Tasuta

Отчего умерла моя мама

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

А по окончании школы жизнь закрутилась в бешеном темпе. Нужно было решать, что делать дальше. Перспектива загреметь в армию в те годы меня, наивного пацана, совершенно не пугала, но я не пошел служить не потому, что хотел закосить, а потому, что самолюбие не позволяло дать маху и не поступить в институт. Однако с выбором профессии была загвоздка. Это только моя бесхитростная родня думает, что я всегда мечтал стать врачом. Все было несколько сложнее. У меня в голове тогда сидела мысль и еще о двух видах деятельности. И об одной мечте родители даже и не подозревали, а я тем временем потихоньку собирал нужную информацию. Представляешь, Катя, я, садист и извращенец, в свои юные годы во времена тотального атеизма хотел поступить в духовную семинарию. Как я сейчас понимаю, меня, наверно, тогда, как выражался один мой знакомый, стукнули из-за угла пыльным мешком по голове. Остановил этот богоугодный порыв другой умный знакомый, который вроде бы меня и поддержал, но, с другой стороны, не без ехидства спросил, а как я отношусь к сотрудничеству с КГБ. А я, дурак дураком, только разинул рот. И тогда приятель объяснил, что практически все духовные лица высшего и среднего ранга православной церкви так или иначе связаны с этой интересной организацией, а на это я никак не подряжался. Я, конечно, вначале возмутился таким поклепом, а затем задумался. А ведь действительно, как в тоталитарном атеистическом государстве могла существовать неподконтрольная, чуждая христианская идеология? Ответ прост. Церковь была подконтрольна и прекрасно себя чувствовала в мягких, но крепких объятиях соответствующих органов. При этом я уверен, что, как тогда, так и сейчас, в церкви служат и другие, искренне верующие и стремящиеся творить добро люди. Но… поступать в семинарию расхотелось.

А еще я хотел стать так же, как батюшка, журналистом. Но реакция моих родителей на мое заявление об этом намерении оказалась более чем странной. Мама испуганно на меня посмотрела и пробормотала «окстись», а батюшка неожиданно раскипятился и заявил, что у него нет никаких связей, чтобы помочь мне поступить в медицинский институт, но их более чем достаточно, чтобы меня не приняли на журфак МГУ. Вот так я не пошел учиться и на журналиста.

А затем началась каторга. Два месяца я не отрывался от книг и готовился к экзаменам в мединститут. Родители, чтобы не мешать заниматься, оставили меня одного в нашей квартире, выразив тем самым мне, семнадцатилетнему балбесу, полное доверие, которое я не мог не оценить, а сами с тобой, Катя, уехали на казенную дачу от папиной работы. И поступлю я в медицинский институт или нет теперь зависело только от меня самого. И я не взвидел белый свет. Я поделил сутки на часы, из которых 12 было посвящено учебе. То есть четыре захода по три часа с тремя часовыми перерывами по будильнику. Остальное – сон. В девять часов утра садился за ненавистные учебники и другие книжки, по которым занимался, и, преодолевая скуку и отвращение, грыз и грыз гранит науки. И я поступил, перебрав на три с половиной балла больше проходного, став студентом 2-го Московского медицинского института им. Н.И. Пирогова. Он, кажется, сейчас называется академией.

А став студентом, я начал все больше и больше отдаляться от семьи. То-то ты, наверно, радовалась, что меня целыми днями не было дома, и некому было, кроме, само собой разумеется, мамы, над тобой издеваться. И я за тебя не волновался. Что мне было волноваться? Ты придешь из своего второго или третьего, уже не помню, класса, а там мама. А она тебя покормит, напоит, выслушает твой подробный девчачий отчет о том, что за день произошло в школе, и начнет над тобой измываться. Я был, Катя, уверен, что ты в надежных руках.

Но я, дурак, как и мои друзья-однокурсники, наивно думал, что каторга – это период подготовки к институту, а он оказался просто легкой разминкой. Впрочем, Катя, я говорю это только от имени тех ребят, которые поступали за счет своих знаний и рассчитывали только на себя. И я до сих пор не без стыда вспоминаю ту еще не прошедшую после поступления эйфорию от мысли, что я – студент-медик, с которой пришел на первое занятие по анатомии и, гордый собой, расслаблено, без особого интереса слушал объяснения о строении позвоночника и позвонков. Все это поначалу казалось таким же глупым, простым и не требующим усилий для понимания, как какой-нибудь урок ботаники в школе. И, само собой разумеется, учебник анатомии перед следующим занятием я открыть не удосужился. Что я, с печки свалился, чтобы заниматься такими пустяками? Но выяснилось, что про позвонки нужно было не только прочитать, но и выучить наизусть расположение на них каких-то бугорков и их название на латыни. И, как назло, отвечать вызвали меня. Полагаю потому, что меня вновь подвела фамилия, которая завершалась характерным для среднеазиатских республик окончанием «бек», кстати, подчеркивающим в Азии уважаемый статус ее обладателя. Преподаватель, я думаю, не без некоторого сарказма предположил, что я, вероятно, какая-нибудь «чурка» из Узбекистана, которая и по-русски-то ни бум-бум, а должна еще отвечать и по-латыни. А главное, моя фамилия была не слишком сложна в произношении. У нас в группе учился отличный парень, грек из Грузии, с фамилией Скитотомиди. Вот ему, в отличие от меня, везло больше. Его фамилию выговорить никто не мог, поэтому во время всей учебы в институте его вызывали реже. В отношении же меня преподаватель оказался частично прав. Он действительно нарвался на «чурку», но московскую. И я, получив неуд, попал на «отработку», то есть дополнительное занятие. Мы и так находились в институте с восьми утра до шести, а иногда и до семи вечера, а «отработка» означала, что ты должен прийти еще раз вечером, чтобы отзаниматься полное занятие и отчитаться за невыученный до того материал.

Но, помимо того, что с нас на анатомии драли три шкуры, с этим предметом были связаны и забавные истории. Все мы, по крайней мере, те, кто только что закончил школу, начиная изучать анатомию, испытывали некоторые опасения по поводу того, как будем себя чувствовать, имея дело с трупами. Однако первоначальные страхи оказались беспочвенными. Пролежавшие долгое время в формалине препараты частей тела и органов лишь отдаленно напоминали что-то человеческое. И это нас, студентов, не устраивало. Мы хотели видеть то, что действительно могло пощекотать нервы.

Надо сказать, что кафедра анатомии находилась на четвертом этаже учебного здания, а первые этажи и подвал занимали судебно-медицинский морг и кафедра судебной медицины. С кафедры судебной медицины нас шугали, чтобы не мешались, а вот морг был совершенно доступен. Заходи – не хочу. И мы выкраивали время, чтобы группками по два-три человека спуститься вниз поглазеть, а заодно и укрепить силу воли. Ты, Катя, наверно, видела в зарубежных, а сейчас уже и российских фильмах, что морг – это чистенькое помещение, в котором в оцинкованных холодильных ячейках по одному хранятся тела умерших или убитых. И только в момент надобности их аккуратненько вынимают, чтобы потом закрыть вновь. Все это фигня. Наш простой советский морг выглядел иначе. Это был мрачноватый, плохо освещенный подвал с холодильными камерами, как на мясокомбинате, в которых вповалку валялись на полу мужские и женские трупы с бирками на ногах, а в коридоре у стеночки на каталках лежал прикрытый простынками «свежачок», ожидающий судебно-медицинского вскрытия или привезенный сразу после него. Другими словами, сестренка, свеженькие или уже разрезанные от шеи до лобка и потом зашитые трупики. Именно этот «свежачок» и представлял для нас, студентов-«первоклашек», наибольший интерес.

И как-то я потащился туда один. Морг, как всегда, был безлюден, а свет неярок. Как обычно, у стены рядком стояли каталки с трупами. Я решил начать осмотр с самой дальней. Но, бог ты мой, когда я проходил мимо второй каталки, из-под простыни высунулась здоровенная мужская рука и, перегородив мне дорогу, вцепилась в карман моего халата. Так, по крайней мере, это выглядело. Мне, мягко говоря, «поплохело». Я, сглотнув от страха, откинул простыню и увидел уже вскрытый труп крупного, покрытого татуировками мужчины, который безразлично лежал с откинутой в сторону, повисшей на моем кармане рукой. Прошло, наверно, минуты две, а я продолжал его разглядывать и только потом рискнул отцепить крепко зацепившиеся за мой халат пальцы и уложить руку обратно на каталку. А она, как назло, соскальзывала и падала, но почему-то в этот раз не в сторону, загораживая проход, а вниз. Вот такая, Катя, странная история, которая наверняка объяснима какими-нибудь заурядными причинами, но любопытная. Почему рука высунулась именно в тот момент, когда мимо проходил я? Я ведь каталки и тела не касался…

Вообще на кафедре анатомии мне и моим сокурсникам мужского пола пришлось испытать много странных ощущений. К примеру, на самой кафедре в формалиновых ваннах хранились не цельные трупы, а только их части, и, если по роду занятий было необходимо человеческое тело целиком, мы спускались за ним в морг. Естественно, был грузовой лифт, который поднимал тела в «судебку» или к нам, но он был старенький и часто ломался. И тогда нам, пацанам, приходилось тащить покойников на носилках на четвертый этаж по лестнице, совершая целое путешествие, во время которого особое удовольствие получал тот, кто шел сзади. Мало того, что на него приходилась большая часть веса, но труп еще и начинал соскальзывать вниз, и, чтобы уравновесить нагрузку и уменьшить сползание, заднему приходилось поднимать носилки до уровня плеч, но покойник, зараза, сползал все равно. Ты, Катя, не представляешь, как нам, пацанам, «нравилось», когда пятка трупа внезапно упиралась кому-нибудь в нос или щеку.

Все это на самом деле пустяки, но они, тем не менее, в какой-то степени влияли на наши взаимоотношения с обычным миром, в котором ни трупов, ни их частей не было. Один мой тогдашний приятель увлекся анатомией и начал ходить в студенческий кружок. А там занимались в основном препарированием. И вот как-то вечером я ехал с ним на троллейбусе домой. Нам повезло, мы даже сидели, благо стариков, старушек и беременных женщин рядом не было. Мы беседовали, или, точнее, мой друг мне что-то объяснял, оседлав своего конька, анатомию, а я клевал носом. И все было бы хорошо, если бы приятель, рассерженный моим безразличием к теме, не решил перейти к более веским аргументам. Он достал из портфеля целлофановый пакет, а из него частично препарированную человеческую руку от кисти до локтя и стал размахивать ею перед моим носом, тыкая пальцем в какие-то артерии. Увлекся, так сказать. Представляешь, Катя, в какой «восторг» пришли окружавшие нас ни в чем не повинные пассажиры?

 

Но тяжелыми оказались только первые два года, когда изучались базисные дисциплины и проходил основной и практически окончательный отсев неуспевающих. А дальше интенсивность занятий начала уменьшаться, и меньше надо было механически зубрить, а больше понимать. И постепенно студенческая жизнь становилась все больше похожей на «халяву». Правда, дома я раньше появляться не стал, но к учебе это уже не имело отношения. Возраст, знаешь ли, был такой. А ты, Катя, в те годы тоже была уже ничего себе бабцом, вступившим, выражаясь языком педиатров, сначала в препубертантный, а затем пубертантный возраст. Ох, зря я тебе тогда не уделял достаточного внимания. Отбилась ты от моих рук. Хотя, странное дело, мне тогда совершенно ошибочно, как я полагаю, показалось, что ты начала меня немного ревновать к моим реальным или выдуманным тобою подружкам. Видимо, у тебя от чувства полной безысходности развилось нечто вроде стокгольмского синдрома. Надеюсь, ты слышала о таком. Я прав, Катя? Но, как я не сожалел, что не могу уделить тебе достаточного внимания и поиздеваться, я верил, что мама не подведет и спуску тебе не даст. А батюшка придет и добавит.

Так мрачно и уныло прошли еще несколько лет твоего мученического девичества. А у меня весело и незаметно пробежали годы институтской учебы. И я влюбился.

Я делал это много раз, но, по непонятной мне причине, успехом у девочек не пользовался. Видимо, они интуитивно чувствовали, что имеют дело с садистом и будущим алкоголиком. А вот новая девочка дала маху и потеряла бдительность, и в итоге вскоре после получения диплома врача я на ней женился. И как ты, Катя, понимаешь, тогда уж мне стало совсем не до тебя. У меня теперь была своя собственная игрушка, которую я мог мучить. Я даже переехал к ней жить. А потом у нас родился сын, которого я назвал Сашей в честь своего отчима. Он в итоге стал Александром Александровичем, тем, кем я мог бы и хотел стать, но не стал, поскольку много лет до этого возникли какие-то неизвестные мне до сих пор проблемы с моим усыновлением, и мальчику Саше Режабеку стать Сашей Щербаковым на законных основаниях не пришлось. Если бы, Катя, я был тобой, то наверняка сделал бы из этого вывод, что батюшка просто побрезговал записывать себе в родню нелюбимого пасынка, который, кстати, мог бы в дальнейшем предъявлять и какие-нибудь права наследования.

Говорят, дети вольно или невольно повторяют историю своих родителей. И это правда. В моем случае судьба позабавилась надо мной оригинальным манером. Я не испытывал иллюзий в отношении того, насколько удобно в СССР носить фамилию Режабек, и посоветовал своей невесте сохранить свою девичью Шарай, тоже не сахар, но намного более простую. И когда у нас родился ребенок, записал его по матери Шараем. А потом сообразил, что в нашей молодой семье Режабеков Режабек-то только я, а жена и сын нет. Точь-в-точь как когда-то, когда в аналогичной по составу семье Щербаковых, пока ты, Катя, не родилась, был только один Щербаков.

А ты после моего ухода из семьи могла вздохнуть спокойно. По крайней мере, один мучитель перестал тебя донимать. Но дальше произошло нечто странное. И года не прошло с моей свадьбы, как ты привела в дом мальчика, с которым стала жить в гражданском браке. Я просто разинул рот от удивления тобой, тихоней и маменькиной дочкой, а еще больше – своими родителями. Мне и в голову не могло прийти, что они настолько либеральны и будут сквозь пальцы смотреть на едва достигшую шестнадцатилетия дочь, приведшую к ним хотя и чуть более старшего, но все еще несовершеннолетнего пацана. Я в свои шестнадцать не рискнул бы привести в дом девочку на «пмж». Но я рот как открыл, так и закрыл.

Однако одна вещь вызывает у меня недоумение. Если тебя, Катя, так сильно мучили в родном доме твои мама и папа, то почему ты привела мальчика к ним, а не сбежала к нему? На привязи тебя ведь точно никто не держал. А пацан, кстати, оказался классный и тоже Саша (просто наказанье с Сашами). Умный, веселый. Мне, к примеру, всегда с ним было по кайфу. Но опять беда. Как я догадался задним числом, он уже тогда тебя начал разочаровывать. Ты, вся такая наивная и бесхитростная, полагала, что Шурик Климов, в дальнейшем ставший твоим мужем и отцом твоего единственного ребенка, дочери Алисы, защитит тебя от тирании матери и потакающего этой тирании отца. Но мир, как всегда, оказался к тебе несправедлив, и твой, казалось бы, самый близкий и любимый человек оказался обманщиком, который, вступив в коалицию с тещей и тестем (какое коварство!), тоже начал тебя мучить. И делал это более двадцати лет (так ведь, по-моему?), вначале живя с тобой и родителями, а потом в отдельной двухкомнатной и затем трехкомнатной квартире, которые купила вам твоя мать-тиран. Но, слава богу, в конце концов, и от этого Климова тебе удалось избавиться, и после почти тридцати с лишним лет ужасных страданий, ты, наконец, нашла свое счастье в лице твоего нынешнего мужа, дай бог ему здоровья и, главное, удачи. А то вдруг окажется, что и он недостаточно хорош, чтобы оценить величие твоей души?

Я дописал последнее предложение, Катя, и задумался. Меня вдруг начали мучить угрызения совести. А что такое и зачем я пишу? Ведь исповедь твою я не дочитал. И, может, дальше текст совсем иной, и моя ирония в отношении тебя неуместна? И, клянусь, сестричка, я полез в интернет. И прочитал «Мама, не читай» от корки до корки, не пропуская ни слова. И успокоился. Слава богу, пронесло. Ты меня не разочаровала. Моя совесть может спать спокойно. Все оказалось даже глупее и хуже, чем я предполагал. И снова повторюсь, не потому, что ты не умеешь писать, а потому, что сама себе, даже не замечая, противоречишь, или пишешь о том, о чем не могла и не можешь в силу определенных обстоятельств иметь понятия. Твое произведение во многом построено на ссылках на конкретные разговоры с матерью, в которых она то делится с тобой воспоминаниями из прошлого, то внезапно, совершенно потеряв лицо, прикидывается больной и плаксивой, стараясь вызвать к себе жалость, то вдруг зверем набрасывается на тебя, несчастную. Мне это кажется странным, потому что никогда и ни при каких обстоятельствах наша гордая, по твоему выражению, «держащая фасон» мама не выбрала бы на роль исповедника сопливую девчонку вроде тебя, не позволила бы при тебе распускать нюни, а уж несчастных и болезненных, к каким ты причислила и себя, вообще никогда не обижала. Юродивых жалела, был такой грех, а вот юродствующих, как некоторые, презирала. Это точно. Понимай, как знаешь. Более того, из твоего произведения логичнее было предположить, что на роль исповедника и хранителя грязных тайн семьи выбрали бы скорее меня, успешного, умного, красивого и т. п. сына (правда, алкоголика). У меня возникло даже ощущение, что у нас с тобой разные родители, одни мои, а другие – твои, те, которые все отрицательные черты характера берегли только и только для тебя. Ведь даже никто из окружающих нас людей не подозревал, насколько лицемерны, зловредны, тираничны и трусливы наши папа с мамой. А в исповеди, сестричка, тебе скорее всего надо было ссылаться не на то, что ты услышала от матери, а на то, о чем проговорился, скажем, по пьяни старший брат. Это бы по тексту было правдоподобнее. Заодно могла бы и добавить, что поэтому-то я впоследствии, не выдержав гнусности известного мне компромата на родителей, и запил. Но я в общем даже не утверждаю, что то, что ты написала, брехня. Это вероятнее всего компиляция сведений, вырванных из контекста разных взрослых разговоров, краем уха услышанных девочкой-подростком, а также сказок, сериалов и книжек, Золушка ты наша.

И еще одно маленькое отступление. Я, Катя, с улыбкой и вниманием прочитал все, что касается лично меня. Благодарю, что не забыла брата. И мне практически нечего добавить. Я вполне удовлетворен, и написанное искренне меня позабавило. Позволю себе лишь реплики по двум пунктам, поскольку не понял, какое это имеет отношение к генеральной линии исповеди и прямо не касается наших с тобой взаимоотношений. Хотя, должен заметить, что любая допущенная неточность всегда ставит под сомнение правдивость всего текста.

Первое. Ценю твое мнение, как и мнение твоего супруга по поводу моего рассказа. Хотя больше был заинтригован не тем, что вы прочитали мой рассказ, а тем, что он вообще попал к вам. Но все-таки одно не понял. Зачем ты, назвав меня графоманом, после этого, как бы сожалея, написала, что хорошо, что я не обратился к тебе, чтобы узнать твое мнение. Но ты ведь уже написала, что думаешь о моих литературных способностях. Так зачем, милая, потом вдруг строить из себя «целку» и делать вид, что, хоть и сделала «пук-пук», но, пардон, случайно? Несолидно как-то. Это в разговоре можно ляпнуть что-нибудь, не подумав, а в письменной речи – нет. Ты хотела публично мне сказать, что считаешь меня графоманом? Затасканный, кстати, Катя, для тебя прием. Ты ведь и назвала свое произведение «Мама, не читай» специально, чтобы она прочитала.

И, второе. На кой ляд ты, Катя, стала писать о моей жизни в Израиле? О ней-то ты вообще понятия не имеешь. Ты ведь даже не знаешь, где я живу. А врачом в Израиле я проработал 15 лет, а не три, как получается из твоего текста, и работы не «лишился». Это я «лишил» работу своей персоны, хотя в больнице и не хотели, чтобы я уходил. Но медицина, которой отдал 25 лет жизни, мне тогда уже совсем встала поперек горла, и я с ней распрощался. Но по своей воле – и не пожалел.

А теперь хочу снова вернуться к хронологии этой истории, хотя уже успел сильно забежать вперед.

Первые лет шесть-семь нашей жизни в Москве в отличие от прежних были довольно безрадостными. Мама с головой ушла в литературу, хотя написанные ею романы, рассказы и пьесы не печатались и не приносили в дом ни копейки, а батюшка делал, что мог, чтобы мы хоть как-то существовали. Начав в «Комсомолке», он перешел с повышением в более солидное, хотя и незнакомое широкой публике издание – журнал «Журналист», а затем в престижный и известный в середине-конце 80-х годов своей злободневностью журнал «Огонек» Виталия Коротича. Но, Катя, я был поражен характеристиками, которыми ты его, нашего и твоего, в первую очередь, отца-кормильца, наградила. То есть своего родного папу, моего отчима, которого, по логике твоего произведения, я должен недолюбливать. Выдвиженец, приспособленец, трус и слабак под пятой деспотичной жены. Мне, Катя, такой Щербаков неизвестен. Мне трудно назвать его красавцем, но он вряд ли на это обидится. Невысокий, худенький, сутуловатый, сильно близорукий. Но именно он отбил красавицу-жену у высокого, плечистого, крепкого и без сомнения куда более привлекательного мужчины, которого ты, Катя, никогда и не видела, моего биологического отца. Я и сам удивлялся, как это могло произойти, но произошло. И я от такого оборота истории только выиграл. Но, извини, Катя, за банальность, мужские достоинства (не в пошлом понимании этих слов) определяются не внешними данными. А в батюшке всегда была некая неожиданная несгибаемость, удивительная для такого доброжелательного и неконфликтного человека. Он мне всегда напоминал Ливанова в роли Саши Зеленина из фильма по повести Аксенова «Коллеги». Вроде бы ботаник, ан нет. А то, что ты пишешь, Катя, про льготы от работы как о результате приспособленчества, то это вообще чушь. Их давали не за заслуги и не за услуги. Они были независимы и от личности человека, и от его партийности. Совокупность льгот, а они были ох какие разные в то, советское время, определяла должность. Хочешь-не хочешь, а получай. Смешно, Катя, и твое пренебрежительно-неуважительное отношение к тому, что батюшка был какое-то время секретарем партийной организации в редакции, «парткомычем», как тогда говорили. Это опять свидетельствует о полном невежестве и непонимании функции «парткомычей» в те времена в коллективе. И, в первую очередь, того, что «парткомычи» не назначались, а избирались. Я, Катя, не собираюсь оспаривать хорошо известный факт, что при наличии у человека соответствующего склада характера работа в этой должности могла весьма способствовать карьерному росту, но нужно помнить и том, что партийные организации вовсе не были сделаны под копирку и сильно отличались и по образовательному уровню, и по количеству членов. В крупных коллективах, при избытке безликой серой массы, характерном для больших производств, быть секретарем парторганизации было более чем престижно. Другое дело, организация при не очень небольшом штате редакции, где все друг друга хорошо знают, образованны и умны. Где никто «парткомычем» быть не хочет, потому что это – одна головная боль. Никаких денег или дополнительных льгот эта должность не приносила, а только заставляла заниматься дурацкими вопросами типа, заплачены ли партийные взносы или нет, и готова ли редакция к встрече очередного советского праздника. Надеюсь, что им, журналистам, хотя бы не нужно было, как комсомольцам, за которыми тоже нужно было якобы присматривать «парткомычу», выпускать стенгазету. Поэтому в маленьком коллективе только идиоты могли избрать на эту должность карьериста или склочника. И поэтому батюшку его коллеги скорее всего во время очередных выборов просто, что говорится, сдали с потрохами, будучи уверенными, что он глупостями их донимать не станет и подсиживать не будет.

 

Я, кстати, Катя, был удивлен, что ты почему-то не захотела упомянуть, что твой папа по праву может считаться одним из отцов-основателей радиостанции «Эхо Москвы». Факт, который нынешнее ее руководство не любит упоминать, хотя даже само ее название придумал никто иной, как Александр Сергеевич. Родителей, Катя, надо знать, а не выдумывать о них истории.

Этот же плохой период нашей жизни ознаменовался изменением характера и поведения наших, несмотря ни на какие трудности, частых гостей, когда-то молодых журналистов, которых мальчишкой знал и я, но уже, как и наши родители, куда более степенных и заматеревших. Они по большей части делились на две категории: на тех из прежней жизни, которые остались в Ростове или Волгограде и делали карьеру там, и тех, которые тоже перебрались в Москву. Первые, как правило, были давно и хорошо устроены, стали местными начальниками большего или меньшего масштаба. Они с иронией и снисхождением смотрели на наш убогий быт, но любили вспоминать молодые годы и частенько после бурного и веселого вечера просыпались утром у нас на одеялах, лежа поперек крохотной кухни. Спал, уступив очередному гостю свое кресло-кровать, частенько там же, но не без удовольствия, и я. Вторые, приехавшие в Москву кто раньше, кто позже нас, были вроде бы и ближе нам по духу, но, с другой стороны, постепенно становились все более чужими. Они ведь тоже успели остепениться и заматереть. И, хотя им были понятны проблемы выживания, с которыми столкнулись наши, Катя, родители, взаимоотношения бывших близких друзей развивались со временем не в сторону укрепления, а наоборот. На это были объективные причины. Во-первых, все уже были значительно старше тех мальчишек и девчонок, которыми они, по сути, были в периферийных молодежных газетах, а возраст, как известно, не улучшает характер и не прибавляет ума. Но главное было даже не в этом. Москва разбросала их по разным изданиям, которые даже в советское время позволяли себе быть более либеральными или более консервативными. И старых друзей начала разводить в стороны разница в мировоззрениях. И поэтому посиделки становились все более напряженными, а страсти постепенно накалялись. Я, к примеру, до сих пор помню жаркий спор, возникший у нас дома в 1968 году по поводу ввода войск в Чехословакию, когда наши родители настаивали на том, что это – агрессия против чужой страны, а любимый всеми душа компании дядя Саша Яковенко рвал на себе рубаху и орал, что идет добровольцем воевать против капиталистических приспешников, стремящихся разрушить социализм в братской славянской стране. И с каждым годом такой раскол только усугублялся, а количество сохранившихся старых друзей уменьшалось. Кстати, с семьей дяди Саши наши родители дружили дольше всех остальных, а ты, Катя, повзрослев, успела познакомиться с его двумя сыновьями.

А еще я, сестричка, не понял ту часть твоей исповеди, в которой ты утверждаешь, что мама со страхом умоляла тебя, не дай бог, никогда не передавать никому того, о чем говорилось дома в компании гостей из-за угрозы грозящих нам репрессий и чуть ли не лагерей. Если такое говорили тебе, то нечто подобное должен был слышать и я. Но не слышал. Или мои родители так вдруг изменились? А я всегда шокировал друзей и бедных учителей своими пацанячьими, но, в общем, диссидентскими высказываниями. В итоге учителя жаловались родителям или вызывали маму в школу, а я получал нахлобучку, в конце которой мама, сдерживая смех, дружески советовала придерживать болтливый язык, но в ее словах не было ни угрозы, ни страха перед реакцией советской власти. Не надо, Катя, считать родителей глупее, чем они есть. Никто из родителей никогда и не думал опасаться, что дурацкая болтовня их детей в школе может заинтересовать какие-нибудь серьезные советские органы. Не нужно, Катя, пытаться изображать брежневские времена сталинскими.

В тот же период, может, чуть позже, в доме стали появляться неприятные, но ухоженные личности, которые и вели себя, и говорили не так, как другие знакомые мне взрослые. Они были связаны, или утверждали, что связаны, с издательствами и предлагали свои услуги в организации публикаций маминых произведений, но не безвозмездно. Их цена была – или значительный процент гонорара, или соавторство. Маме тогда удалось спастись от издательского рэкета, но перебороть ту же, практически легальную, схему в кино уже не смогла.

Это время, Катя, описывается тобой как период, когда твои ручки и ножки мерзли, бедные ступни стирались от неудобной обуви до кровавых мозолей, а ты за неимением колготок, чтобы согреться, пришивала чулки к трусам. Не буду врать, я видел этот гибрид одежды в нашем доме. Я тогда так и не понял, что это значит. Помнишь, я упоминал твою няньку Бабаню, которая грела себе зад, усаживаясь на вскипевший чайник, так ты могла бы и не утруждаться и воспользоваться ее способом. Но, если ты предпочла пришить чулки к трусам, you are welcome. Только я хочу спросить, ты действительно веришь, что все в доме было специально повернуто против тебя, несчастной? Тебе в голову не приходило, что не ты была бедной, а мы все были бедными. Даже нищими той унизительной нищетой, которая не позволяла родителями покупать ничего дороже ширпотреба в ближайших магазинах, да и то только тогда, когда в доме появлялись деньги, несмотря на такой удивительный парадокс времени, как наличие у батюшки служебной дачи.

Ты, Катя, многократно повторила в своей исповеди, какая мама темная неухоженная и безвкусно одетая провинциалка. Я не собираюсь тебе, аристократка ты наша, напоминать известную поговорку «о вкусах не спорят», тем более что семейство Шпиллер неизвестно ни миру, ни даже Израилю как эталон хорошего вкуса и интеллигентности. Скажу другое. Тебе, Катя, сейчас 45 лет. Ты немалую часть своего произведения посвятила себе, взрослой и любимой. Поделилась всеми ощущениями своего ухоженного, намазанного разными кремами, измученного массажами, бассейнами, а главное, бездельем тела, разве что не сообщила, какой у тебя стул. Мама тогда, когда ты пришивала (до сих пор, кстати, не уверен, что это сделала ты сама) трусы к чулкам, была приблизительно тех же лет, как ты сейчас. И я полагаю, ей тоже хотелось хорошо одеваться, иметь дорогую косметику и лежать, подобно тебе, ничего не делая, кверху пузом на солнышке. Но она не могла себе этого позволить. Так как же тебе, Катя, хватает наглости попрекать маму за то, что она экономила на всем в ущерб качеству и внешнему виду, стараясь уложиться в рамки нашего убогого семейного бюджета?