Tasuta

Второй брак Наполеона. Упадок союза

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Слух о состоявшемся в Тюльери совещании распространился тотчас же повсюду, так как приказано было не делать из этого тайны. Два дня спустя, за обедом у баварского короля, прибывшего за месяц до этого в Париж, король восхвалял герцога Бассано за то, что тот смело поддержал брак, который вернее всех других обеспечит спокойствие Германии.[331]

В самых разнообразных кругах заговорили о “лицах, приглашенных на совещание, поименно называли невест, которым герцог Кадорский устроил как бы смотрины; приводили мнения неаполитанского короля и вице-короля (Мюрата), и что сказал Его Величество относительно (их мнений, далее, мнение кардинала, речь, сказанную Фонтаном”.[332] Пошли в ход предположения, пересуды, споры. Спор, прерванный в Тюльери продолжался во всех слоях общества, близких и далеких от правительства. С наибольшей силой возгорелся он в тех местах, где с давних пор велись всякого рода споры, где собиралась толпа и выдумывались и распространялись новости, Языки заработали в самых разнообразных местах – в галереях Пале-Рояля, на бирже, в салонах старой и новой аристократии.

Широкая публика по обыкновению разделилась на два лагеря. Россия сохранила своих защитников, оставшихся ей верными не из симпатии к ней, а из страха перед Австрией,[333] большинство же официальных и светских сфер довольно определенно перешло на сторону эрцгерцогини.

Но одна партия упорно держалась своих предубеждений против Австрии. Это была партия лиц, замешанных в наихудших безобразиях революции; партия, заклейменная деянием, которое, как кару, ввели в ее прозвище, называя ее “партией вотировавших за смерть”.[334] То же нужно сказать и о другом полюсе общественной мысли – о засевшей в “предместье Ceн-Жермен” партии роялистов, не допускавшей в свою среду чуждых ей элементов и гордившейся непоколебимой верностью прошлому. Там также все возмущались при мысли о браке с эрцгерцогиней; но там смотрели на это, как на святотатственное осквернение великого и горестного воспоминания, там приходили в ужас при мысли, что этот брак изгладит на челе Бонапарта клеймо похитителя короны.

Вне этих двух групп большинство голосов было в пользу Австрии. Из бывших деятелей революции те, которых называли благоразумными якобинцами или старым словом конституционалистов, ретиво высказывались в пользу Габсбургского дома, что должно было служить неопровержимым доказательством их раскаяния. Нужно сказать, что и в партии роялистов было огромное количество своего рода конституционалистов. Многие из ее членов, сохраняя к изгнанной династий почтительную преданность, тем не менее, считались с условиями времени. Они признавали в Наполеоне новое могущественное воплощение монархического принципа, уживались с его режимом и охотно принимали государственные должности и придворные звания. Такие переходы из старого лагеря возрастали с каждым годом. Вступая в ряды правительства, они не отказывались от права домогаться своей доли влияния и старались направить дела государства сообразно своим идеям. Австрийский брак не только отвечал их принципам, но и успокоил бы их совесть. Они чувствовали бы себя на службе императора гораздо лучше, когда бы он сделался двоюродным внуком Марии-Антуанетты. Эта партия присоединившихся, приобретавшая при дворе все более выдающееся положение, оказывала решающее давление в пользу Австрии.

Сверх того, салоны высказывались не в пользу русского брака по причинам чисто личного свойства; это были скорее предрассудки, чем доводы. Представители Австрии в Париже были люди интеллигентные, хорошего тона, чего далеко нельзя было сказать о представителях России. Члены австрийского посольства держали себя с большим достоинством, чем их северные коллеги; их чаще видели; они производили впечатление более светских. В Париже русские искали, главным образом, развлечений, не особенно затрудняясь в выборе удовольствий и не очень заботились о поддержании достоинства, какое подобало величию их двора. За небольшими исключениями, русская колония отличалась бестолковой роскошью, а не умением держать себя.[335] Несмотря на всю свою пышность, на приемы, “великолепие которых можно сравнить только с царившей на них скукой”,[336] князю Куракину не удалось сделать свой дом центром изящного и избранного общества. Его слабости и странности были предметом насмешек; он считался “лучшим из людей, но ничтожнейшим из посланников”.[337] Какая разница с блестящим графом Меттернихом, который оставил по себе в Париже самые приятные воспоминания, который за время своей миссии создал себе полезные связи, привлек на свою сторону женщин и большую часть своих успехов искал в лучшем обществе! Старое французское общество, чуть не половина которого сгруппировалась вокруг императорского трона, имело очень много общего во вкусах и воспитании с дипломатами из рядов венской аристократии; которая играла в Париже роль не только благодаря титулованным представителям, но также и немецким принцам и высочайшим особам, в родстве с которыми она состояла. По сравнению с Австрией, Россия – с ее вкусами и обычаями – была далека от нас, как в нравственном, так и в физическом отношении; брак с русской великой княжной, что бы ни говорили, был в глазах света браком с принцессой из чуждого нам мира.

Эти взгляды не только высказывались, но и были изложены письменно. Они повели к ряду заметок и мемуаров, адресованных лицам высшего круга. В них ясно проглядывает старание поддержать свою манеру смотреть на вещи всеми доводами государственного значения, высказанными в совещательном заседании. Для составления таких мемуаров обратились к специальным писателям, занимавшимся вопросами политики и (искавшим случая высказать свое мнение, – лицам, получившим известность своими полемическими статьями в дореволюционное время. Самая интересная работа была составлена бывшим эмигрантом Пелленком. В начале революции он был секретарем Мирабо, затем бежал в Австрию, откуда незадолго до описываемого события вернулся в Париж. Он постоянно работал на задворках политики и всегда плыл по течению. Его мемуары представляют как бы отголосок того, что говорилось в 1310 г. о России и Австрии.

Пелленк передает сначала своими словами речь кардинала Феша, придавая ей растяжимое толкование и очень широкий смысл. “Этот брак – говорит он, имея в виду русский проект – не в наших нравах. В Европе, и в особенности во Франции, на Россию смотрят как на азиатское государство. Различие веры имеет также свои неудобства. Спору нет, в Париже есть православная церковь, но император как-то сам сказал, что глава французского государства должен быть католиком. Рассматривая этот вопрос с точки зрения общественного мнения, можно думать, что выбор русской великой княжны гораздо менее понравится, чем всякий другой. Эта нация, у которой только при дворе есть просвещенные люди, не стоит в ряду цивилизованных государств; трон ее подвержен самым кровавым переворотам; русских во Франции не уважают за буйный, дерзкий и лживый характер. Страшно подумать, что Париж может быть наводнен этими полуварварами, у которых, несмотря на их богатство, нет ничего общего с нашими вкусами, со складом нашего ума, с нашими склонностями и, в особенности, с утонченностью наших нравов.

“При обсуждении этого вопроса с политической точки зрения тоже нашлись бы свои неудобства. Если оставить в стороне условия настоящего времени, союз с Россией почти бесполезен для нас. Какую выгоду может извлечь Франция из государства, которое в течение полувека не может завоевать Молдавии и Валахии? Даже на продолжительность союза с Россией нельзя рассчитывать. Географическое положение России, ее ввоз и вывоз требует союза с Англией, а не с нами; поэтому-то нашими сторонниками в России являются только император Александр и его первый министр; да и их добросовестность довольно сомнительна; вся же нация целиком враждебна нам. Наконец, этот союз будет служить помехой многим проектам, которые предстоят в будущем и которых требует мудрая политика, т. е., расширение Варшавского герцогства и oттеснение России в глубь Азии, не принимая даже в расчет неудобства брака с великой княжной, про брата которой каждую минуту можно узнать, что его свергли с престола…”

 

– “Выбор принцессы второстепенной державы, – говорится в записке в заключение этих злобных соображений – был бы во многих отношениях гораздо удобнее, чем этот выбор”. Но, говорит он далее, Франция для своего обожаемого монарха хочет большего. Она ревниво относится к его чести и славе, в чем бы они ни выражались, и именно это-то чувство заставляет ее желать австрийского брака. Здесь, при обсуждении мотивов, которыми обусловливается таковое желание благомыслящей части общества, автор впадает в патетический тон. “Ее положение внучатной племянницы последней французской королевы – говорит он об эрцгерцогине – может иметь известное значение. Во Франции немало людей, которые в человеческих делах видят только исполнение предначертаний Провидения. Согласно такому способу смотреть на вещи, появление австрийской принцессы на троне, на котором так печально кончила ее тетка, явилось бы в их глазах одной из тех наград, которые небо готовит, когда ему угодно сменить гнев на милость.

В заключение, изложив политические причины, которые говорят в пользу Австрии, автор пользуется своим долгим пребыванием в Вене, чтобы дать некоторые точные сведения о самой эрцгерцогине, может быть, первые, которые дошли до императора. Не давая портрета, который слишком бы ей польстил, он настаивает на одном пункте, который должен был понравиться Наполеону, а именно, что молодая принцесса – при крепком от природы здоровье, можно сказать, приятной внешности и среднем уме, мало развитом по причине “незаконченного образования – способна воспринять те качества, которые надлежит в ней выработать, и под разумным руководством способна усвоить надлежащий тон.

“Будут ли, – говорит он, – личные качества принцессы Луизы таковы, чтобы остановить на себе выбор Его Величества? Вот единственный пункт, который поистине имеет важное значение. Восемь месяцев тому назад, эрцгерцогиня была очень худощава и немного выше среднего женского роста. Но ведь и последняя французская королева выросла очень поздно и чрезвычайно пополнела после своего замужества. Принцесса обладает великолепнейшим цветом лица, свойственным немкам. Лицо овальное, черты его правильны; волосы средние между светло-каштановыми и белокурыми, глаза голубые и очень красивые, а еще лучше взгляд; на белом лице выступает яркий румянец, но иногда делается пятнами. Этот же недостаток был и у французской королевы в дни ее молодости. Плечи у нее высокие, что, можно думать, указывает на сильное сложение; походка очень хорошая; в ней более благородства, нежели изящества, одевается без вкуса. О ее уме никогда ничего не говорилось, ни худого, ни хорошего; известно только, что ее образование, в которое слишком много вмешивалась ее мать, дурно велось… Таким образом, без ошибки, можно предполагать, что принцесса далеко не то, чем она может сделаться. Одно из ее преимуществ то, что она из семьи, где плодовитость почти не подлежит сомнению. Ее часто сравнивали с нынешней австрийской императрицей, но, что касается красоты, она нравилась больше”.[338]

Записка Пелленка и еще другая записка, написанная по тому же поводу, нашлись в бумагах государственной канцелярии, куда стекались все бумаги, направляемые к императору, а также исходящие от него самого. Адресованная, вероятно, герцогу Бассано, который заведовал этим родом службы, она не могла миновать Его Величества. Наполеон не смотрел неодобрительно на такие почтительно даваемые советы; напротив, он позволял писать, исходя из тех же соображений, по которым позволял говорить и в совете, и с удовольствием видел, что в умах идет движение, которому он в некотором роде дал толчок. Однако, для него недостаточно было знать мнение только высших классов. Ему хотелось знать, продолжается ли дурное настроение и предубеждение против Австрии в среде менее высокой, но не менее достойной внимания. Он хочет принять в соображение материальные интересы страны, т. е. знать, что думают об этом финансовый мир, биржа, представители промышленности и крупного купечества. Ввиду этого он поручает министру финансов осторожно произвести надлежащее расследование.[339] Лично он ставит этот вопрос в первую очередь во всех разговорах. В декабре, для решения в пользу России, он не советовался ни с кем; теперь он расспрашивает своих приближенных, беседует с чиновниками, с которыми работает; заставляет тех и других высказывать мнения, часто благоприятные Австрии, но при этом тщательно заботится, чтобы не выдать себя преждевременным словом, чтобы оставлять под вопросом будущее, которое при существующих условиях остается пока неизвестным. Он сохраняет положение, какое принял на совете, – положение верховного судьи, неограниченного господина своих решений, но судьи, который хочет поставить решение только после того, как будут собраны все данные, которые могут осветить и дать твердую основу его приговору. В действительности же он ничего не обсуждает, а только выжидает. Устремив взоры на Север, он все еще ждет, чтобы новое послание Коленкура подтвердило или опровергло его подозрения; чтобы Россия яснее показала свою игру и высказалась определеннее.

ЧАСТЬ II. ДНИ 6 И 7 ФЕВРАЛЯ 1810 ГОДА

5 февраля в пять часов вечера, в здание министерства иностранных дел вошел курьер герцога Виченцы. Подобно своему предшественнику, он привез две шифрованные депеши. Они были отмечены 15 и 21 января. К депешам была приложена записка. Взглянув на нее, Шампаньи тотчас же понял, что в Петербурге ничего не было кончено. Посланник в замаскированных выражениях извинялся, что не мог еще исполнить желания своего правительства, и давал понять, что его терпение подвергается весьма продолжительному испытанию. Министр счел своей обязанностью немедленно сообщить императору свои выводы. Обещая, что через несколько часов депеши будут дешифрованы, он послал ему приложенную Коленкуром записку. “Из нее Ваше Величество увидит, – прибавлял Шампаньи в нескольких препроводительных строках, – что этот курьер не привез еще желаемых вами определенных сведений”.[340] Затем министр провел ночь за дешифровкой двух депеш и действительно прочел в них, что переговоры с императрицей-матерью тянулись безрезультатно. Донесение посланника о ходе переговоров было только передачей со слов Александра.[341]

Сын и мать видались каждый день. Их разговоры, или, вернее, совещания, тянулись часа по три. При частых свиданиях с Коленкуром император Александр давал ему понять, что ничего не скрывает от него. Из Твери пришел ответ: он был благоприятен. Несмотря на это, императрица-мать была в крайнем затруднении и никак не могла решиться. Ее возражения не останавливались на каком-нибудь определенном пункте; они росли до бесконечности и всякий день являлись новые, то серьезные, к которым нельзя было отнестись без внимания, то странные и нелепые.

Прежде всего она сослалась на молодость великой княжны. Правда, она не отрицала, что ее дочь может уже выйти замуж, “что были тому хотя и незначительные, но явные признаки”, но тотчас же сослалась на пример двух старших дочерей, на эрцгерцогиню Палатинскую и герцогиню Мекленбургскую, которые умерли оттого, что слишком рано были выданы замуж. В следующие дни вопрос о годах, видимо, менее тревожил ее, но “она выходила из себя при мысли выдать дочь за разведенного государя”. Разве, – говорила она, – церковь не осудила браки подобного рода? Коленкур подсказал царю на это возражение. Разделяя весьма распространенное, но ошибочное мнение, что брак Наполеона с Жозефиной был только гражданским браком, и не зная о начатом в парижском духовном суде деле и о последовавшем по этому делу решении, он сказал, что церковного брака не существовало. Но у императрицы-матери всегда и на все были готовые доводы, иногда очень хитро придуманные. Теперь она стала на почву гражданских законов и обратила внимание на то, что наполеоновский кодекс не позволяет разведенному супругу вторично жениться раньше двух лет. Пришлось ответить, что наполеоновскому кодексу подчинены во Франции все, за исключением его творца.[342] Затем, говорила она, брак – не такое дело, которое можно скрутить как-нибудь. Его нужно обдумать зрело, не спеша. Что за необходимость спешить с решением, когда из Парижа и намека нет на предложение – сам император Александр сказал это, – и весь разговор идет только о возможной случайности?

Однажды императрица спросила: “Могут ли быть у Наполеона дети?” Александр, не задумываясь, поручился за своего союзника. Она не унималась. Она высказала, будто ей известно, что у Наполеона “даже от любовниц”[343] никогда не было детей, и что, следовательно, самого-то главного брак мог и не дать. Тогда, говорила она, одному Богу известно, в каком положений очутится будущая императрица и какие унижения придется ей переживать. Может быть, и она будет отвергнута? Может быть, потребуется ее участие в каком-нибудь гнусном обманном деянии? Императрица тотчас же привела в пример одно истинное, а, быть может, и вымышленное событие, которое довольно продолжительное время служило предметом насмешек в хронике о дворах. Рассказывали, будто бы в Швеции, в царствовании Густава III, королеве вместо короля подсунули другое лицо, обеспечив таким образом наследника престола и пополнив королевский недочет. У моей дочери, – говорила императрица, – слишком честные правила, чтобы согласиться на что-либо подобное”.[344]

Александр привел этот разговор Коленкуру, как пример тех “тысяч затруднений, которые создавались в уме его матери”. [345]Чтобы в более ярком свете выставить перед ним исключительный характер этих переговоров, где самые пустые доводы противопоставлялись наиважнейшим интересам, он не избавлял его ни от какой подробности и передавал их в фамильярно-дружеских беседах, все без исключения, свойственным ему мягким и непринужденным тоном, употребляя живые, картинные и иногда рискованные выражения, превосходно пользуясь нашим языком, тонкостями которого он владел еще лучше, чем его правилами. Если посланник выражал некоторую досаду на проволочки, на бесконечные колебания, Александр не только соглашался с ним, но шел дальше его и возмущался поведением своей матери. Он давал понять, как велика должна быть его привязанность к императору Франции, чтобы заставить его переносить все неприятности, которые доставляло ему это дело. “Если я добьюсь успеха, – говорил он – уверяю вас, я буду считать, что провел самые трудные переговоры; ибо приходится бороться не с доводами, на которые можно ответить другими доводами, а с логикой женщины, и притом самой бестолковой…”

 

– “Я не падаю духом, – продолжал он, – ибо верю, что это дело выгодно для всех нас, что для союза одной скрепой будет больше. Я в этом не нуждаюсь, но я счастлив при одной мысли, что наши преемники почтят наше дело, что они будут союзниками вашей династии, подобно тому, как я состою союзником ее великого основателя”. Затем он заговорил о том, что, если бы ему удалось сделать что-нибудь приятное лично императору Наполеону, это доставило бы ему истинное наслаждение; что он чувствует к нему непритворную симпатию; что он имел возможность достойно оценить его в дни Тильзита и Эрфурта; что знает, как завидна участь женщины, будущей супруги императора; что она найдет и семейное счастье, и исполнение самой смелой мечты. “Императора не знают, – говорил он, – о нем судят более, чем строго, даже несправедливо; многие считают его бессердечным. Я же, при более близком знакомстве с ним, нашел в нем человека, не лишенного добродушия, в глубине души очень доброго, который искренно любит своих родных и приближенных”.[346] Далее он высказал, что даже в вопросе “не склонен ли он к глубокой привязанности?”[347] нет ничего странного.

Впрочем, – прибавлял Александр, – посланник был бы неправ, если бы приписал колебания императрицы-матери личному ее предубеждению против Наполеона. Она вовсе не питает к нему антипатии, как это многие ей приписывают, и так как царь, видимо, стеснялся высказаться вполне по этому щекотливому вопросу, то Румянцев взял на себя эту задачу. Он передал Коленкуру слова императрицы, которые должны были обнадежить его. Она будто бы сказала: “Ошибаются насчет моего мнения об императоре Наполеоне. Как мать, я желала бы, чтобы мои сыновья были похожи на него, не только как на великого полководца, но и как на государственного человека. Никто не управляет лучше его”.[348] Процессуальная сторона развода, в том виде, как она была проведена в Париже, заслужила в Гатчине похвалу и одобрение. Лица, вращающиеся в кругу императрицы, слышали, что она высказывалась об этом деле в справедливых и корректных выражениях.

Между тем, слухи о предполагаемом браке начала распространяться. Первым поводом к ним послужили несколько фраз императрицы-матери; затем в разных слоях общества были получены письма из Франции, посланные оттуда в декабре, т. е. в то время, когда все говорило о принятом в пользу России решении. Петербург, который был “эхо Парижа”,[349] но эхо, которое запаздывало на три или четыре недели, заключил из этих известий, что предложение или уже сделано, или придет в самом непродолжительном времени, и что важное событие висит в воздухе. Разговоры об этом шли и при дворе, и в городе. Одни заговаривали об этом с самим Коленкуром, другие же старались угадать тайну, которую он таил в себе, по его лицу, по манере держать себя. В высокоторжественные дни, когда он являлся для принесения поздравлений императрице-матери, которые та принимала, окруженная своими младшими детьми, взоры всех присутствующих с любопытством устремлялись на него, следя за его малейшими движениями. По глубине его поклонов великой княжне Анне присутствующие рассчитывали вывести заключение о степени его надежд, думали угадать, приходили ли переговоры к концу или были временно приостановлены.[350]

В общем, светское общество не было против брака – таково было впечатление, вынесенное посланником. Несмотря на упорное предубеждение русских против новой Франции и ее главы, не были ли они польщены предпочтением, выпавшим на долю царствующего дома, не умолкали ли их политические страсти пред удовлетворенным самолюбием? Как бы там ни было, но Коленкур утверждал, что императрица-мать, обратившись к некоторым липам за советом, получила от них ответы, которые должны были расположить ее в пользу проекта. Светское общество не только не одобряло ее сопротивления, но поощряло ее к уступчивости, и даже заранее предсказывало ее решение. Повсюду говорили о решении в утвердительном смысле, и такое единодушное настроение, казалось, должно было повлиять на государыню, очень чувствительную к мнению света.

Но почему же она не уступала, когда все упрашивали ее дать согласие! На этот вопрос, очень определенно доставленный Коленкуром, император Александр ответил следующее: “В сущности, императрица ничего не имеет против, но, по свойству своего характера, никак не может решиться… Словом, склонность к проекту есть, но не хватает решимости, что зависит от недостатка характера, от слабости, присущей женщинам, которые в деликатном деле выбора рассчитывают выйти из затруднений, откладывая самый выбор…” Казалось бы, достаточно было ее сыну сделать еще одно последнее, энергичное усилие, чтобы превратить это благоприятное настроение в вполне определенное согласие, вырвать то да, которое, как будто, само готово сорваться с уст императрицы. Александр, которого посланник умолял не откладывать этого усилия, обещал обратиться с новыми и более настойчивыми просьбами, но, в то же время, повторял свои вечные извинения зa свою медлительность. Он говорил, что не хочет неуместной поспешностью дать своей матери повод заподозрить, что Наполеон уже сделал предложение. Коленкур выразил желание, чтобы Александр не был так осторожен и вел переговоры энергичнее. Он просил его прямо сказать императрице, что сделано формальное предложение. На это Александр ответил, что он намерен по возможности воздержаться от этого. “Так как он не был уверен в скромности своей матери, то необходимо было, чтобы, в случае неудачного исхода дела, тайна эта осталась при нем”. Впрочем, он продолжал предсказывать благоприятный исход, не проявляя большой энергии в деле и не ускоряя его хода. В результате, когда Коленкур запечатывал свою вторую посылку, т. е. 21 января, вторая десятидневная отсрочка давным-давно прошла, а посланник все еще ждал столько раз просимого ответа. Он высказывал надежду, что скоро получит его, думал, что он будет благоприятен, но в настоящее время мог сообщить только свои разговоры с императором Александром: слова, приписываемые императрице-матери, ходившие по Петербургу слухи – и обо всем этом слово в слово доносил в своих двух новых депешах.

Эти бумаги, предоставленные императору на другой день по их прибытии, окончательно выяснили ему дело и доложили конец его колебаниям: они нанесли смертельный удар его сомнениям. В словах Александра он увидал ясное доказательство уклончивых намерений. Он думает, что обещанный ему ответ или вовсе не придет, или будет отрицательным; во всяком случае, чтобы повлиять на его решение, он будет слишком поздним. С этих пор он больше не колеблется. Усматривая в отсрочках только скрытое желание потешить его, только нежелание сразу же ответить отказом, и думая, что этого более чем достаточно, чтобы освободить его от его обязательства, он считает, что может без стеснения обратиться к другой партии, и, таким образом, превосходно отомстить России за пренебрежительное к нему отношение. Теперь с неудержимой поспешностью хватается он за великолепный реванш, который предлагается ему из Вены. Во избежание неприятного впечатления от неудавшегося сватовства, он без подготовки приступает к другому браку. Всю ту страстность, весь пыл, которые еще недавно влагал он в стремление к России, влагает он в стремление в противоположном направлении. Он хочет, чтобы все было покончено с Австрией в двадцать четыре часа, и отказу из Петербурга, который он предчувствует, который считает неизбежным и настолько близким, что вот-вот он появится, спешит противопоставить свое отречение, которое должно разнестись повсюду еще до получения отказа России.

6-го утром он прочел депеши Коленкура. В тот же день, после полудня, он приказал разыскать австрийского посланника. Шварценберга в этот день не было в Париже: он был приглашен на охоту. Там-то и дошло до него “первое слово”.[351] Его предупредили, чтобы он вернулся в свой отель и ждал важного сообщения. В шесть часов вечера к нему приехал принц Евгений в немногих словах объявил, что император остановил свой выбор на эрцгерцогине и готов жениться на ней, но при одном условии: чтобы все было кончено сейчас же и чтобы брачный договор был подписан не далее, как через несколько часов; что всякая отсрочка будет рассматриваться, как отказ, и император обратится с предложением в другое место.

Это сообщение вызвало в Шварценберге целый ряд противоречивых чувств. Он очень обрадовался при мысли, что представляется неожиданный случай покончить с несчастиями Австрии, т. е. обеспечить ее существование и поправить ее дела; но немедленное и бесповоротное обязательство, которого от него требовали, налагало на него крайне серьезную ответственность. Его двор разрешил не уклоняться от предложений и дать надежду на согласие; но ему и в голову не приходило, чтобы Наполеон потребовал от посланника письменного обязательства безотлагательно, не дожидаясь, пока тот получит новые приказания, и потому он не позаботился снабдить его соответствующими полномочиями. Посланнику дано было право на все, исключая право подписать брачный договор. “Никогда еще, рассказывал потом Евгений, посланник не был в более жестоком положении. Я видел, как он волновался, как пот крупными каплями выступал на его лице, какие усилия он употреблял, чтобы в возможно деликатной форме выставить ни к чему не ведущие возражения”.[352] Поняв, наконец, что для его карьеры наступил критический момент, Шварценберг решил, что существуют моменты, когда и осторожный дипломат должен быть готовым поплатиться за инициативу, взять на себя ответственность за принятое решение и поставить на карту свое будущее. Он объявил, что согласен подписать брачный договор.

Евгений поспешил с этим ответом в Тюльери, где с величайшим нетерпением ждал его император. “Как только я произнес да, – рассказывал принц,[353] – радость этого великого человека выразилась в такой дикой, в такой сумасшедшей форме, что я остолбенел”. Про эту сцену Евгений рассказал в 1814 г., в Вене, во время конгресса, графине Эдлинг, другу Каподистрия, горячей поклоннице Александра, Эгерией,[354] которой она считала себя одно время. Если принять во внимание тогдашнее положение обоих собеседников и место и время их встречи, то позволительно думать, что этот рассказ был выдуман или передан в преувеличенном виде, не особенно лестном для падшего героя. Тем не менее, мы охотно допускаем, что император был чрезвычайно доволен. Такой исход устраивал и его лично, и был в интересах его политики. Брак с дочерью Габсбургов поднимал его на более высокую ступень и почти узаконивал в глазах Европы; кроме того, с этих пор он мог не бояться последствий недоброжелательства России.

Не теряя времени, в тот самый вечер он вторично собрал чрезвычайный совет того же состава, как и девять дней тому назад. Следовало, чтобы дело имело такой вид, как будто бы выбор эрцгерцогини, в действительности уже состоявшийся, исходил от этого внушительного совещания. Впрочем, для Наполеона это скорее было способом всенародно объявить о выборе, чем делать его предметом новых прений: он хотел только дать свое заключение. Тотчас же рассылаются приглашения, во все стороны летят эстафеты, и в течение вечера съезжаются в Тюльери: “голландский король, итальянский вице-король, кардинал Феш, высочайшие особы, министры, председатели Сената и Законодательного Корпуса”.[355]

Собрание под председательством императора открылось очень поздно. Казалось бы, что это заседание, столь спешно созванное, происходившее при свечах, в ночной тиши, в то время, когда вокруг ярко освещенного двора замерли последние звуки уснувшего города, приобретало, благодаря позднему часу и необычайным обстоятельствам, еще более таинственное значение. А между тем, даже для непосвященных не было уже почвы для серьезного обсуждения вопроса. Слухи о принятом утром решении быстро распространились по городу; в течение целого дня об этом только и говорили во всех слоях общества, во всех салонах. Министры, а в особенности, их жены, не стесняясь, рассказывали о знаменательном событии; всюду предусматривались самые ничтожные последствия, обсуждались даже подарки, указывались лица, которые будут удостоены австрийскими орденами и “драгоценными табакерками”.[356] Члены совета, не посвященные в тайну, были предупреждены тем или иным путем и знали, что их роль ограничится одобрением заранее решенного выбора.

331Id., 88.
332Mémoires de Pellenc.
333Бюллетени полиции, январь – июнь, 1810 г. Archives nationales, AF, IV, 1508.
334Письмо, опубликованное Helfert'oм, 354 – 358. Это письмо чрезвычайно секретное, адресованное Меттерниху и только обозначенное буквами ДI, приписывается австрийским автором Лаборду. По нашему мнению, оно должно быть от герцога Дальберга.
335Бюллетени полиции, 1809 – 1810, Archives nationales. AF., IV, 1508.
336Vassilchikof, IV, 385.
337Неизданные документы.
338Archives nationales, AF, IV, 1675.
339Mémoires de Moilien, III 122—I23.
340Archives nationales. AF, IV, 1698.
341Bсе цитаты, за исключением тех, которые составляют предмет особых указаний, взяты из двух писем Коленкура к Шампаньи от 15 и 21 января 1810 г.
342Коленкур Шампаньи, 31 января 1810 г. В действительности наполеоновский кодекс требовал трех лет, в случае развода по обоюдному согласию. Стр. 297.
343Id., 18 февраля 1810 г.
344Id.
345Id.
346Донесение Коленкура императору № 72, 23 января 1810 г.
347Id. Как раз в это время, в разговоре с князем Адамом Чарторижским, Александр набросал совсем иной портрет Наполеона. “Это человек, – говорил он, – для которого все средства хороши, лишь бы он мог достигнуть своей цели”. Однако, от его собеседника не ускользнуло, что он как будто не вполне освободился от влияния, которое Наполеон имел на него, что прежде всего он хотел жить в ладу в ним, “что он его очень боялся” Mémoires de Czartoryski II, 223 – 225.
348Коленкур Шампаньи, 31 января 1810 г.
349Коленкур Талейрану, предыдущее письмо от 6 февраля 1810 г.
350Mémoires de la comtesse Edling, p. 49.
351Из письма герцога Дальберга.
352Memoires de la comtesse Edling. p. 193, по рассказу принца Евгения.
353Id , p. 194.
354Эгерия – нимфа, богиня-вдохновительница.
355Шампаньи Коленкуру, 8 февраля 1810 г.
356Предыдущее письмо герцога Дальберга.