Tasuta

Из жизни людей. Полуфантастические рассказы и не только…

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Сахаров

Был ещё у меня в армии такой случай, связанный с академиком Сахаровым…

В воскресенье наш замполит собрал роту, раздал по экземпляру на троих газету «Правда» и заявил, что мы сейчас должны пойти и прочитать в ней о диссиденте и отщепенце академике Сахарове. И своими словами пересказал, что этот самый академик написал лживую статью в какой‑то там западной газетёнке с грязными инсинуациями в адрес нашего советского строя и государства. А итогом прочтения должна стать подпись каждого военнослужащего нашей роты под осуждающим Сахарова письмом.

Часть воинов пошла в казарму, остальные отправились на улицу, в курилку. Сидим, читаем и курим. В статье, написанной отечественным журналистом нашей газеты, рассказывается, какой отвратительный пасквиль на наш государственный строй и Родину сочинил этот негодяй.

Прочли…

И тут до меня медленно, но доходит, что самой‑то статьи Сахарова мы так и не читали. А читали мы статью о статье. И почему ж это так‑то?!

Для меня сделалось совершенно ясно, что тут очевидная манипуляция сознанием читателя.

И вот эти свои сомнения как человек, тогда почти кристально честный, я и выношу на суд сотоварищей в курилке. И у всех возникают те же сомнения: как же так, может, он этого и не писал, а журналист Волбуев (фамилия условна) всё присочинил или даже ловко придал определенный крен мыслям и речам академика. Ведь пострадает Нобелевский лауреат и большой учёный из-за такой то ли ошибки, то ли навета, а то и даже злого умысла этого журналиста, а мы к этому позорищу ещё и свою руку приложим! И так дружно вроде все поддержали тему навета и неубедительности статьи, что легко и радостно на душе мне сделалось от воссиявшей во тьме истины и единения в ней всех товарищей моих.

Но тут Володя Михальков, видимо, с детства насмотревшийся фильмов про злодеев, басмачей, диверсантов и вредителей всех мастей, пробирающихся подчас в самое сердце нашей отчизны, вдруг вскочил и, тыкая в меня пальцем, как заорёт:

– Да он же враг! Вы что не видите – он же враг!

Его сердце билось в унисон с сердцем журналиста газеты «Правда». Он глубоко затянулся, бросил бычок на асфальт, топнул по нему ногой, и ещё раз гневно прохрипев: «Враг!» – решительно ушёл в казарму.

Мне всё это напомнило сцену из фильма «Служили два товарища».

Дело осложнялось тем, что комсомольская организация роты была признана лучшей в нашем виде вой-ск, а комсоргом избрали недавно меня. Получается, что это я со своими речами в защиту диссидента и отщепенца Сахарова и есть та самая коварная вражья сила, пролезшая чуть ли не в сердце Родины. Запахло годом рождения моей мамы (1937‑м).

Народ попритих, и все затаились, готовые развернуть оглобли своего мнения в другую сторону.

Ещё немного пообсуждали. Прошел час, и я пошел к замполиту со своим особым мнением.

Прихожу. Объясняю безо всякой надежды на понимание и ожидая разгрома…

А он вдруг и выдаёт: «Ты знаешь, мы тоже тут посовещались и решили ничего не подписывать. Пусть сами там как хотят, так и разбираются с этой статьёй», – и он глянул вверх.

А Михальков на другой день как ни в чем не бывало продолжил со мной дружить.

Но «осадочек», конечно, остался…

Две случайные встречи

В самом конце 80‑х довелось мне оказаться свидетелем двух интересных, на мой взгляд, и характе́рных эпизодов с участием, как сейчас говорят, «знаковых» людей того смутного времени.

Один из них действительно большой учёный и человек, пусть и противоречивый. А вот другой…

Но обо всём по порядку.

Я тогда работал на улице Земляной Вал.

Академик Сахаров после возвращения из ссылки в Москву тогда ещё не появлялся на экранах телевизоров, ну, если только мельком в новостях. У нас на работе говорили, что поселился он где‑то тут, совсем рядом, в соседнем доме, и кто‑то даже его видел… Слышал же я, конечно, о нём давно, ещё со школьных лет, как об учёном с мировым именем, а затем, позже, в армии – и как об известном правозащитнике и диссиденте. Наверно мог видеть и портрет в каком‑-нибудь школьном учебнике, где он ещё молодой…

Так вот, приходилось каждому из нас, работающих в небольшой лаборатории, раз в неделю по очереди ходить на ближайшую почту за письмами. Идти было с километр. Почта размещалась напротив Курского вокзала, на противоположной стороне Садового кольца. Ходили до обеда, часиков в двенадцать. Ну и выпало в тот день идти мне. И пошёл… Слева улица Обуха, справа через дорогу площадь и вокзал. Одним словом, всё как всегда. Прихожу… Две-три ступеньки… Дверь… Вхожу – и сразу через небольшой коридорчик к окошку. «Как хорошо-то – почти никого!» Передо мной стоит только один высокого роста немолодой мужчина в демисезонном кашемировом (может, драповом) пальто не «булыжного», как в основном ходили тогда старички, а какого‑то песочного импортного цвета и покроя. Сразу понятно – дорогое пальто. Со спины видны уши… Большие такие, оттопыренные уши какого‑то пергаментного вида.

Стою сзади – лица не видать, но мужчина впереди чем‑то необычен. Минут через пять стояния и молчания он подаёт в окошко голос и иронично, по-доброму, будто сказочный герой с забавными мультяшными интонациями обращается к девушкам, которые в комнате шуршат и роются: «Что‑то вы там, красавицы, сегодня как‑то до-о-о-лго? Много наверно привалило?»

Девушки что‑то ответили и смущённо захихикали. В этот момент мужчина повернулся ко мне, как бы извиняясь за задержку, и таким образом жестом приглашая к теме события. И вот тут, я вроде бы увидел знакомое лицо, но не из моей жизни… Стоим дальше, стоим и стоим, ещё минут пять стоим… И в этом стоянии до меня начинает доходить, что ведь это же и есть тот самый Сахаров: знакомое лицо, характерный сказочный дребезжащий голос, который где‑то уже звучал, кашемировое пальто… «Точно – он!» – решил я и проникся уважением к спине, ушам и остальному величию. Не каждый день с лауреатом Нобелевской премии рядом постоишь!

Только вот – уши…

С детства вижу человека, до́лжного в скорости умереть. Тревожит меня это всю жизнь. Наверно, всё оттого, что в натальной карте у меня Асцендент соединяется в точку с Солнцем и Сатурном. Неприятно такое. И вот один из признаков близкой кончины – это пергаментные уши. Кровь что ли от них отливает, и происходит это ещё за год или даже более. Иногда, правда, ошибаюсь в предвидении, но редко (есть и другие признаки, но об этом как‑нибудь позже).

И тут, несмотря на кашемировое пальто, жалко мне его стало! Стоит он здесь один, выкатили старику три матерчатых мешка с письмами, килограммов по двадцать каждый, из двух сыплется через край. Надо конверты перекладывать и трамбовать, а иначе не унести, тяжело и неудобно будет.

И тогда в порыве сочувствия я ему и говорю:

– Давайте, Вам помогу?! – и, не дождавшись согласия, начинаю помогать и письма те распихивать по мешкам. А он вдруг весь встревожился, присел рядом со мной к мешкам, в глаза мне то глядит, то взгляд отводит и как‑то ерепенится и не доверяет, что ли…

– Да не надо, я сам! – отвечает.

А я, как назло, забыл его отчество и никак не обращаюсь, только «Выкаю»:

– Какой «сам», Вы же не дотащите!

– А у меня там шофер в машине сидит, сейчас я его позову.

Академик было метнулся к выходу, но опомнился – не оставлять же меня одного с письмами…

Это я гораздо позже сообразил о причинах его метаний: боялся он надзора и слежки и принял меня, по всей видимости, за приставленного к нему сталкера.

– Знаете, а сходите, пожалуйста, за ним – Вы и позовите, чтобы помог, – с прищуром обратился Нобелевский лауреат ко мне.

Я взвалил один мешок на плечо:

– Пойдёмте-ка лучше вместе, сами и скажете.

И мы направились к выходу.

Напротив крыльца стояла старая, как у Юрия Деточкина, бежевая Волга. Водитель, увидев нас, быстро вышел из машины и открыл багажник. Я передал мешок, который он тотчас погрузил. Вернулись обратно уже втроём. Сахаров меня поблагодарил и категорически велел больше не беспокоиться.

Пока я получал свои пару конвертов и расписывался в книге учёта, машина была дозагружена и мы вновь вышли вместе. Они сели и поехали, я пошёл на работу. «Хорошо, что у него автомобиль есть», – а то ведь я уже в мыслях‑то своих, пока распихивали письма по мешкам, собрался было тащить их на своем горбу к нему домой. Ну не все, конечно: один мешок – он и два – я; и не всё пешком, на троллейбусе бы подкатили. Но, слава Богу, обошлось…

Через месяц или чуть более того история почти повторилась, хотя и действие развернулось совершенно по иному сценарию.

На почте, внутри комнаты всё с теми же почтальонами-операционистками, прошёл ремонт, и там соорудили почтовые ящички, куда мы со своим ключиком приходили и забирали переписку. Вход был сбоку от окошка: открываешь дверь и проходишь, оказываясь со стороны почтальонов.

И вот я вхожу… Сразу напряжённая неадекватная картина: головой в окне стоит пожилая усатая гражданка, курит и агрессивно, почти на крик, тем самым девочкам выговаривает: «Сколько можно мне тут торчать?! Вы хоть понимаете, кто я?! Я жена академика Сахарова! Что у вас тут за бардак! Двадцать минут коту под хвост!» – и… глубокая затяжка с густыми клубами дыма. Курила она папиросы, вроде «Беломор», но не точно, может, и «Север».

Старшая по почте робко попыталась сказать в оправдание и залепетала, что, мол, писем Вам приходит тысячи и мы бы рады, да не успеваем… Но какой там, – «жена Сахарова» – это вам не какой‑то там лауреат–академик…

Для меня сцена продолжалась недолго. Я забрал своё и вышел совершенно изумлённый. Как это может быть. У такого вроде бы мягкого, интеллигентного, умного и талантливого, известного на весь мир человека, и эдакое в семье…?! По недавним воспоминаниям художника Сергея Бочарова, который было взялся писать портрет Андрея Дмитриевича в ссылке в городе Горьком, она его даже била, отвешивая подзатыльники за положительные комментарии в адрес руководства СССР. Молодой художник, толком ничего не написав, пораженный такой атмосферой в семье нарисовал поверх портрета Сахарова портрет его жены. И тут она, увидав сие гротескное творение, сильно разгневавшись, изорвала в клочья незавершённый портрет и с треском выгнала молодого художника из дома.

 

Говорят, служила санитаркой на фронте. Но Элина Быстрицкая тоже была санитаркой в Великую Отечественную… Почувствуйте разницу…

Примерно через год Сахаров умер. За это время он стал медийным. Когда я видел его по телевизору, мне тогда всё казалось, что он честный, откровенный и даже чудаковатый человек, оказавшийся не в своих санях и в окружении каких‑то чуждых ему, расчётливых, практичных, коварных людей.

Мороз градусов пятнадцать. Мы с женой шесть часов стояли в очереди во Дворец молодёжи, чтобы пройти мимо тела. Я ещё почему‑то надел полуботинки на тонкий носок (наверно по дурости). Очень замёрзли, но достояли…

Его и её я непосредственно наблюдал ещё раз. Он в гробу, она – возле. И опять у меня в голове не сложилось.

Но вот недавно, через много–много лет, вдруг прояснилось, и я разом всё понял:

вампиры должны пить чью‑то кровь.

Уши… Следите за ушами!

Святые…

Этот рассказ – о событиях конца 60‑х годов прошлого века.

Москва.

Я был ещё младшим школьником. Наш двор был образован огромными сталинскими домами, слитыми в единую конструкцию с высокими полукруглыми и гулкими арочными проходами. Сегодня, конечно, уже никого не удивить почти замкнутой по периметру кирпичной девятиэтажкой. Но тогда…

А когда тебе всего десять лет, то всё как‑то особенно таинственно, торжественно и грандиозно.

Летом во дворе среди деревьев, качелей, песочницы и помоечных баков играли в футбол, «штандер», салочки, прятки, жмурки; а зимой – в хоккей, царя горы, катались с горки, рыли снежные лабиринты и прочее и прочее…

Одиннадцать подъездов, жителей больше тысячи, детей несколько десятков. Вот так тогда все и социализировались: и дети композитора, и руководителя Аэрофлота, и заводских рабочих, и шоферов, медиков и уголовников – все вместе… Ну, или почти вместе. О различных национальностях нечего и говорить, конечно, понимали что этот – татарин, тот – еврей, армянин или русский и даже обзывались, когда хотели задеть побольней… Но как‑то без злобы. Или, может, мне русскому, тогда так виделось. Впрочем, если что и было, то лишь отчасти – злобы точно не было. Но не про национальный вопрос я тут взялся рассуждать. Рассказ мой совсем о другом…

Раза два в месяц приходилось нам – детям – наблюдать одну и ту же любопытную картину, которая первое время шокировала, но потом попривыкли, и Лёшка даже попытался подсмеяться над объектом события или стебануться, как сказали бы сейчас.

Нам казалось, что она совсем–совсем старуха. Теперь‑то понятно, что женщине было не больше шестидесяти пяти лет. В сером мохеровом платке, покачиваясь, появлялась она среди двора, будучи изрядно пьяной и останавливалась возле громадной арки при входе во двор. И ждала… Мы тоже, завидев приготовления к действу, побросав все игры с мячами, клюшками и шайбами, подбегали ближе и затаённо ждали. Ждать было недолго. Через минуту–другую с улицы в арку заходил кто угодно, будь то мужчина или женщина, и ни о чём не подозревая, направлялся через двор. Особенно эффектным было, если прохожий оказывался интеллигентного вида и хорошо одет. Пройдя арку и очутившись во дворе–колодце, он сходу и прямо в лицо получал невероятно эмоциональную порцию обвинений и оскорблений…

– Ххаарррряяя!!! Ах ты, фашиска ххаарррряяя! – орала что есть мочи бабка на невинную жертву.

Объект нападения, естественно, шарахался в сторону и прибавлял ходу. Но не тут‑то было. Безумная будто только такого побега и добивалась:

– Испугался! Страшно! Немецка морда! Ххаарррряяя!! А я тебя узнала!! Ууу – ххарряяя!!!

Человек чаще спасался бегством. Некоторые пытались объяснить, что гражданка, мол, обозналась, и никакая он не харя, не морда и уж тем более не фашистская… Но тётенька только распалялась и, не отставая от «хари», выкрикивала уж совсем страшные обвинения:

– Ты! Ты – всех сыночков моих поубивал, фашиска твоя морда!! Узнала я тебя!… – орала она в убегающую спину и в довершении совершала длинный и порой точный плевок.

Наконец, выдохнувшись, шла из последних сил к дереву и, обняв его и всхлипывая, сползала на землю…

Дети на всё это глядели, будто в театре.

Завораживало…

Некоторые от смущения смеялись, другие просто стояли потерянные. Да и взрослые порядком смущались.

Говорили, что с фронта не вернулись трое её сыновей и то ли у неё «поехала крыша», то ли это был вечный повод выпить. А может, так одно с другим и сложилось.

Я сейчас не вспомню: отводил ли кто женщину до подъезда, или, может, она самостоятельно добиралась до него? Милиция её никогда не трогала, да, наверно, и заявлений с жалобами никто не писал.

А жизнь продолжалась, и мы шли играть дальше.

Через несколько лет женщина, продолжая периодически нападать на прохожих, нашла для себя некоторое успокоение. Она, живя на седьмом этаже, привязывала снаружи окна на ниточке кусочки сала. Особенно зимой на сало слетались синички и, порхая возле окна, умиляли её и радовали.

Как я уже раньше где‑то писал, моя бабушка была лишена всякой сентиментальности. Мой дед погиб во второй месяц вой-ны, оставив её с четырьмя малолетними детьми почти без шансов на выживание. Она тащила их на себе, работая всю вой-ну в три смены у конвейера. Тут надо отметить, что бабушка никогда возле подъезда на скамейке не сидела и сплетни не собирала, да и мало кого знала из соседей. Но эту соседку по дому с её умопомрачением она, конечно, не раз за несколько лет видела, хотя никак всё это не комментировала. И тут как‑то приходит из магазина вся накрученная и с одышкой. Оказалось, встретила она в тот день несчастную старушку, которая была на этот раз трезвая и просветлённая. Та почему‑то обратилась к моей бабуле, которая шла себе с полными сумками домой:

– А ты знаешь, что я святая?! – заявила она вдруг, пафосно декламируя новость на весь двор.

Бабушка редко вступала в переговоры с малознакомыми людьми, а тут, знать, как‑то задело:

– Что это вдруг?

– Ко мне синички на окно каждый день прилетают… А птицы прилетают только к святым, – гордо заявила пожилая и сильно пьющая женщина.

– Так ты, небось, сало привязала к окну, вот они и налетают. Синицы на сало всегда летят.

Тут «святую» вмиг понесло так, что только дым из ушей не пошел. Но бабушка не была робкой. И ответила очень жёстко:

– Вместо того, чтобы водку жрать, надо было чужих детей взять из детдома и вырастить. Вот тогда, может, святой бы и стала! А птичек и дурак приманить может!!

Пришла домой и всё ворчала: «Ишь, чего удумала! Святая она! У нас полстраны таких святых!»

Я до сих пор не пойму, кто из них прав. Может, обе…

Бабушка редко так заходилась и никогда не бывала столь категорична. Но с окончания Отечественной вой-ны тогда прошло всего‑то двадцать пять лет, и было ещё совсем свежо.

Теперь же всё это стало «давным–давно» и казалось, можно бы и не вспоминать. Но вот, вспомнил… Наверно, не зря. Время пришло…

Куда исчезла та несчастная женщина, я не знаю… Она, конечно, не из числа долгожителей.

Слаёнов

Когда я учился в школе, то дважды сталкивался с одной интересной и смешной, как мне тогда показалось, тенденцией.

Первого сентября пришли мы в третий класс, и тут на перекличке Мария Петровна дважды произнесла фамилию ученика, который никак не отзывался, хотя и сидел на первой парте напротив.

– Горшков! – раздражённо повысив голос до крика и глядя в упор на него, внезапно оглохшего, учительница гаркнула в третий раз и добавила ещё громче, – Валера!! Мальчик будто нехотя и кривляясь, как на шарнирах, вылез из-за парты и внятно, с расстановкой и даже будто демонстративно-назидательно произнёс, поясняя:

– У меня мама летом вышла замуж, и теперь моя фамилия не Горшков… – тут он презрительно хмыкнул, как бы презирая себя прежнего, ведь дразнили его всегда «горшок», – а фамилия моя Чикалин… Валерий Чикалин! – гордо заявил октябрёнок, намекая на образовавшуюся созвучность с именем и фамилией легендарного лётчика Валерия Чкалова.

В классе возникла тишина чрезвычайная… Герой продолжал стоять и гордиться, а Марьпетровна молчала, соображая, что сказать. И тут с задней парты раздался наглый и беспощадный комментарий Серёжи Бакулина. Это было только одно слово, но зато какое!

– Чи-ка…

Все мы похожи на каких-либо зверей, рыб, птиц или даже насекомых. Иногда сходство бывает просто поразительным. Это был тот самый случай… Валера всегда кривлялся и морщился, ну точно как мартышка: то лоб сложит в одну линию, то плоские губы вытянет в дудочку. Короче говоря, подвижное лицо. И тут такое: Чика!

Класс за-хи-хи-кал… Все последующие годы Валера был исключительно Чикой, и никаким героизмом от него даже не пахло.

В пятом классе приключился очень схожий эпизод на первой перекличке, но уже с новым классным руководителем. Отличник Саша Дъя́ков, встав из-за парты, объявил, что его фамилия отныне правильно звучит ДъякОв. «Дъяком» его звать после этого, конечно не перестали, но сильно подивились. Да я и сам сейчас не понимаю, что это он тогда так распереживался. Наверно, никак не желал примкнуть к церковному сословию.

Когда же я окончил школу, стал взрослым и уже учился в Гнесинке, произошёл ещё один забавный случай, который, впрочем, вполне оправдан, ибо был вызван объяснимыми обстоятельствами. У тенора нашего курса была милая такая фамилия – Козлёнков. Ну, Козлёнков и Козлёнков, что в том такого – не Баранов же? Был ведь такой известный советский тенор Иван Семёнович Козловский – и ничего страшного – пел себе… Но в том-то и дело, что пел хорошо. А у Козлёнкова голос дрожал и, говоря языком вокалистов, тремолировал или, если по-простому, «козлил». Бывает такой недостаток у многих поющих…

И вот решил на третьем курсе Козлёнков, что фамилия его должна звучать иначе – Козленко́в. А то получается так: объявляет конферансье певца, и тут же следом выходит сам обладатель фамилии, и ну давай – вроде петь, а вроде как бы и блеять… Стеснялся он этого, и я его здесь очень даже понимаю и безоговорочно оправдываю.

Гораздо позже, читая роман Ф. М. Достоевского «Идиот» наткнулся я на сцену с одним из персонажей, который с досадой вопрошал о себе самом князя Мышкина: «Разве можно жить с фамилией Фердыщенко? А?»

Некоторые человеки так патологически не любят свою фамилию, что готовы её коверкать или даже менять на другую, вероятно, виня именно фамилию в своих каких-либо неудачах и недоразумениях.

Но вот совсем уж недавно узнаю, что один успешный, состоявшийся и, более того, состоятельный гражданин наш уже давно себя называет не так, нежели до́лжно ему звучать. Жена его, когда о нём упоминает, то не иначе как: «…мой Пото́кин, у Пото́кина, мы с Пото́киным…», – и т. п.

И тут вдруг выясняется, что он Па́токин. Одна буква, а какая колоссальная разница! Совершенно иной смысл… Будто перед вами нечто приторное, тягучее и осторожное – субстанция какая‑то, а не человек вовсе… Липкая масса, и всё тут… Нет, сам он, конечно, как был, так и остался, а вот фамилия, действительно, начала вызывать сомнения уже как бы и в самом человеке…

Я у него и спрашиваю:

– Так был смысл менять‑то?

А он мне на это целую историю рассказал:

– Посмотрел, – говорит, – я ещё в детстве кинофильм «Республика ШКИД», и там есть отрицательный такой герой – Слаёнов. Фамилия у него слащавая, и уж очень укладывается в образ вороватого и подлого ростовщика. И какое‑то будто сходство между нами возникло – Слаёнов и Па́токин. Мне показалось, что с такой фамилией можно и самому стать такою же сволочью. Поразмыслил, как будет достойнее и солиднее, взял да исправил одну букву. Ну, ещё и ударение поменял. Опять же, на фамилию Путин стала смыслом похожа: «путь» и «пото́к», – пошутил он и продолжил:

– Да что там – я… а Лев Толстой? Он же То́лстый! Это его предки облагородили фамилию. Представь, как звучало бы: То́лстый – «Вой-на и мир»? Или То́лстый – «Анна Каренина». Либо на вопрос, кто написал «Севастопольские рассказы», следовал бы ответ: То́лстый. И уж совсем – «Христианское учение» от То́лстого – грош цена такому учению…

Любил он ещё с крестьянами траву косить и на велосипеде по усадьбе ездить. Так они бы только и кричали: «Вон, наш то́лстый покатил!» Впрочем, наверно, они его и без того кричали–величали «то́лстый», народ‑то у нас сметливый…

Так что моя переделка в Пото́кина более чем невинна и оправданна, – заключил он.

* * *

А вот теперь‑то и я что‑то думаю: «Может, прав был Фердыщенко у Достоевского, и нельзя жить приличному человеку с дурной или неприятной для него же самого фамилией?»

 

Нельзя!