Tasuta

Роман без героя

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Тю-ю!.. – удивился Васька Разуваев. – Та пес не в тебя, Венька!.. Молчун у тебя пёс твой! Не брешеть, как ты!..

– У него силов брехать нетути, как и хозяин с прошлой Пасхи не жрамши!.. – отозвался кузнец Ванька Сыдорук, подтягивая на худом животе вечно сползавшие портки.

Никто из будущих «безбожников» не засмеялся: над «голодной» правдой в Слободе смеяться было не принято.

Петр Ефимович обмакнул перо в пузырек с чернилами, зажал в огромный кулачище школьную ручку, капнув кляксой на амбарную книгу, заматюкался:

– Ну, харя твоя немытая… Входи в историю! Потом внуки о тебе сказки будут слагать…

Водяра опешил от таких неожиданных слов, снова отступил от амбарной книги с уже проставленными в ней номерами слободчан – будущих «безбожников».

– Я буду першим! – вдруг вывалился из толпы Васька Разуваев. – Мне и моей семье тоже терять нечего…

– У нас и Тузика нету!… – поддержала мужа жена, скандальная баба, прозванная слободчанами Гандониха. (В те годы мало кто в Слободе толком знал, что это слово обозначает. Васька Разуваев, служивший в свое время матросом на эсминце «Быстрый», привез в родную Слободу несколько презервативов. Противозачаточные средства в быту слободчан так и не прижились. Но Васькины «гандоны» народ запомнил – Разуваев показывал «резиновую защиту» всем от мала до велика. И даже надул два больших белых шара, которые полдня летали над Слободой, потом зацепились за ветки деревьих и лопнули. В честь этих белых шаров и прозвали жену Разуваева Гандонихой. Помню, как опростоволосился их внук, учившийся со мной в одном классе, когда сказал Шумилову на уроке истории, что в Венеции «все плавают на гандонах». На что директор вполне серьезно ответил мальчику: «На гандонах не плавают, а летают»).

– Молчи, Гандониха! – испугался конкуренции Водяра. – В чужих руках хрен завсегда толще кажется!.. Самозванцам встать в строй!

Венька, опережая других любителей «халявы», поставил свою подпись в амбарной книге учета «безбожников».

– То палочку, то галочку, то крестик… – недовольно бурчал Водяра. – Потсавлю лучше-ка я подпись…

И поставил жирную кляксу от напряженности и ответственности исторического момента.

– Вот тебе, Черт, не галка, а цельная ворона! – закричал он, дуя зачем-то на перо комбедовской ручки.

Петр Ефимович со злостью вырвал у него ручку, макнул перо в чернильницу и, тяжко вздохнув, вывел каллиграфическим почерком: «Нумер 1 – В.П. Водянкин». И сам расписался за Водяру – какую-то закорючку поставил.

Потом почесал за ухом. Написал: « Нумер 2».

Зычно крикнул:

– Нумер два! Разуваев с Гандонихой! Подходь к столу!

Это уже много позже он будет кричать на наряде: «Нумер шастнадцатый! В коровник! Нумер двадцать осьмой – на гумно! Нумер перший – запрягай соловую кобылу!». Коротко и ясно. Водянкину же его номер, что елей по сердцу: первый! А первому человеку, как и первому гостю, в Слободе завсегда кусок послаще и пожирнее…

Вениамин Павлович Водянкин, первый колхозник «Безбожника», прославился не нашими сочинениями. Про Водяру в Краснослободске и по сей день ходят легенды, очень похожие на добрые анекдоты про Чапаева. Раньше про любимых героев народ слагал песни, но когда слова из песен стали выкидывать, стал складывать анекдоты. Здесь необъятное поле для творчества – хочешь выкидывай материное слово, а хочешь и добавляй. Дело вкуса каждого рассказчика. То есть творца. Про Водяру каждый рассказывает с доброй улыбкой. Значит, добрая о человеке память живет на созвездии Малого Пса. Добрая и долгая. Пусть те, кому ставили бюсты еще при жизни, позавидуют героям из народных былинных анекдотов…

И я очень горжусь, что моя жена Моргушка – его родная внучка. Восьмая или девятая по счету, сама порой сбивается со счета.

На днях сделал я одну очередную глупость. Когда написал «Легенду о первом колхознике», то дал почитать эту главу двум своим близким людям: Пашке и Марусе. Жена, являющаяся близким родственником покойного (лица исторического), вдрызг раскритиковала мой реалистический образ своего деда. И потребовала, чтобы я написал о Вениамине Павловиче, как о достойном гражданине, патриоте прекрасной Слободы. И, мол, не обязательно кличку его вспоминать! И лучше описать не этот «факт» (она так и сказала – «факт», что не косвенно, а прямо подтверждает глубокий фактический историзм этой главы), а «случай», когда её деда, работавшего перед войной и после великой Победы председателем слободского сельпо, наградили медалью «Партизану Великой Отечественной войны».

– Ну, наградили и наградили… «Дорогого Леонида Ильича» вон сколько раз награждали. А чем, никто уже и не помнит, – сказал я.

– Мне интересно! – заплакала Моргуша. – Мне надо, чтобы о моем деде осталась только светлая героическая память! И ты не смей касаться его своей этой… правдой! Она его унижает.

Жена промокнула слезы платочком и добавила, цепляясь со мнойуже не на шутку:

– Это ты про своего деда Ивана всякую грязь пиши! Как он по пьянке спалил правление колхоза и сам в нем сгорел!

– Как? Как ты сказала? Да, Господи… Это же всё вранье! Не так это было. Не так…

К какому-то празднику, кажется, на Октябрьскую, наградили моего деда, тоже такого же партизана, как и Водяра, комплектом грампластинок с записью частушек Мордасовой. За образцовое исполнение своих караульных обязанностей. А патефона у дедушки не было. Мы жили не богато. Какой там патефон – не до жиру… Зато патефон был в правлении. И дед Иван во время своих дежурств любил послушать любимые народом частушки. Но кто же их слушает «на сухую»? Вот и выпил… Раз, другой… На третий перебрал и уснул у открытой дверцы печи. Сунул туда полено, чтобы согреться, когда к утру градус стал уходить. Да так и уснул на век, свернувшись калачиком, на загнетке…

– Бог ему судия, а не ты, Маруся! – сказал я распалившейся в споре жене своей.

– Да у вас вся семья такая была… – бросила Моргушка в меня комок грязи. – Все невезучие. Будто проклятые какие. И безногий дядька твой Федор, и отец твой леворукий…

– Не трогай моего отца! – замахал я руками, спуская своего пса с цепи. Он тоже герой-партизан!

– А в тюрьме с сорок третьего чего парился?.. У нас, сам знаешь, просто так не сажают…

– Замолчи! Судьба у него такая.

– Я и говорю – проклятые… Проклятие на вас висело.И сейчас висит. Ты-то в Захаровых пошел. То в школе преподавал историю, потом редактором «Слободских зорь» сделали… А за два года до пенсии «скрытым безработным» сделался…

– Не «сделался», а сделали…

– Какая разница? Ладно, Сашка – отрезанный ломоть. Сам с усами. А Сенька? Кто мальчика кормить будет? На мою нищенскую зарплату мы и вдвоем с тобой не протянем. Ты об этом подумал, когда тебя Степан Григорьевич вызывал для серьезного разговора?

– Подумал…

– Плохо думает твоя седая башка! Стар стал, а спеси, как у молодого… С властью задумал тягаться. Так у сильного всегда бессильный виноват.

– В доме повешенного, Мария Алексеевна, не говорят о веревке…

– А я не о веревке! Я о помощи нашему студенту, которому в Москве еще два года учиться. Или что? Бросить ему все, потому что, видите ли, Иосиф Климович хочет во что бы то ни стало доказать свою правду Степану Григорьевичу… В жизни, конечно, всегда найдется и место подвигу. Но твой будущий подвиг – это не эта твоя писанина, по запискам сумасшедшего старика. Твой подвиг – это вернуться в редакцию. Или, на худой конец, в школу. Благо, место директора свободно.

Я, схватив рукопись, бросился к соседу справа – Павлу Фокичу Альтшуллеру. Мне повезло, он был не на дежурстве. С кислой миной смотрел матч нашей сборной по футболу с каким-то именитым европейским клубом.

– Всё, Паш, не могу больше… – признался я. – Не могу, понимаешь?

– Понимаю, – взяв в руки рукопись, сказал он. – Знаешь, что Пушкин написал в поэтическом послании Батюшкову?

– Нет, – ответил я.

– «Бреду своим путем:

Будь всякий при своем».

Он поднялся, куда-то сходил. Доктора Шули не было где-то с полчаса.

– Ты никак позабыл обо мне?

– Да нет… Помню.

В руках он держал то, о чем чя так мечтал еще в школьные годы, – «бурдовую тетрадь» своего отца. «Записки мёртвого пса».

– У тебя же несколько листочков фотокопий… Теперь возьми вот это.

Он протянул мне амбарную тетрадь с грубо намалеванным на первой странице названием – «Записки мёртвого пса».

– Созрел, как ты говоришь?

– Бреди своим путем… Только треть «запретной книги Лукича» я все-таки оставлю у себя. До лучших, так сказать, времен.

– Так сейчас другие времена. Говори, пиши, что хочешь…

– Бывали времена трудней, но не было подлей…

– Лады. Хозяин – барин. Есть хочешь?

– Голод – не Моргуша, пирожка не даст.

И в это время затарахтел его телефон. Я знал, что звонит Моргуша.

– Да, – сказал в трубку Павел. – Конечно, на обед сейчас придем. Мы тут футбол смотрели… Если не дано, Марусенька, то никакой волшебник нас из болота за волосы не вытащит. А твоему муженьку, кажется, дано… Нет, нет… Не кажется. Жди, разогревай, идем!

Он положил трубку и спросил:

– Тебя в детстве мамка с печки не роняла, случайно?

– Ни случайно, ни специально не роняла, – ответил я.

– Зачем жену обижаешь? Или у тебя их много, как у восточного падишаха?

– Всего одна, – ответил я. – И то воспитатель детского сада…

– Тем более, воспитателей надо беречь. Кто о будущем позаботится? Ящик этот? – он ткнул пальцем в телевизор. – Улица? Криминальная Россия?.. Гомосексуалисты? Политические проституты? Будущее ведь в руках воспитателя детского сада. Глупое государство этого не понимает. Потому и зарплату платит им меньше, чем дворнику. А зря… Какой мерой мерите, такой и вам, господа, отмерено будет…

– Болтун подобен маятнику, – подал я с вешалки другу кашне, – и того и другого надо остановить.

– Ладно, товарищ Иосиф, не тирань жену и соседа! Идем есть борщ! Маруся уже, наверное, разогрела.

 

– К борщу чего-нибудь есть? – спросил я.

– Есть, да не про вашу честь… Сладкая жизнь когда-то заканчивается и у литераторов.

– Я пробочку только понюхаю… Важен, Паша, сам ритуал…

В наш дом я вошел умиротворенным.

– Душа моя! – позвал Марусю, с удовольствием втягивая носом кулинарные ароматы. – Моргушенька!.. Где ты? Люблю в тебе я прошлое страданье и молодость погибшую мою…

Она вышла в прихожую с кухонным полотенцем в руках. Свежая и похорошевшая после нашего скромного семейного скандала.

– Ходил искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок? – спросила жена с улыбкой Джоконды на губах.

– Показывал, что посеял, – снимая ботинки, ответил за меня доктор Шуля.

– Главное, что пожнет… – вздохнула Моргуша.

– Пожнет то, что посеял, – лукаво подмигнул мне Пашка. – Сейте разумное, доброе, вечное… За спасибо сейте.

– А почему, скажи мне, Паша, писателям зарплату не платят… Вот вам, врачам, платят, а им – нет? – снова стала взбираться на своего конька-горбунка супруга.

Пашка засмеялся:

– Наверное, потому, что глас настоящего писателя есть глас Божий. А Богу у нас платить не принято. У него все сами милости и прощения просят…

Павел Фокич прошел в моих тапочках в большую комнату и торжественно поставил на стол бутылку портвейна. На этикетке были нарисованы цифры «777».

– Господи!.. – всплеснул я руками. – Из прошлой жизни! А портвейна «666», трёх шестёрок, сегодня не выпускают? Нет? Странно…

– Писателям не наливать, – посерьезнела жена моя, Мария Алексеевна, в девичестве Водянкина. – У него сахар. И завтра, к восемнадцати часам его вызывает на беседу Степан Григорьевич…

– Не вызывает, а приглашает, – поправил я. – Пусть он вызывает свой аппарат.

– Наградит золотым пером, небось… – издеваясь над моей жизненной ситуацией сказал Паша. – За это долгожданное событие в жизни всех истинных писателей земли русской нужно обязательно выпить.

Он отворил дверцы старинного буфета, который Моргуша давно пыталась выбросить на помойку, достал оттуда винные бокалы богемского стекла.

– И виновнику торжества – чуть-чуть… Чисто символически, – он разлил «дореформенный» портвейн по рюмашкам. – Это очень помогает человеку в познании самого себя. А если писатель познает самого себя, то что тогда ему стоит познать и весь мир!..

Маруся принесла закуску и подняла свой бокал.

– Мальчики! – улыбаясь, сказала она. – Как это хорошо, как здоровски, что вы пронесли дружбу с нашей школьной поры и до сегодняшнего дня… И в радости, и в печали…

– Моргуша, – перебил Павел. – Не говори красиво… Сегодня это не в интеллигентном обществе. Сколько раз выступающих на ток-шоу по телеку запикивают за одну передачу? И не счесть. А каждый «пик-пик» – это матерное слово.

– За что выпьем? – спросил я, переводя разговор в нужное русло.

– За вас, за людей с роковыми судьбами! – поднял бокал Паша.

– Это почему – с роковыми? – насторожилась супруга.

– Это я так, Некрасова вспомнил… – протянул мой верный товарищ по жизни. – «Братья-писатели, в нашей судьбе что-то лежит роковое…»

Он чокнулся с Марусей и подмигнул ей:

– Если нет, Моргушенька-душенька, этого «чего-то рокового», значит, писатель – не настоящий.

– Проверка на дорогах, – вздохнул я.

– Нуда веритас, как говорим мы, образованные здоровые люди, – ответил Паша.

– Что это означает, Немец? Переведи! – попросила жена.

– Голая правда, – ответил он. – Не приукрашивай её, старичок, когда будешь ностальгировать о светлом прошлом, писать о скользком настоящем или думать о незнакомом будущем… И о нашей «юности печальной» пиши, как Бог на душу положит. Без прикрас и этих романтических прибамбасов…

Он, чувствуя, что тост явно затянулся, добавил скороговоркой:

– Кстати, когда будешь с «бурдовой тетрадкой» работать, не увлекайся, пожалуйста, метафорами и прочими эпитетами. Истина ведь в украшательстве не нуждается. Античные скульпторы, я это читал в толстой умной книге, истину всегда изображали в виде обнаженной женщины.

– Прекрасной женщины? – поинтересовалась Моргуша.

Паша грустно улыбнулся:

– А вот об этом там ничего сказано не было… – он выпил и добавил: – Но, думаю, все-таки по-своему прекрасной. Потому что только нам, русским, известно, что красота спасет мир.

Глава 8

СЛАБОЕ МЕСТО ТЕЛЬЦА – ГОРЛО

Иосиф Захаров о женской красоте, конформизме и творческих компромиссах

Когда после апрельской ледяной купели Пашка окончательно поправился и пришел на занятия, Анка-пулеметчица дала мне комсомольское поручение – сделать спецвыпуск школьной стенгазеты.

– Нарисуйте «героя» в кавычках, сочини соответствующие политическому моменту стихи, Захаров, – станковым пулеметом протарахтела классная дама. – Ты это сделаешь, уверена, на нужном идейном, политическом и художественном уровне. В помощницы, как всегда, себе возьми Водянкину.

– Нашли тоже мне художницу… – буркнул я, мучаясь от того, что «изобразительная часть» стенной газеты, которую я редактировал, всегда получалась хуже её литературной части.

– Я сказала, Водяркину! – повысила Анна Ивановна голос и от волнения исказила Марусину фамилию. Я тут же решил, что классная мадам сделала это нарочно.

Анна Ивановна почему-то недолюбливала всех красивых девочек школы. Это была та самая голая правда, о которой Пашка прочитал в одной толстой и умной книге. Хотя однажды, когда ставили на школьной сцене пьесу Островского «Лес», поняли почему. Там Несчастливцев говорит об одной женщине: «Она уже старушка; ей, по самому дамскому счету, давно за пятьдесят лет».

У Анны Ивановны к молодости и красоте был свой «дамский счет».

А тут еще Марусино «легкое дыхание»… Так выразился я на уроке литературы, сравнивая Марусю Водянкину с героиней бунинского рассказа.

Анка-пулеметчица залепила мне тогда «посредственно», признав, что мое сравнение ни в одни ворота не лезет. Она прямо-таки задохнулась от чужого «легкого дыхания».

– Художник нарисовал в этом рассказе совершенно другой образ! – поучала меня Анна Ивановна.

А я вот рисовать не умел. Водянкина на моем фоне антихудожественном фоне хорошо смотрелась даже со своими средними способностями. И оформить спецвыпуск школьной стенгазеты поручили именно ей.

Я поставил перед ней сверхзадачу по Станиславскому: «изобразить акварельными красками героическую драму в районе нашего лукоморья на великой русской реке Свапа». Что-то в духе плакатов общества спасения на водах.

Моргуша мою «сверхзадачу» поняла в меру своего изобразительного таланта. Рядом с ее озарением даже именитые Кукрыниксы рядом не стояли.

Пашка был почему-то не худ лицом, как в жизни, а больше походил на румяного, печеного на сметане и масле, колобка. Возможно, решил я, художник-передвижник хотел изобразить уже набухшего водой утопленника. Но Шулер-то не утонул. А если бы утоп, то не был бы таким румяным. Что за импрессионизм?

Меня шокировала и чья-то хищная рука, тянувшаяся с берега к Пашкиной голове. Рот у моего друга был от уха и до уха. Как у деревянного мальчика Буратино. Он не то улыбался улыбкой утопленника, не то «во весь рот» звал на помощь работников ОСВОДа.

Короче, я вдрызг раскритиковал работу художника Водянкиной. И мы, разумеется, крупно поссорились.

Я взял картину на листе ватмана домой и долго страдал над оставленным для моего поэтического текста местечком. Нужно было сюда вписать поэму о Пашке и героической девочке из нашего класса, спасшей ему жизнь. С Пашкой было легче. Его образ ложился на бумагу без проблем. С Моргушей я был в разводе. И потому никакие героические эпитеты к ней не подбирались.

А ведь я намеривался написать героическую поэму. Этакую эпопею. Как говорил Пашка, «опупею». Моя сверхзадача была обречена на провал.

Поначалу я планировал написать вместо эпиграфа: «Комсомолке Марии Водянкиной посвящается». Но после этих слов сами собой напрашивались годы ее жизни. Выходило, что «героическая комсомолка» погибла, спасая чужую жизнь. А это противоречило правде жизни.

После бессонной ночи я, злясь на самого себя, наконец-то понял, что даже нелюбимого мною Демьяна Бедного из меня никогда не получится… Исписав тетрадку вариантами четверостиший, я наконец-то удовлетворился одним, где «Свапка разлилась», а «Пашка разошелся»… Было и героически. И правдиво. И в меру художественно. Посвящение же убрал вовсе, решив, что общешкольная стенгазета – не могильный камень: тут не место всяким эпитафиям.

Мои стихи, написанные по принципу «как Бог на душу положил», Шулеру неожиданно понравились. Он сказал, что даже бы Лев Толстой написал в сто раз хуже. Если бы, конечно, вообще граф писал стихи…

Но мой поэтический опус оказался слабым в «идеологическом плане». Анка-пулеметчица тут же отредактировала их со своей «кочки зрения».

– «Во-первых, – сказала Анна Ивановна, – образ Свапы, средней реки в Средне-Русской возвышенности, нарочито снижен автором. Что это еще за «Свапка», Захаров? Ты обязан любить свою великую Родину. А на Родине всё величаво: и леса, и поля, и реки, и, что вытекает из вышесказанного, человеки… То есть люди. Во-вторых, Павел Альтшуллер с его базарным (она, наверное, хотела сказать «базаровским») нигилизмом – не лучший прототип для героического образа.

Она поправила очки-велосипед на тонком арийском носу, спускавшейся у нее к самой верхней почти впритык. Сказала мне, автору героической поэмы и редактору спецвыпуска, с фальшиво звучащими дидактическими нотками в голосе::

– Я понимаю, что сейчас Павел Альтшуллер, в силу некоторых жизненных обстоятельств, проживает в вашей семье, Захаров… Но кто нам, Захаров, позволит в средствах массовой пропаганды, каковым является общешкольная газета, разводить семейственность?

– А при чем тут семейственность? – сказал я. – Паша у нас временно, на время болезни его отца…

– Это «временно» уже растянулось на три года, – будто обижаясь на мое определение, ответила она. – Таких, как Фока Лукич, лечат долго и основательно. Поверь мне на слово.

– Верю, – почему-то вырвалось у меня. И в довершение ко всему еще и громко чихнул, что особо рассердило Анку-пулеметчицу.

– Простите, – извинился я. – У нас в семье давно все чихают. Еще со дня моего рождения… – сказал я Анне Ивановне вежливо и тактично. – Понимаете, сырость сорок восьмого пропитала все члены моих родителей. Потому-то и я таким сырым получился…

Анна Ивановна подняла на лоб очки:

– Хочешь, чтобы я отца к директору вызвала?

– Не хочу, – честно признался я.

– Тогда молчи. И переделывай свою «героическую поэму». Как я сказала!

Я понял: придется наступать самому себе, своей песне, на горло. А так как я по знаку зодиака – телец, то горло у меня, как и у всех тельцов мира, – слабое место.

Но почему-то с официальной школьной цензурой я не стал спорить. Может, боялся. А может, понимал, что лбом стенку не прошибешь…. (Хорошо было Пушкину! У него в цензорах сам царь ходил!…).

И я наступил своей песне на горло. Глотая полынную горечь первого творческого компромисса, я зачеркнул про то, «как если Свапка разольется, то трудно Свапку переплыть…» И про то зачеркнул, как «если Пашка разойдется, то трудно Пашу усмирить»…

А в итоге после острого красного карандаша Анны Ивановны получилось что-то вторичное или даже третичное:

Широка Свапа моя родная,

Нет нигде таких чудесных рек,

Потому веселая такая:

Не утонет в Свапке человек.

Вот так, с первой попытки опубликоваться, я понял, что такое цензура. И подтвердил мысль классика, что жить в обществе и быть от него свободным не может никто! Даже писатель. Будь он Пушкин. Или, на худой конец, граф Лев Николаевич Толстой.

Я потом долго и путано объяснял своему другу, почему так изменилась моя «героическая поэма» и что сделали с тельцом, наступив ему на горло.

– Ты какого апреля родился? – спросил Паша.

– Двадцать первого, – ответил я.

– Между Лениным и Гитлером, – кивнул он. – С вами, господин редактор, всё ясно.

Я обиделся. Тогда, разумеется, не за Ленина. За Гитлера. Точнее – сравнение с ним.

– У тебя, Немец, нет чувства юмора, – сказал я Шулеру. – У всех немцев с этим туго.

– Да ты, товарищ Иосиф, не обижайся… Просто я хотел узнать: камо грядеши?

– Это по-каковски?

– Сокральный язык… На современном русском означает – куда идешь?

– Я-то?

– Да не ты как мой лучший друг Захар. А как главный редактор стенгазеты. Понял?

– Не-а…

– Объясняю популярно. Этот вопрос апостол Петр, пытаясь покинуть Рим, чтобы спастись от преследований Нерона, задал Христу.

– Ну и…

– Ну, и Христос ответил испугавшемуся Христу: «В Рим, чтобы снова принять распятие». Апостол Петр устыдился своей слабости, вернулся в Рим, где и принял мученическую смерть…

 

Тут я совершенно запутался.

– Ну и что? Разве это был хороший совет Петру?

– А мог он поступить по-другому?

Тогда я лишь пожал плечами.

Глава 9

ДЕЛО ПАХНЕТ КЕРОСИНОМ

Иосиф о спасении и вечном страхе перед малыми и большими псами

Мой старший сын, когда был маленьким и ему становилось страшно в кино, закрывал глаза. Мой младший сын уходит от реальности в компьютерный, виртуальный мир.

Я спасаюсь своим романом. Воспоминаниями. Это мир не совсем виртуальный. Он такой же реальный, как и этот. Но мне так легче переживать свои настоящие страхи.

Я точно знаю: от того, что было со мной вчера, зависит мое завтра. Сегодняшнего дня нет. Настоящее ускользает от меня…

Но жить надо в дне сегодняшнем. Чтобы наступило будущее. Какое – это уже другой вопрос.

В тот день я собирался на прием к главе района Степану Карагодину. И чувствовал, как страх подбирается к моему слабому месту – горлу. Он стал сдавливать его уже с утра, когда я пил кофе на кухне, с тоской глядя на телефон: хоть бы позвонил кто… Моргуша или Паша. Но никто не звонил. И я за кофе наугад открыл «Записки мёртвого пса». Попал на философствования Фоки Лукича. Одно из тех мест, которое Паша называл «Евангелие от Фоки»:

«НЕ ПУТАТЬ ОТЕЧЕСТВО С «ВАШИМ ПРЕВОСХОДИТЕЛЬТСВОМ»

Из «Записок мёртвого пса»

«Русские – нация умная, ново все времена русские – царедворцы. Печально, что мы частенько путаем слова «отечество» и «ваше превосходительство». Мы, русские – обязательно царедворцы: солдаты, церковники, шпионы, тюремщики, палачи, жертвы палачей… Мы и дело делаем, как царедворцы. До чего может дойти с общество, в основе которого нет человеческого достоинства?

Россией правит класс второстепенных чиновников. Бюрократия – единственная реальная сила, ограничивающая фактически даже власть вождя. Но хуже всего, что чиновничество в своей массе враждебно относится к любому существующему строю. Их внутренний пёс постоянно огрызается на любое дельное указание или приказание, хотя внешне у пса – абсолютная покорность и верноподданность. И никогда не узнаешь, чего больше в нём, в чиновнике, – внешней рабской покорности или скрытой злобы и бунтарства».

В приемную Карагодина я пришел загодя, минут за двадцать до назначенного срока. Секретарша Зоя холодно со мной поздоровалась, на мою попытку вызвать на разговор не отреагировала. «Эти шавочки, – подумал я, – только подгавкивают своему хозяину. Чего на них обижаться?».

– Вот, распишитесь, пожалуйста, здесь… В получении уведомления, – сказала Зоя.

– В уведомлении чего? – не понял я.

– В том, что администрация вас уведомляет, что из-за дефицита бюджетных средств она выходит из состава учредителей районной газеты «Краснослободские зори»…

Я расписался и трижды перечитал врученное мне уведомление о выходе из состава. Это означало одно: искать справедливости через суд было бесполезно. Мне отрезали и этот путь к маневру. Мол, нет денег – вот и перестали финансировать газету. Найдут другого главного редактора, попокладистее да поласковее сосущего матку, – деньги, разумеется, в бюджете сразу найдутся. Чертенок осваивал искусство управления муниципальным образованием весьма успешно. Способный ученик.

– Воды? – заволновалась Зоя, глядя на мои дрожавшие руки.

– Спасибо, – покачал я головой. – Не гимназистка, в обморок не упаду.

– А где вы сейчас, Иосиф Климович? – спросила секретарша и сама глотнула водички.

– В России, – ответил я. – Сами видите…

– Я не об этом…

– А я как раз об этом.

– Пишите всё?

– Всё пишу.

Один из телефонов на Зоином столе зазвонил. Девушка сняла трубку и кивнула мне:

– Можно заходить.

– Благодарю вас, барышня.

Степан Григорьевич сидел за столом торжественно и монументально. В голову сразу же пришла строчка из песни нашей юности: «Сижу на нарах, как король на именинах».

– А-а… – оторвался он от документов, с которыми, как я думаю, не только работал, но и спать ложился в одну койку. – Господин писатель!.. Какими судьбами?

– По вашу душу, – грустно пошутил я.

– Я вызывал?

– Моргуша сказала, что вы… На восемнадцать ноль ноль. Вот явился, не запылился…

– А зачем это я тебя вызывал? – издевался Степка-чертенок. – Ты, мой дорогой однокашник, не знаешь?

– Знаю, – ответил я. – Уведомление вручить. Чтобы, так сказать, не возникало никаких юридических иллюзий у безвременно уволенного главного редактора.

Он засунул длинные пальцы под модные полосатые подтяжки, оттянул резинку и звучно, будто выстрелил, себя по пивному животу.

– Я вас, Иосиф Климович, не увольнял… Я вас уведомил, что денег на газетку, которая слона покусывает, как сбесившаяся шавка, в бюджете района нет. А на нет, в России, как известно, суда нет…

– Я и не собирался в суд идти.

– Можем и полюбовно договориться…

– Не верю… Так один режиссер давал оценку игры своих актеров.

– Только без оскорблений. Я не актер. А ты, тем более, не режиссер. Ты – безработный. Значит, никто.

– И последние станут первыми…

– Это, мой друг Иосиф, все сказки… Первые и стали первыми. Это историческая правда. Ты ведь историк по основному образованию?

– Если под «первыми» вы подразумеваете первых секретарей, то это действительно исторический факт. Признаю…

Он помолчал, улыбнулся:

– Редкий случай, когда вы, господин бывший главный редактор, признаете свои ошибки… Это говорит мне о том, что не все еще потеряно.

– Уведомление вручено. Я могу идти? – спросил я.

– Куда вам торопиться, товарищ безработный… Вы теперь воистину богатый человек – столько свободного времени… Хоть отбавляй. Позавидуешь.

– Спасибо. Черной зависти мне не надо…

– Не обижайся, Захар! Не обижайся… – он достал дорогу сигарету, скрученную из кубинского сигарного табака, прикурил от настольной зажигалки. – Как знать, может быть, придет время – и еще поблагодаришь меня за это благодеяние.

– Зачем же ждать? Поясной поклон вам от всей нашей семьи Захаровых, – сказал я и даже символически поклонился хозяину кабинета.

– Всё ёрничаешь, – покачал он уложенной в парикмахерской головой. – Вы с Шулером в классе первыми клоунами всегда были. Клоунами и остались…

– Иногда глазами клоуна видно дальше.

– А я ведь тоже не слепой. Все, Захар, подмечаю. Все мне докладывают подчиненные.

– Стучат…

– Зачем так грубо? Кто владеет информацией, тот владеет миром.

Он встал из-за стола – большой, красивый человек в безупречных дорогих тряпках «от кутюр».

– Знаю, что Павел Фокич тебе по-дружески презентовал записки своего сумасшедшего отца… Помнишь, мы всё к окнам старика бегали, смотреть, как он «роман века» строчит под лампой с зеленым абажуром?

– Не помню, – соврал я.

– А что записки старого доктора получил – это ты понишь?

– «Бурдовую тетрадь», что ли? – пожал я плечами.

– Бурдовую или еще какую – это детали. Главное, есть этот бред сумасшедшего у тебя или нет?

Я помолчал, подумал и сказал:

– Есть. Для меня, историка Слободы, это бесценный документ.

Я глазами показал на документы, наваленные стопками на столе главы.

– Это пасквиль, а не документ…

Я нацепил очки, которыми пользуюсь только для чтения, и заглянул ему в глаза:

– А откуда вы, Степан Григорьевич, знаете, что там написано, в «Записках мёртвого пса»?..

Он подошел ко мне вплотную, будто хотел выстрелить в упор.

– Догадываюсь… И у меня есть к тебе предложение.

– Я не барышня, чтобы мне делать предложения…

– Не юродствуй, клоун!

Он отошел к окну, зачем-то опустил жалюзи.

Степан замер, не оборачиваясь ко мне, сказал:

– Знаешь, мне еще в школе было интересно, что там этот старый пердун в своей тетрадке марает…

– В высшей степени интересные вещи…

– И что же – там, по-твоему, правда?

– Евангелие врать не может.

– Евангелие?

– «Евангелие от Фоки»… Он отслеживал нашу слободскую жизнь, описывал наш позор и наши победы, размышлял, давал как врач какие-то рецепты, делал попытки писать как настоящий писатель…

– О чем?

– О прошлом, а значит, и будущем.

– Ах, мать твою!

Он стал подбрасывать и ловить коробок спичек, подбрасывать и ловить. Я невольно следил за полетом коробочка. Последний раз не поймал.

– Я так понимаю: про тебя и про меня там ничего нет. Мы тогда детьми были…

– Бедный Йорик! Кости его давно истлели, а тетрадка сумасшедшего пса, значит, все еще делает свое злое дело…

Он нагнулся ко мне через стол. Сказал шепотом:

– Ты мне передай эту бредятину. Уж больно любопытно познакомиться, знаешь ли.