно прохладно. Наряду с арифметикой она обучала и информатике в размещённом рядом с канцелярией компьютерном кабинете. 25 новёхоньких машин, установленных в нём, управлялись с головной, находившейся на учительском столе. Мы практиковались в составлении упражнений прикладного характера, но удовольствия это не доставляло, гораздо больше нам нравилось играть в простые игрушки: карты, кораблики, бродилки, примитивные стрелялки.

Постепенно окружающие привыкли к Татьяне Петровне, перестали воспринимать временным человеком, коим кажется каждый новичок, ибо абсолютно непонятно, сколько он сможет продержаться. Постоянно трудиться в образовании могут либо фанатики избранной профессии, ставящие её облупленный герб дворянских фамилий выше близких, здоровья и личной жизни, либо приспособленцы, равнодушно выполняющие любые распоряжения руководства, редко отстаивающие личную точку зрения, им лишь бы работа имелась, да зарплата регулярно платилась. Очень многие приходят учительствовать, числя себя новаторами, и в течение пятилетки перемалываются системой в труху и выбрасываются на обочину, или, не выдерживая давления, увольняются, как произошло в случае со мною. Фанатизм бережно сохраняет незначительный процент, именно он является локомотивом всяческих нововведений и гордостью учреждения, принося ему преференции, известность, позволяя с завидной регулярностью выигрывать конкурсы на городских и областных олимпиадах.

Весьма сомнительные и шаткие отношения сложились у меня с физикой и химией, в них я оказался чудовищнейшим тупарём, непроходимым идиотом, путающим дух вербены, ванили и глухой лебеды. Сие логично, ведь в основе вычислений там лежит математика, а с ней у меня наблюдался полный швах. В 9-м я умудрился завалить экзамен по алгебре, отнеся комиссии практически пустой листок, и три недели ежедневно бегал готовиться к пересдаче. Конечно, «отличился» не я один, тогда около десятка недотыкомок отправилось со стенаниями и скрежетом зубовным на переэкзаменовку. Невероятно, но подготовка помогла. Я расправился с задачами самостоятельно, без подсказок и списывания.

Если, задержавшись у библиотеки, оглядеться, откроется вид на крыло здания, выделенное начальной школе. Справа уносятся вдаль девять комнат, слева – окна, тоскливо рассматривающие двор. Ниже подоконников проведены радиаторы отопления. Зимой, при сильных трескучих туманных морозах, помещения не прогревались, мёрзли и краснели пальцы, мы занимались в варежках, куртках и грелись на переменах, облапив наполненные живительным теплом изрисованные синей пастой батареи. По вечно жалующимся и скрипящим половицам коридора мы, молясь введению весны, двигались мимо аудитории №1 в следующий класс, в наш. Познакомиться с ним и с нашей первой учительницей, Наиной Феоктистовной, нам довелось 1 сентября, в День Знаний. Торжественная линейка проводилась на квадратной площадке посреди сада, состоящего преимущественно из клёнов, усыпающих дорожки осенними сухими «вертолётиками», принарядившихся в серёжки моднящихся берёз, и акаций, расцветающих жёлтыми «собачками».

Неподалёку от деревянного шестиступенчатого сучковатого школьного крыльца росли две влюблённые лиственницы, поздней осенью сбрасывающие хвою. Они, шелестя развёрнутым знаменем скорби, нежно сплетались узловатыми пепельными ветками, возносились под крышу, подглядывая с неослабевающим любопытством в зарешеченный спортзал и в кабинет русского языка, ставший для нас родным в среднем звене.

14

«Быть наставником – это просто праздник какой-то!»

К. Барабас. «Призвание-педагог!»


К упомянутому Дню Знаний жара уже отошла, ветер заплутал эхом в Рифейских горах, солнце слепило глаза, но не пекло, поля перешёптывались с сухим быльём и рожью, а холода и проливные дожди только выводили на карте синие стрелки, прорабатывая план генерального наступления. Узорные листья клёнов, тронутые желтизной, пока хорохорились, а берёзки, едва примеряли осенние яркие сарафанчики. Нас, нарядных, радостных, чуть испуганных, с букетами гладиолусов, астр и георгин, выстроили возле трибуны. Громко играла бравурная музыка, выступал простуженный хриплый директор, а долговязые десятиклассники вручали нам в подарок буквари. После окончания линейки нас, новичков, почётными гостями пригласили пройти в свои кабинеты.

Коллективы довольно удачно, не перемешивая, составили из детей, посещавших одну подготовительную группу в пределах гулкого родимого селенья. Мы все знали друг друга, за исключением тройки приезжих, перебравшихся в Питерку из ближайших сёл. В тот период в школе ещё использовали деревянные скамьи с откидывающимися крышками, которые поднимали при вставании. Столешницы, скошенные вниз, к сидящему, наши предшественники изрезали, изрисовали, а краска на них, напитанная старинным золотом и ладаном, местами успела вытереться. Оставались они странно тёплыми и добрыми, будто впитали в себя теплоту сотен первоклашек, зубривших азбуку и таблицу умножения. Скамейки через пару лет, заменили обычными столами с отдельно стоящими стульями. Они оказались ниже, чем прежние парты, не поднимались под углом вверх, вынуждая сутулиться.

Наина Феоктистовна, наша учительница, считалась лучшим специалистом младшего звена.

– О! У вас Наина Феоктистовна? Вот же вам повезло! Талантливейший педагог! Замечательный! – говорили маме знакомые.

Наверное, так оно и было. Среднего роста, в строгой тёмной одежде, зачёсывавшая волосы назад и крепившая их многочисленными шпильками, Наина Феоктистовна имела громкий резкий голос и крепкие грубые пальцы. Ей исполнилось 60, но она, будучи на отличном счету, продолжала преподавать. Учеников она не любила, ко многим относилась пристрастно, а те, в ответ, не любили и боялись её. Вероятно, ценили Наину Феоктистовну за строгость; малейшие провинности показательно наказывались, проступки доводились до родителей, а с виновником велась воспитательная беседа. Провинившегося могли поставить на полчаса к шкафу, отправить домой, если он забывал книги или тетради. Жёстко реагировала она и на недостаточную успеваемость, задерживая отстающих на дополнительные занятия.

Она обращала особое внимание на моё кривописание, кипящее по отмелям гудящих берегов, пытаясь вырастить приличные буквы и цифры из кругляшиков и палочек, наводнявших прописи Серёжи Максимова. Для этого Наина Феоктистовна усаживалась рядом и помогала мне выписывать симпатичные крючки, овалы, линии. Метод не работал, и я тоскливо вжимал голову в плечи, вздрагивал от регулярных окриков, насмешек. Хотелось провалиться сквозь землю оттого, что я неисправимый неумеха.

Сейчас трудно отделить первый учебный год от второго и третьего. Учебники менялись и задания становились сложнее, а чего—то выпадающего из будней, колоритного, вспышки, в сознании не отложилось. Между прочим, даже самые ранние воспоминания того времени, когда меня водили в детсад, не испарились.

Они, свернувшись античными свитками, сохранились, выжили…

Чтобы не умереть, требуется всего лишь оставить о себе память.

15

«Трёхдневные курсы вареньеварения из материала заказчика. Быстро, вкусно, улётно»

Карлсон.


Хотя я плохо помню отца, погибшего, едва мне исполнилось пять лет, но он жив на фотографиях, и я чётко вижу отдельные сцены с его и моим участием.

Во второй половине июля, когда в лесах поспевали грибы и ягоды, мы целым семейством выезжали на природу. Брата, как самого маленького, вручали бабулям, а меня, бескрылого на груди пустыни, частенько забирали с собой. Грибы привозили картофельными мешками, настолько много их росло в окрестностях Питерки. Собирали, красноголовики, синявки, белые, рыжики, волнушки, лисички, масленики. Последних набирали невероятное количество.

Дома добыча вываливалась в длинные цинковые ванны, заливалась водой, отмокала минут сорок, после чего все, утомлённые поездкой, усаживались рядком и, под шелест старых писем и дальних слов, вдыхая неповторимый и незабываемый лесной букет, перешучиваясь, сплетничая, тщательно очищали собранное от налипшей бархотками сухой травы, сушёных рябых корешков и земли. Уйму сил отдавали возне с груздями и маслятами. Со вторых требовалось аккуратно снять верхнюю кожицу, надрезом проверить, не червива ли шляпка, а первые старательно скоблили ножом, щётками, счищая грязь. На сортировку уходили часы, и я считал их безвозвратно потерянными. Обработанные грибочки, в зависимости от сорта поджаривались с подсолнечным маслом, картохой и лучком, покрывавшимися румяной корочкой, особо ценимой, и подавались вечером на стол, притягивающие и потрясающе вкусные. Параллельно взрослые варили похлёбку, у нас почему—то её величали губницей, дух блюда распространялся по комнатам и заставлял постоянно, наведываясь к плите, нетерпеливо принюхиваться и сглатывать голодную слюну.

Грузди и быки на зиму солились, мариновались, укладываясь в банку в неожиданном для себя соседстве с листьями жгучего хрена, пером и дольками чеснока. Бабушки закатывали стекло крышками, гонявшими солнечные блики по стенам и потолку, а мы с Владленом маялись на подхвате. Помогали сквозь сеть алмазную лучащегося востока готовить варенье из мягкой крупной земляники, надолго въедающейся в пальцы черники, замшевой ворсистой малины, сочной, слегка кисловатой клубники, а также фруктовые компоты из чёрной, белой и красной смородины. Упакованное помещалось в отдающий кошками подпол, где покоилось в прохладе на полках, дожидаясь извлечения из зябкого колючего сумрака и подачи к обеду. Соленья, выставленные вместе с варёной рассыпчатой картошкой и копчёным свиным салом с нитками мясца, считались отличной закуской к холодной континентальной водке. Припасы бывали столь велики, что к новому сезону удавалось съесть лишь часть их, раздаривая невостребованное родственникам и друзьям.


Светловка в районе Черёмушек (Художник Виктор фон Голдберг)

 

Доля сладкого оказывалась заметно меньше, и расходовалась она экономнее. Литровая баночка тёмного, с беленькими вкраплениями земляничных глазков, чуть вязкого, капающего с ложечки варенья, вскрывалась к чаю, делая его восхитительно летним, придавая ему обалденно нежный вкус, и хватало её приблизительно на полмесяца. Компоты выпивались ещё быстрее: три литра, в хорошей компании, могли уйти за полнедели, оттого до весны они не доживали.

Если честно, я, опрокидывая во сне плачущую бездну, не любил эти выезды чёрт знает, куда. Мною овладевала скука, не нравились табуны мошкары и комаров. Эти вездесущие, неутомимые кровопийцы способны сожрать и корову, поэтому я зачастую просто отсиживался в коляске, укрывшись брезентом, погружаясь в дрёму.

Обычно, мы ездили на Светлый Мыс, находившийся в 6—7 километрах от Питерки, в нижнем течении Светловки, где больше всего собиралось груздей, выпирающих из дёрна бугорками. Дорога через рощу, огороженная поскотинами, сбегала прямиком к речке, возле которой, чураясь высоких мрачных сосен, к увалам жалась старая серая избушка без окон и трубы, закрытая на поломанный висячий замок с шершавой, тронутой ржой дужкой. В хибаре летом частенько останавливались отдыхать, ночевать пастухи, рыбаки.

Ближе к Светловке почва становилась сырой, хлюпала, а из—под сапог выскакивали маленькие пугливые буро—зелёные лягухи. Воздух слоился, казался одновременно пропитанным запахами кострища, влаги, мокрого мха и леса, я воспринимал его густым и непривычно тяжёлым. В реку вдавалась короткая отмель, усеянная галькой и мелкими обточенными плоскими камушками. Их я, книжный затворник, обожавший солнце не меньше моряков, водрузив на куст лукошко, воткнув в песок крошечный ножик с ручкой перемотанной синей изолентой, швырял в воду, стараясь сосчитать «блины» и пытаясь докинуть до противоположного берега. Но перебросить никогда не получалось, Светловка здесь довольно своенравна, широка и глубока. Восточнее она вязнет в ивняке, колючей осоке и черёмухе, и к ней невозможно подступиться.

– Серё—ё—га—а—а! – доносился зов деда, загружавшего люльку и намеревавшегося ехать обратно; я торопился на его крик, задыхаясь от скорости, унимая отчаянно толкающееся сердце.

И вот как—то вернувшись из подобной поездки, у меня на шее, под подбородком, заметили присосавшегося клеща. Его благополучно вытащили и на некоторое время забыли о происшествии. Вскоре у меня начались проблемы со здоровьем. Надо отметить, столкнувшись с клещом, деревенские жители не паниковали. Если он цеплялся, его извлекали и давили, не прибегая к помощи зеркала иль головни, к врачам с мелочёвкой не обращались, случаев заболевания энцефалитом, боррелиозом случались единицы, а про смертельные исходы и вовсе никто не слыхивал. Но мне не повезло.

Пролетел месяц, и я почувствовал себя плохо. Тошнило, мучила непрерывная слабость, еда вызывала отвращение. Обращения в больницу к положительному эффекту не приводили, постепенно я перестал ходить, и бабушка Аня катала меня окрестными улицами на колясочке, показывала суетящихся под заборами куриц, петухов с разноцветными хвостами, звёзды над стихающим просёлком, однако я вяло реагировал на её байки, реальность виделась, будто в дымке. Папа, наблюдая такое положение вещей, плюнул на местных эскулапов, вытребовал у них справку, и на служебной машине отвёз меня в детскую поликлинику Тачанска. Три дня я пролежал под капельницей, после чего моё состояние слегка улучшилось. В сентябре я возвратился домой. Сейчас ясно, – не вмешайся батя, упомянутая история могла закончиться крайне печально, но я, естественно, не осознавал серьёзности ситуации, меня беспрестанно клонило в сон, одолевавшее бессилие путало мысли, и умереть я совсем не боялся, не разумея, что означает умереть, не существовать. Дети и дряхлые старики не страшатся смерти и не улавливают её присутствия рядом.

Спустя 30 лет я вновь навестил Светлый Мыс, еле отыскав место, где выслеживал лягушек. Что я, перечитав рассказ Апулея в сто первый раз, мечтал найти, я и сам точно не знал. Зачем проделал путь по заросшей грунтовке, никем не использовавшейся года два, буквально продираясь сквозь возраст и стены крапивы, шиповника, малинника, оккупировавшие центр колеи, теряя ориентиры и сомневаясь в правильности выбранного курса? Неужели лелеял надежду услышать своё эхо и дотронуться до корявой надписи «СМ», вырезанной ножичком на обращённой к потоку стене дома? Или тянуло упасть вниз лицом, уткнуться в хвою, коснуться подушечками пальцев туманной черники, поцеловать родную, вечную, мою землю, ощутить то, что я ощущал, будучи наивным пацаном, открывающим планету? Воскресить отроческие эмоции, на мгновение снова перевоплотиться в весело смеющегося мальчика, играющего на сельской площади в мяч, проникнуться тем, чем он не проникся тогда, ибо не обладал для последнего шага терпением и настойчивостью?

О, боже! Бесконечная наивность!

Бесполезно… Ничего не вышло… От жердей, отделявших просеку от чащи, осталось исчезающе мало, головёшками чернели фрагменты, указывающие верное направление. Песчаная коса сгинула, затянутая пьяной черёмухой и метровой травой. Непосредственно о Светловке напоминали лишь едва слышимое журчание, камыши и сырость. От таинственной халупы, в чьи щели я, замирая, заглядывал вечность назад, не уцелело и щепки. Светлый Мыс, некогда славившийся грибами, превратился в труднопроходимые джунгли, затирающие даже вездесущие поганки. Нет, береговина не содержала и частички моего отпечатка, и надеяться обрести тут старые ощущения новизны мира, нечего было и думать.

Образов периода, связанного с отцом, сохранилось несколько. Запомнилось, например, как я с годовалым братом будил главу семьи на смену. Он служил в милиции в звании старшего сержанта, и к должности относился не слишком ответственно, с рассветом не особо спешил осчастливить дежурку явкой и звоном чаш хмельных.

– Нужен буду – придут, – говаривал он поутру, натягивая на голову подушку.

Отчаявшаяся мама выпускала на арену нас, подводя к кровати и давая установку:

– Папе Васе пора на работу, тормошите его!

Мы начинали толкать родителя ручонками, стаскивать с него одеяло и приговаривать:

– Папвась, няй (вставай)!

Из укрытия показывалась всклокоченная улыбающаяся щетинистая физиономия. Старший Максимов клал широкие тяжёлые ладони на плечи сначала мне, потом Владлену, проводил ими по нашим лицам, плечам, прижимал к себе, а затем с хрустом потягивался и произносил, ухмыляясь:

– Ладно, бродяги, сейчас поднимусь.

Об этом ритуале мама и бабушка Аня впоследствии рассказывали неоднократно, в деталях повторяя всё, о чём я поведал, и порой у меня появляются сомнения, происходил ли он на самом деле или явился лишь аберрацией памяти, услужливо воплощающей чужие, не единожды повторённые слова, в привычные кадры.

На невеликой кухоньке много места занимала русская печь, на чьей целебной спине зимой сушили валенки, варежки, тряпьё, и на которую мы, повзрослев, научились забираться, приставив к ней красный стульчик с силуэтом белого новогоднего зайчика. На ней дозволялось спать, но из—за сильного жара мы ограничивались тем, что, забравшись наверх, пускали в комнату бумажные самолётики, просунув руки и голову в узкую щель между кладкой и потолком.

Со стороны, выступающей к окну, мастер изготовил камин: снизу закладывали дрова, а сверху над пламенем нависала вмурованная в кирпичи плита. Выше, в районе в безвестное ведущих тёмных заслонок, печник оставил два углубления, в них прятали спички и, почему—то, внушительные разболтанные портновские ножницы, коими срезали плавники у щук. Выемки находились высоко, и дотянуться до спичек мы, по малости росточка, ещё не могли.

Рядом, в дальнем углу, валялись сушёные, серые от пыли заячьи лапки, ими стряхивали пепел, сажу и нагар с очага, да слипшиеся от жира крылья небольших птиц, коими равномерно размазывали по противням душистое подсолнечное масло. Лапками, к бесстрастью себя приневолив, мы с братом иногда игрались, а появились они, когда отец притащил с охоты подстреленного, чуть рыжеватого зверька, с замаранным кровью мехом. Среди охотничьей добычи встречались селезни с изумрудной шейкой, с глазами, подёрнутыми смертной плёнкой и разбитой грудкой. Они пахли болотом, тиной и отчаянием.

Нам в наследство осталось несколько коробок зелёного, порезанного мелкими квадратиками, и чёрного, напоминавшего чайную заварку, пороха, разнокалиберная дробь, пустые и заряженные медные патроны, капсюли, и напёрсточная мерка, служащая для измерения количества заряда, засыпаемого в гильзу. Хранилось сокровище под замком, и однажды я, учась в седьмом классе, разжился ключом, добрался до клада, и стащил, дабы спалить в крытых учебных окопах возле школы. Конечно, вскоре пропажа обнаружилась, и я, молодой моряк вселенной, получил за это от деда выговор ремнём с занесением в личное дело, но нисколько не жалел о содеянном, уж очень красиво взрывоопасная смесь горела и шипела, выпуская клубы удушливо—тухлого, густого синего дыма с сизым подкладом.

1гр. «Шахерезада»