Tasuta

Из жизни людей. Полуфантастические рассказы и не только…

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Такая непростая история

Первый раз я наблюдал эту особенность в одиннадцать лет.

Тогда со мной случилась ангина. Прошло несколько дней с температурой, и затем заболела поясница и живот. Ни на левом боку, ни на правом, ни на спине без мучений не полежать. Возникло подозрение на аппендицит, и меня на скорой увезли в больницу. Взяли анализ крови и пока ожидали результатов, то долго, очень долго не давали пить. Не положено, и всё тут! Такой сильной жажды не испытывал больше никогда в своей жизни. Помню, совсем уже поздний вечер: лежу в одиночном боксе и сквозь стекло смотрю на громадные настенные часы с бегущей секундной стрелкой. Замечательное развлечение! Каждую минуту, невольно отвлекаясь, лежу и вспоминаю журчащий поток, из которого пью чистую прохладную воду. Так было в жару в деревне, когда мы с ребятами, наигравшись в футбол, бежали к лесной быстрой речке и припадали в пол-лица меж камней к бегущему шустрому ручью.

Наконец‑то дежурная сестра, или это была санитарка, сжалилась и принесла полчашечки воды. Выпил и даже не заметил, будто воздуха глотнул.

И уснул…

Утром в коридоре включили радио. Слышно, как время от времени передают что‑то важное и тревожное. Это ежечасные последние известия, а следом одна и та же песня, ещё более тревожная, нежели сами новости. Хорошо её помню. И мелодию помню, и слова… Слова особенно:

 
«Но пиратам двадцатого века
Не отнять у Вьетнама неба!
Не отнять у Вьетнама солнца
И свободы вовек не отнять!
День и ночь, день и ночь
Мир повторяет упрямо:
Руки прочь, руки прочь
Руки прочь от Вьетнама!»
 

Как дубиной по мозгам той песней: новости, песня, затем какое‑то бормотание о трудовых буднях советского народа, и снова – новости и песня! Невольно начинаешь переживать не только за свой аппендикс, но и за такой далёкий, несчастный Вьетнам с его трудной, трагической и чрезвычайно героической судьбой.

А секундная стрелка на часах бежит и бежит… А минутная вдруг тикнет и стоит, и стоит… А часовая… Да чего уж там – про часовую, и вовсе нечего говорить…

В обед пришли врачи и решили, что это не аппендицит, а что‑то ещё. И меня разрешили поить и кормить.

Диагноз: пиелонефрит как результат осложнения на почки после перенесенной ангины. Не знаю уж, что и лучше, может даже аппендицит, там чик – и отрезали. А тут: ни холодного, ни соленого, ни острого, не переохлаждаться, не перегреваться, не перегружаться; только принимать антибиотики, читать книжки, да играть в настольные игры. На другой день разрешили ходить, и я пошел в игровую комнату, которая, как мне указали, была расположена в самом конце нашего отделения. С настольными играми по тем временам был полный порядок: картонные картинки, кубики и заводные волчки для самых маленьких; раскраски, шашки и кольца для бросания на шесты для тех, кто повзрослей; и шахматы для умных и развитых, коих в советское время было немало. Но самое крутое стояло посреди комнаты и манило… Манило и внешним видом, и процессом самой игры, и тем, что играли только двое, а все остальные только смотрели. Не буду томить – это был бильярд. Не маленький детский метр на полметра, а настоящий, примерно метра два на метр. Наверно, это был минимальный из «взрослых» столов для игры в американку с широкими лузами. Но мелок, кий и шары настоящие, сукно зелёное и бархатное…

В игровом помещении всегда была санитарка, которая следила за порядком и поведением играющих детей. Игры происходили после обеда, и даже полдник приносили прямо в игровую. Никогда не забыть мне чудесный кефир с булочкой. Я до этого не любил кефир, кислый какой‑то и дрожжами пахнет. А тут его, наверно, приносили из молочной кухни, которая работала для грудничков. Он был густой и почти пресный, с небольшой кислинкой, возможно, даже чуть подслащён. Замечательный был кефир!

Я поиграл в шахматы и шашки, и, конечно, нацелился на бильярд. В него мне уже много приходилось играть в пионерском лагере. Но то были те самые детские, игрушечные столы, а тут!…

Бессменным игроком и победителем возле заветного стола ловко разъезжал парень, приблизительно мой ровесник. Он именно разъезжал, так как у него не было обеих ног чуть выше коленей. Инвалидной коляской он владел виртуозно! Подъезжая к столу то с одной стороны, то с другой, как было в данной ситуации удобней, мальчик прицеливался и почти всегда отправлял шар точно в «свояка» или «чужака» и в лузу! Молодец, хорошо играл!

Был он с быстрыми, колючими, серьёзными глазами, черноволосый и худенький, с кривой, почти незаметной саркастической улыбкой, которая появлялась на лице каждый раз, когда удавалось забить сложный шар, а то и сразу два.

Я наблюдал за его игрой пару дней и всё не решался даже на партию. Дело в том, что когда он промахивался или противник забивал шар, то его всего перекашивало, и он тотчас бросался на него и наотмашь бил кием совершенно ни в чём не повинного игрока. Соперник отпрыгивал и громко орал от боли и обиды. А несчастный инвалид быстро приходил в себя и предлагал продолжить игру, обзывая его трусом, когда тот отказывался. Иногда уговаривал, иногда нет. Но партию всегда выигрывал…

Я невольно переживал, глядя на детей, которых били, и кровь приливала к голове от такой очевидной несправедливости. Санитарка делала вид, что ничего не происходит и будто бы так и надо.

Наконец, я решился и пошел играть. Он, конечно, меня давно приметил и ждал. Подойдя к столу и глядя на него в упор, я взял кий, и как профессионал, помазав его кончик мелком, наклонился к самому уху несчастного моего противника и прошептал очень твердо и даже злобно: «Вот только попробуй меня ударить! Вылетишь из кресла!»

Разбивать треугольник выпало мне. Играли долго, и я проиграл. Он несколько раз порывался съездить мне кием, но посреди движения тормозил, брал себя в руки и успокаивался. Когда игра закончилась, я вышел из комнаты. Меня догнала санитарка и вполголоса быстро проговорила, называя меня на «Вы»:

– Он у нас уже полгода. Ему электричка ноги отрезала. Думали, помрёт. Так‑то он хороший, только нервный очень. Несчастный… и родители тоже хорошие. Это папа ему сюда бильярд привез. И ведь разрешили… Вы уж потерпите, он к Вам хорошо… А так, ни с кем не дружит. Вы приходите завтра…

– Хорошо, приду.

И приходил ещё почти две недели, и играл, пока меня не выписали. Я даже иногда выигрывал. Он терпел, и мы были в паритете.

Расстались никак. Мы не подружились. Но я запомнил его навсегда. И теперь сразу узнаю таких, переживших или преодолевающих подобный ужас в своей жизни. В высшей степени уважаю подобных людей, и меня даже к ним тянет… Но они тяжёлые в общении, и рядом, как‑то страшно и неуютно. Мы их до конца не поймём, а они могут в любой момент сорваться и на, казалось бы, ровном месте, ткнуть, если не кием в глаз, то, не приведи Господь, словом – прямо в сердце.

Думаю, что я ему невольно помог с правильным отношением и последующей адаптацией среди здоровых людей, когда повёл себя интуитивно. А как иначе? Иначе выкинет социум и без того пострадавшего человека, как опасного и неприемлемого для совместного с ним существования.

К тому же многие с годами засчитывают себе в большой плюс произошедшую с ними беду, причём, не только сами дети, но и даже их родители. И те и другие частенько начинают спекулировать на своём безусловном горе, обретая как бы право на вседозволенность. В результате исходит от них много мучений для тех, кто им же помогает, а порой их и содержит. Закусывают они своих благодетелей… Бывает, что даже жена – мужа, или муж – жену. Нервы это, наверно? Трудно им…

У Рихтера

В середине 80‑х довелось мне быть в квартире у Святослава Теофиловича Рихтера и Нины Дорлиак. Говорю в квартире, а не в гостях, потому как хозяев дома не было: наверно, гастроли или просто уехали на несколько дней. А пригласила нас с прежней моей женой её педагог по вокалу – Леночка, которая благополучно проживала у них, пока училась в консерватории и сама была еще ученицей у Нины Львовны.

Вокалисты хорошо знают, что Нина Львовна Дорлиак была певицей (сопрано), профессором и женой великого музыканта Святослава Рихтера. Ну а про Рихтера, надеюсь, знают не только пианисты…

И вот пришли мы в огромную квартиру на верхнем этаже кирпичной башни. Две трёшки, объединенные в одну: две кухни, два туалета, посреди зал на 20—30 зрительских мест и два рояля, возле которых на столике японский магнитофон фирмы Sony. Сейчас это музей и каждый может туда заглянуть.

Пока шли из одной половины жилища в другую, я приметил при входе в зал висящие на огромной стене рисунки и картины. Их было довольно много, в основном графика. Когда на мой вопрос об авторе Леночка ответила, что это сам Рихтер, то догадаетесь, какая первая мысль мне заскочила в голову?

Правильно! Мысль была: свистнуть какую‑-нибудь одну небольшую картинку и потом, когда‑-нибудь, через много–много лет её продать.

Я за несколько часов пребывания ещё несколько раз ловил себя на этой подлой и навязчивой мысли.

Но обошлось… Нехорошо это даже и помыслить. Хотя Теофилыч меня бы понял и простил, ведь сам полжизни прожил в коммуналке.

Попили чайку с кондитерскими изделиями и уехали.

Я вот каждый раз, когда читал Евангелие и там нападал на запрет возжелания жены ближнего своего, причём даже в мыслях своих, думал: это как же так не возжелать даже в мыслях, если она премиленькая, а у меня со зрением всё хорошо?

Мучило это меня порой. Но вот совсем недавно понял, что не давал Иисус запрета думать, мыслить и желать. Думай сколько хочешь, но не почитай это нормальным. Помыслил сам в себе что‑либо непотребное и тут вспомнил завет Христа, ужаснулся, раскаялся и уж точно не поддался. Так что главное – не превращать мысль в действие, сразу определив её как греховную. Более того скажу: если случится вам даже и не удержаться, ослабнуть, совершить грех, тотчас начинайте себя корить, винить и осуждать. Ну и прекращайте это дело! Не втягивайтесь!

 

Совсем недавно слышал я краем уха или где‑то читал, что прошёл аукцион картин Рихтера. И прошел вроде бы с немалым успехом. Хотя, возможно, я что‑то путаю, ведь есть ещё и очень дорогой современный художник с такой же фамилией. Но вот точно знаю, что ещё при жизни Святослав Теофилович завещал собрание всех своих картин государственному музею имени А. С. Пушкина. И теперь ничья корыстная рука посягнуть на них не в силах…

А может тогда‑то, почти сорок лет назад, смелее надо было быть…?

Эх, такой шанс упущен!

Ну вот, опять…! Что ж это я…?!

Пойду-ка Евангелие почитаю…

Хирурги

Люди, прошедшие через кровь, страх, голод, или просто находящиеся долгое время под прессом тяжёлой профессии и преодолевшие эти страдания и барьеры… Так вот, становятся ли они сильнее и мудрее и обретают ли они что‑то в себе, либо теряют?

Вот, к примеру – хирурги…

Хирург, который каждый день по локоть в крови… Он режет, колет, вскрывает, отрезает, зашивает, у него болит спина и ноги. Что с ним со временем происходит? Тут я о настоящих хирургах: о тех, что в госпиталях и больницах, а не в поликлиниках. Становятся ли они от рутины и усталости откровенными циниками, как и многие врачи, либо обретают что‑то иное – доброе и вечное?

Занесло меня в молодые годы поступить в медучилище. Нужен был диплом. Я там правда не доучился, пробыл пару месяцев и ушел, нужда в дипломе отпала. Но не обо мне речь. Предмет хирургия у нас вел дядечка лет пятидесяти. С умным усталым и мужественным лицом. Вёл и вёл, как и другие вели все остальные предметы.

И вот однажды входит он в аудиторию изрядно пьяненький, извиняется и плачет… Начинает говорить и плачет. Никак не может себя взять в руки. Но потом собрался и объяснил в чём причина. Оказалось, что был он на похоронах своего сокурсника по институту:

– Если бы вы знали, какой это был хирург! – воскликнул он. – Не люблю я это выражение, но тут такой случай – «от Бога»! В Склифе работал. По косточкам всех собирал! А сам попал в аварию… и его не спасли…

Наш преподаватель проглотил спазм и продолжил:

– В институте мы его с практических занятий за дверь на руках утаскивали: как девочка, в обморок каждый раз падал… Такой чувствительный был… Потом к старшим курсам попривык, но всё равно переживал… Переживал чужую боль, как свою. Вот так – себя преодолел и стал уникальным операционным хирургом! Некого с ним рядом даже близко поставить… Мы все равнодушные прагматичные бездари быстро выгорели, и всё…!

Так с восторженной горечью говорил он, всхлипывая о своем товарище, и не было в нем ни капли зависти к более способному или даже талантливому ровеснику-хирургу.

Совсем не помню, как звали нашего подвыпившего педагога, и тем более имени того удивительного погибшего хирурга. Я почти ничего из тех двух месяцев не помню: ни сокурсников, ни других преподавателей, ни какое другое событие. Меня тогда ничто не коснулось, только этот совсем короткий его рассказ. Он так и врезался в память, значит, в нём была истина или очень много правды…

Наверно, каким быть или стать зависит от воли человека и самой его природы. Да, в силу различных причин можно сделаться грубым, циничным и даже жестоким, но только в том случае, если всегда имел к тому внутреннюю склонность.

У чуткого сердцем душевная глухота не образуется. И если такой человек оказывается в жёстких обстоятельствах, то он перемалывает их, а не они его. А уж коли совсем невмоготу – просто уйдёт из этой профессии, но внутренне меняться и черстветь не станет.

Выходит так, что в трудных условиях циничным и грубым до жестокости становится слабый, а вот сильный – всегда эмоционально сострадающий. Он будет только ярче и увереннее как профессионал и светлее, добрее и мягче как человек.

Чёрт окаянный!

Когда мне исполнилось лет десять, я страстно полюбил пугать всех своих домашних родственников. Благо, квартиры в «сталинках» строили с разнообразными закоулками, нишами, загогулинами, встроенными шкафчиками. Было где спрятаться, а потом с замиранием сердца ждать, когда кто‑то из близких пойдет мимо или полезет в шкаф… И вот, кто‑то идёт… и тут ты – бабах из пистолетика с пистончиками!… Искры, крики, погоня за тобой по всей квартире и мольбы о пощаде, и обещания, что это было в последний раааааззз!

Но последний раз никак не наступал. Появлялись всё новые способы испугать, находились иные места схронов своего тела и я периодически из засады то стрелял, то гавкал, то хрюкал.

У бабушки к тому времени уже был инфаркт, но мне это было неважно. Именно бабушка была главной целью и жертвой моих нападений. Её бедненькую я пугал и стращал самыми изысканными приёмами.

Санузел у нас был раздельный и очень большой. Туалет, где стоял унитаз, занимал квадратных метров пять, и от двери до сиденья, наверно, можно было разместить небольшой диванчик. Его, конечно, там никто не размещал, и к унитазу подходили, делая два-три обычных шага просто и без препятствий. Потолок выше трёх метров, на полу обычная светло-коричневая кафельная плитка. Если сидеть на унитазе, то справа от него и до стены всегда стояло металлическое ведро, перевернутое вверх дном. Тогда ещё пластиковых вёдер не было и воду для мытья полов наливали в обычное железное ведро, которое, если его пустое случайно задеть ногой, гулко гремело на весь туалет.

Вот это самое ведро возле унитаза и привлекло однажды моё внимание.

Как‑то, как обычно пройдя в туалет, я не стал совершать там всё, что принято там совершать, а привязал заранее намотанную на руку тонкую рыболовную леску к ручке–обручу пустого ведра, которое мирно покоилось, как я уже написал выше, кверху дном справа от унитаза. Леску я аккуратно проложил по плинтусу и вывел её совершенно неприметно к двери и ещё чуть дальше за дверь.

С нетерпением и предвкушением я ждал бабушкиного похода в туалет и проигрывал в воображении, как потяну за невидимую глазу леску именно в тот момент, когда бабушка зажурчит, а ведро с грохотом, медленно и как бы само собой поползёт из-за унитаза мимо бабушкиной ноги к двери; как бабушка, испугавшись заорёт, вспрыгнет со стульчака́ (сиденье унитаза) и в панике, даже не надев трусы, выбежит в коридор, будет тяжело дышать, страдая одышкой, креститься и причитать…

Туалет располагался в коридорчике возле кухни. Бабушка, увлеченная приготовлением обеда или ужина (точно не помню), тихонечко мурлыкая какую‑то песенку, что‑то резала, солила, варила, отбивала кусочки мяса, бесконечно то открывая, то закрывая холодильник, и никак не хотела отправляться в соседнее помещение, чтобы попасться в расставленную мною ловушку.

Я же всё время крутился рядом, иногда заходя на кухню, иногда выходя в ближайшую комнату, а то и маскируясь в ванной. Ведь нельзя было просто так взять и пропустить момент…

Наконец‑то бабушка вошла, я стремительно подбежал к туалетной двери и схватил леску. Да, всё происходило по плану: было понятно, что бабушка присела и вот… вот… пора тянуть за леску… Ну!!!

Я потянул. Ведро загремело, как и ожидалось по кафелю… Сердце вырывалось из груди, потянул ещё и ещё. Грохот что надо! Но от бабушки ни звука… Потянул ещё и ещё… Тишина.

«Странно, она что, оглохла?!»

Когда ведро приехало к двери, раздался совершенно спокойный и жёсткий голос пожилой женщины: «Чёрт окаянный!» – только и услышал я из-за двери…

Радости никакой не случилось. Бабушка спокойно вышла из туалета, прошла к раковине, помыла руки и вернулась на кухню. Весь вечер она со мной не разговаривала.

Какие же бесчувственные и жестокие бывают дети! Почему так? В младенчестве могут взять и ткнуть родному взрослому человеку пальцем прямо в глаз, а подростками заигрываясь, пугать и совершать невообразимые фокусы в отношении старших, зная, что их любят и всё сойдёт с рук. Повзрослев, эти дети думают, что родители вечны и даже могут пережить их самих.

Когда бабушка через десять лет умерла, то оказалось, что она на ногах перенесла четыре инфаркта. А было-то ей немного – всего шестьдесят восемь. И невозможным тогда казалось поверить, что всё закончилось, хотя и давно к тому шло.

Что ж так поздно до нас доходит!

Так поздно, да и то не всё.

Чеснок

Вот почему мне не нравится еврейский юмор? Просто не люблю, и всё.

И притом я не антисемит. Мне же талдычат, мол, если я их юмора не принимаю, то это только из принципа, а значит, я антисемит. И когда вся страна ржёт, а ты даже не улыбнешься, то причина тому исключительно одна – всё та же самая…

Но ведь я могу быть обычной тупой дубиной и тормозить на каждой их фразе, да что там фразе, на каждом смешном слове притормаживать…

О, пусть! Пусть уж я лучше буду дубиной, коли нельзя просто не принимать! Только не обвиняйте меня в антисемитизме и нелюбви к древнему мудрому, талантливому и свободолюбивому народу!

И ещё…

Я не люблю чеснок!

Ну, просто не могу его есть из-за физиологических препятствий. У меня от него живот болит. А Фаина Давидовна – ничего – трескает. И Мария Ивановна потребляет с удовольствием. А вот Пётр Степаныч, хоть и жрёт, но потом сильно и нехорошо пердит. Конечно, мне дурно от Петра Степаныча и неприятно от дыхания Марии Ивановны, но запрещать им есть чеснок я не стану и не могу, если б даже того и захотел. Да и Фаина Давидовна без чеснока помрёт, он в её организме, как она сама говорит: «Всё вредное ликвидирует». А нам хорошо известно, что Фаина Давидовна – это святое, ведь она мама Осипа Израилевича, и, конечно, если чеснок так помогает, то она должна его есть… Есть и жить долго и счастливо со своим законным супругом Абрам Семёнычем!

Но при всём моём почтении к Фаине Давидовне, Абрам Семёновичу и особенно уважаемому Осипу Израилевичу, чеснок я есть не стану и юмора еврейского не полюблю…

И не просите!

Ну… если только самую малость.

Шиш под лобыш или почему хорошие мальчики любят плохих девочек (рассказ рядового инженера)

Коллектив, куда я перешёл на новую работу, был маленький. Этакая закрытая автономная лаборатория с двадцатью сотрудниками, включая руководителей, бухгалтерию и делопроизводство. Семь кабинетов, кухня, санузел и большой холл, где проходили как официальные собрания, так и чаепития с периодическими праздничными возлияниями. Всё и все на виду. Средний возраст коллектива – лет тридцать, руководители, конечно, значительно старше, женщин и мужчин почти поровну. Рабочая дисциплина формировалась больше из самосознания сотрудников, нежели на каких‑то общепринятых трудовых правилах и установках. Красота!

Контору тогда только создали, и я был в первой волне пришедших. За двенадцать лет моей работы в этом чудесном месте сменилось четверо руководителей. Помню, конечно, всех, но самого первого из них хочу вспомнить хоть и коротко, но особо. Буквально через неделю у меня возникла необходимость отлучиться на часок в рабочее время, и я, договорившись с товарищем о подмене, подошёл к начальнику где‑то в коридорах и говорю:

– Петр Владимирович, разрешите на часок задержаться с обеда. С Володей я договорился, он за меня посидит, проконтролирует и прикроет.

У Петра Владимировича на это моё заявление внезапно опустилось лицо, и он, глядя на меня, как на врага, раздражённо и очень обиженно ответил:

– Как ты можешь мне – такое?!… Никогда! Никогда больше не спрашивай: надо идти – иди! Главное, чтобы не пострадала работа. А меня больше так не обижай и не спрашивай…» – повернулся и пошёл в свой кабинет.

Надо же!

Система, откуда я перевёлся, была схожей, и там даже пукнуть без разрешения было нельзя. А тут – вот те раз…

Да уж!

Он был начальником года полтора, а потом вдруг заболел, уволился и через пару месяцев, даже не дожив и до пятидесяти, умер. Это был замечательный человек! Майор в отставке. Удивительным было для бывшего военного такое доверие к подчинённым. Ну и мы не подвели его ни разу. Да это было и невозможно при таком уровне отношений.

Но каким бы прекрасным человеком ни был наш первый руководитель, я, вспомнив о нём самым теплым образом, начну повествовать совершенно о другом. А именно продолжу тему, заявленную в названии моего рассказа…

Мишка Гойзман пришёл к нам в коллектив несколько позже, наверно, года через два. Это был воспитанный, остроумный, образованный еврей с довольно разумным пониманием всего происходящего вокруг. Советскую власть он недолюбливал, но без фанатизма, а так – с небольшой долей скепсиса и бытового критиканства, впрочем, как и почти все мы в те времена.

Внешне Мишка был не ахти: грустные глаза в очках, небольшого роста, щупленький, с несколько отвисшей нижней губой, при усах и с мохнатой чёрной бородой на совсем ещё молодом лице. Но кислую внешность компенсировало, как я уже написал, хорошее чувство юмора и воспитанная вежливость.

 

Был у него, правда, маленький недостаток, о котором, может, и не стоило бы упоминать, но всё же упомяну. Возможно, это даже вовсе и не недостаток, а так – пунктик. Но пунктик уж больно характерный.

Дело в том, что каждую неделю у кого‑то из нас случалось некое событие: или женился кто, или родил кого, или какой‑то юбилей. Собираясь в холле, отмечали не только личные, а и все государственные праздники страны. Самым же традиционным и регулярным поводом для сбора, конечно, был день рождения. Сразу после обеда в рабочий полдень родившийся выставлял на стол несколько бутылок шампанского и коробочку конфет, а к чаю пару тортиков. Все стоя торжественно выпивали понемногу игристого и садились пить чай с кусочком десерта. Некоторые соблюдавшие фигуру, в основном то были женщины, от вкусненького отказывались, и их порция поступала, как правило, в употребление кому‑то из мужчин. Мишка, всегда в подобных случаях задорно шутя, быстро подскакивал к торту первым и поглощал иной раз один всё то, что оставалось от постящихся дам.

Через год, когда Михаил, вроде бы по забывчивости, пропустил свой день рождения, невольно возникли подозрения, что наш очень воспитанный новый сотрудник – большой любитель халявы. Но всё же оставались надежды на ложный след и порочность наших недостойных мыслей и что здесь какое‑то недоразумение, и всё как‑то само объяснится, да и подумаешь, мелочь какая – тортик… Но прошел ещё год, и всё повторилось. И тут ни воспитание, ни юмор его уже не спасли. Впечатление сложилось окончательно…

И уж совсем он нас удивил своей железной логикой, когда в споре, отстаивая некую моральную позицию, поведал странную историю о том, как три месяца жил у своей любимой женщины и… И за то, что она его всё это время кормила и поила, он ей бесплатно, то есть даром, отремонтировал утюг, телевизор и обил входную дверь дерматином. И юмора не было в его словах вовсе. Он так и считал, что каждый вносит свою лепту в совместное проживание тем, что умеет: ведь она же (его девушка) чинить электрические приборы и обивать двери дерматином совсем не умела… Мы на всякий случай спросили про материалы по обивке двери, всё ещё надеясь, ну хоть на что‑то… Но – нет, материалы барышня купила за свой счёт, Мишкина была только работа.

На третий год в день его рождения мы приступили к Михаилу с прищуром в глазах. Поздравили, конечно, и стали его пытать: мол, от чего торт на столе отсутствует и нигде не видать шампанского? Он же нам со всей прямотой заявил, что всё, что происходит – происходит на добровольной основе. А эта его основа позволяет именно так ему и поступать, как он и поступает, то есть: своё беречь, а чужое – жрать. И всё это он без капли юмора и даже будто с обидой нам выдал как отрезал. Видимо, был заранее готов к отражению атаки и морально, и логически.

Мы пожали плечами и каждый «остался при своих». Ещё десять лет всё так и продолжалось, то есть он нам показывал «шиш под лобыш» и спокойненько кушал наши тортики…

Ну вот, я с этим тортом совсем с темы сбился! А ведь главное‑то не в торте, хотя речь отчасти и пойдет о сладеньком.

Малый он был неплохой, добродушный и даже мягкий, а это с тортиками, как я уже и написал выше, просто пунктик – недоразумение, и мы не будем его учитывать и продолжим.

Через несколько лет, уже ближе к середине восьмидесятых, в лаборатории у нас появилась некая молодая женщина, которая занялась чем‑то вроде делопроизводства. Как её к нам занесло и для какой цели она понадобилась, уж и не помню. Почти ежедневно опаздывая, она шла объясняться с руководством, затем в курилку, где буйно и весело шутила. Брюнетка среднего роста, стройненькая, худенькая и даже более того – дохленькая, да ещё и на высоких каблуках. Замужем, детей не было.

Складывалось впечатление, что по утрам Маша (так её звали) появлялась с перепоя: лохматая, с трясучкой в руках, синяками под глазами она постоянно бегала не только в курилку, но и на кухню, где, на кого‑то ругаясь, жадно пила воду, сильно злоупотребляя матёрыми словами и выражениями. Наверно, в подобном поведении для многих и заключается некий шарм…?

Прошло время, и мы стали наблюдать, что в курилке не то что часы, а и целые дни напролёт сидели двое: Миша и Маша. Дальше – больше… Уходить с работы ребята тоже стали вместе. «Ну и хорошо, – решили все, – хоть одна пара сложилась в нашем трудовом коллективе!»

Но через некоторое время Миша изменился, и не в лучшую сторону. Это насторожило. Он осунулся и даже немного пожелтел, утром приходил лохмат и не чёсан, много курил, блуждал поникшим взглядом, стал тих и печален… Маша, напротив, сделалась гораздо веселее и бесшабашней, громко смеялась и материлась уж совсем как сапожник.

Нам, нескольким товарищам-сослуживцам, невольно пришлось быть свидетелями развития таинственных событий. Но мы деликатно молчали, иногда удивлённо приподнимая брови.

Наконец, наш герой сам приоткрыл историю и заговорил. Действительно, держать такое при себе долго было невозможно…

Оказалось, что Маша не просто может изрядно выпить водки, а и вовсе без неё жизни не чает. Влюбленный и воспитанный Миша, дабы вызвать расположение дамы сердца, каждый вечер покупал бутылку «Столичной», и пара молодых шла искать место, где её употребить. Места были самые экзотические: чердак нашей же лаборатории, подворотня, подъезд соседнего дома, скверик со скамеечками, дворницкая и тому подобное. Маша была большая экстремалка и затейница! Она не просто употребляла спиртное на пару с Мишей, но и, особо не заморачиваясь, «приняв на грудь», следом совершала с собутыльником акт прелюбодеяния. Притом, места грехопадения в основном совпадали с питейными.

Но это не всё. Для воспитанного молодого человека стало откровением желание Маши привести Мишу к себе домой и познакомить его с мужем. Выяснилось, что муж тоже любитель врезать водяры, а потому пришлось покупать уже два пузыря. Муж, судя по всему, был алкоголиком-ветераном и засыпал, опьянев после второй рюмки. Влюблённые оказывались предоставлены самим себе, да ещё и в комфортных домашних условиях. Это стало доброй традицией. Теперь ребята каждый раз покупали не одну, а две бутылки и ехали поить законного супруга.

Очень быстро Михаил повадился занимать на водку до получки. Я пытался с ним поговорить, мол, надо бы завязывать… Он согласился, но сказал обречённо:

– Понимаешь, я ей пальто надеть помогаю, а у меня сразу всё чувство встаёт…

– Миша, ты на неё выработал рефлекс. Скоро сопьешься, ведь рефлекс возникнет и на водку… И на мужа, – пошутил я близко от правды…

– Не могу я пока отвязаться… Не мо-гу!

Прошло полгода.

Однажды утром Машка вбежала в курилку, саркастически гы-гы-кая и едва успевая проговаривать от восторга:

– Мишка‑то, совсем сбрендил, – и она покрутила себе у виска, – замуж предлагает выходить! Плачет, как дурак… А на чёрт он мне нужен?! Мой Ванька гораздо лучше. И фунциклирует у него хорошо. А у Мишки‑то – так себе… Не-е, надо с этим кончать…

И она с этим покончила.

Миша взял больничный и ушёл в отпуск. Целый месяц его на работе не было.

Вернулся здоровым и окрепшим. Вместе с Машей они больше не курили, но как культурные люди не дичились и, сохраняя дистанцию, дружелюбно здоровались.

Я вот думаю не только о том, почему хорошие и воспитанные мальчики любят плохих девочек, а ещё и о том, какой фантастический эффект производит влюбленность на сознание даже очень убежденного и расчётливого человека. Готовый пойти на все логические уловки, лишь бы не потерять свои три копейки, влюбившись, забывает не только о логике, а и об элементарном здравом смысле, и не спасает даже, казалось бы, самое главное – инстинкт самосохранения.

А Мишка с нами ещё немного поработал, потом благополучно женился на ком‑то из своего культурного круга и в 90‑е, в самый расцвет демократии, уехал на ПМЖ в Израиль.