Tasuta

Русь моя неоглядная

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Дедушка лесной

Хозяина леса в разных местах называют по-разному: леший, лесовик – а у нас тепло и ласково «Дедушка лесной». Он охраняет лес от огня, стережет зверя и птицу, заботится, чтобы вдоволь уродились грибы и ягоды. Заблудившегося доброго человека всегда выведет на дорогу.

Лето 1943 года, мне тринадцатый год, сестре Тане – восемь. Отправились за земляникой на Илимовую гору, разделявшую речки Поломку и Ольховку. Увал тянется километров на семь от слияния рек до верховьев. С Илимовой горы деревня наша как на ладошке. Склоны заросли ельником и березняком, а по хребту тянутся огромные земляничные поляны. Против деревни ни хожено – ягоды выбраны. Идем в верховья – деревня на виду.

Набрали корзиночки ягод – пора домой. Смотрим в сторону деревни, а деревни нет. Напротив нас, на косогоре Иванов Хутор, а это от нашей деревни вниз по Ольховке километра два. Значит, надо идти вверх, чтобы сравняться с нашей деревней: ягод в граве – усеяно. Мы идем, а деревни нашей не видно, перед глазами все время Иванов Хутор, как будто мы идем по какой-то дуге. Страх охватил мое сердечко, сестра догадалась, что мы блуждаем – захныкала. Я с перепугу стал звать и просить помощи: «Дедушка Лесной, выведи нас к дому». От моего крика в лесу раздалось гулкое эхо. И вдруг… перед нами в шагах десяти посреди поляны стоит дед. Высокий, седой, в белой холщовой рубахе, таких же штанах, без головного убора, волосы под кружок, борода лопатой. Спрашивает: «Чьи вы будете?» Отвел чаем: «Мы из деревни Чебыки, Федора и Татьяны дети». Дед ласково говорит: «Ну что? Заблудились, идите ко мне, я стою на тропинке». С опаской подходим к нему. Дед босой и какой-то воздушный. Показывает на тропу: «По ней идите вниз, через лесок, а там по овражку вдоль ручья выйдете к деревне Наумята». Мы обрадовались, бойко пошагали по тропе, когда через несколько шагов я обернулся назад – на тропе никого не было, только марево раскаленного воздуха колыхалось над высокой травой. Спустившись по крутяку, через густой и темный лес, вниз, вышли к шумному ручью и помчались по тропе. Лес кончился. Вдали увидели домики деревни. Успокоились. От этой деревни шла езжалая к деревне Кокшары, а от нее до нас – рукой подать. Договорились, чтобы не расстраивать родителей, не рассказывать про наши страсти. И только лет через десять рас-сказали о наших приключениях. Пермские леса полны тайны и живут своей жизнью, как и люди.

Лесные ноты

Лето 1943 года. Отец в топографических войсках. Наш покос в вырубке на горе, над деревней Мироны. Вырубка заросла березняком, рябинником и кипреем. Косить приходится плешинками. Косу папа сладил для меня небольшую. В руках удобна, но быстро тупится, а я толком не умею ее лопатить, тем более отбивать, поэтому часто приходится махать по лезвию оселком… Джинь-джинь-джинь. Устаю, с непривычки болит спина, мышцы рук и ног. Присаживаюсь на очередной пенек – отдыхаю, схватывая с кустов в рог малину. Солнце прячется за лес. Жара спадает. Косить стало легче, а может, просто приловчился. Очередной отдых вблизи кромки леса. Слышу звук: «До-до-до-ре-ре-ре; До-ре-ми-ми-ми», – и совсем тонкое жужжание с дребезжанием. Минута тишины и снова: «До-до-до-ре-ми-ми». Никак не соображу, что это такое. Пробираюсь по малиннику в сторону звука. Звон отчетливее. Взбираюсь на высокий пень и вижу расщепленную молнией ель, высотой метра два. Небольшой медведь-годовалок ходит вокруг пня и задирает расщеплины и тянет их на себя, потом отпускает, они издают мелодичные звуки, каждая свой. Медведь прислушивается. Как только расщеплина перестает звенеть, он оттягивает новую. Я увлекся, не заметил, как оступился, пень подо мной скрипнул. Медведь остановился, обернулся в мою сторону. Увидев меня, стал когтями царапать свой инструмент. Только тут я опомнился, соскочил с пня и дал деру в обратную сторону. Добежал до места, где косил, подхватил косу и сумку, выскочил на тропинку и побежал вниз к деревне, а оттуда по лесной дороге домой. Всю дорогу оглядывался, не бежит ли за мной медведь?

Оказывается, не только человек музыкален, но и звери радуются нежным мелодичным звукам.

Мухомор

Евдокия Васиха, расторопная, мордатая баба, с белесыми глазами навыкате, овдовела рано. Хозяйство было зажиточное: дом-пятистенка, конюшни, сараи. Постройки под тесом, двор выложен плахами. Кругом чистота и порядок. Василий, с короткой седой бородой, конопатый, невысокий, справный мужичок. В его руках любая работа спорилась. Корова, овцы, поросенок, гуси, куры – одним словом, полный двор живности. Дети выросли, создали свои семьи. Дочери повыходили замуж за военных, разъехались. Сын жил в городе. Сначала внуков привозили на лето к Василию. Но Евдокия с невесткой не поладили. Внуков стали отправлять на каникулы в Чердынь. Василий затосковал. Стал быстро стареть. Не покидала мысль: «Для кого стараюсь, кому это все достанется?» С Евдокией стали поругиваться по пустякам. У соседа на именинах бабы стали хулить своих мужиков, те только посмеивались, но Василия в один голос нахваливали: «Непьющий, работящий». Евдокия не сдержалась и выставила: «Что вы его хвалите? Нет от него никакого толка, как от козла молока, спать от меня перебрался на полати. Мне другой раз бывает невмоготу, хочется обнять. Совсем старик у меня разладился».

Василий слышал, но перечить не стал. Душа опустилась куда-то в пятки, а потом совсем покинула его. Пусто кругом стало.

По дому ничего не стал делать. За бутылку водки помогал соседям. Через полгода совсем спился. Быстро нашлись друзья-собутыльники. В последний месяц пропил и пенсию. Три дня дома не было. Нашли их в соседней деревне у бабки, торговавшей бормотухой, окоченевшими за столом рядом с хозяйкой.

Васиха стала подыскивать мужика, не хотелось распускать хозяйство. Родня присватала вдовца с Нытвы. Мужик оказался толстенький, круглолицый, с крючковатым носом, топорщившимися усами, лохматыми бровями. Пантелей в деревне не прижился. Встревал в разговор, старался подбросить ядовитое словечко. Бабы прозвали его «Мухомор». Евдокия хвасталась бабам: «Силища у него непочатый край, замучил меня по ночам».

Прошло три года. За хозяйством нужен досмотр. Деревня – это не город: до восхода надо вставать и после заката ложиться. Мухомор осунулся. Сначала лишились гусей, затем овечек, поросенка. Осталась одна корова и пяток кур. Евдокия не старела. Бабам жаловалась: «Отбрыкался мой радетель». Насмотревшись импортных фильмов про секс, Евдокия к вечеру совсем сомлевала, ладилась к приемышу, а он уходил спать на печь. Говорил: «Заработался я, Евдокия, погрею на печи косточки».

Евдокия одиноко крутилась на кровати, сопела, громко вздыхала. В полудремоте Евдокии лезли мысли: «Не заменить ли ей «мухомора» на более молодого, но как от него избавиться?»

Как-то в дачном поезде Евдокия подслушала разговор, что какая-то молодуха отравила своего мужика мухоморами. Судили, дали условно пять лет. Соседи подтвердили, что мужик пьянствовал, издевался над детьми, избивал ее. Евдокия на другой день побежала в дальний старый глухой лес, где мухоморов росло тьма-тьмущая. Выбирала самые ядреные. Притащила домой. Нажарила огромную сковороду, не пожалела сметаны, подала к столу. Налила стопочку. Пантелей удивился, спросил: «По какому поводу такая щедрость?» На что Евдокия ответила: «У тятеньки сегодня день рождения, сто лет бы ему было, давай помянем». Себе налила стопочку и заторопилась: «Корова еще не доена». Пантелей налил еще стопочку и подчистил сковороду. Раскраснелся, пот градом катился по лицу. Забежала Евдокия посмотреть, живой ли Пантелей. Тот привстал, помолился, пошел к кровати, на которую с год не ложился. Прилег и захрапел. Евдокия испугалась: «Господи, что я наделала, умирает старик, прости меня грешную». Присела рядом.

Среди ночи Пантелей зашараборил, обхватил Евдокию и давай ласкать. Евдокия радовалась и думала: «Хорошо, что накормила мухоморами, наладилось дело у старика».

Фермер

С 1980 года мы, бывшие жители родной моей деревни Чебыки, ежегодно в последнее воскресенье июня съезжались на «День Деревни». Встреча проходила на поляне под березами, где в бытность колхоза «Красная Звезда» народ собирался на мероприятия, а в старину – на игрища. Я заранее оповещал всех. В лесничестве договаривался о машине. В день праздника делал несколько рейсов на станцию Григорьевскую, отвозил пожилых односельчан. Молодежь отправлялась своим ходом, оглашал баяниста и трубача. Труба звонко пела «Слушайте все», и звук ее с высокого косогора летел на десятки километров по долине реки Ольховки. Я выступал с памятным словом о первых жителях деревни, перечислял поименно тех, кого уже не было с нами, и под удары в рельс – павших на полях сражения за Отчизну.

Заканчивал свою речь поэмой «О Чебыках», последние строки читал с пафосом:

 
Как хочется собрать
На «день Чебык» всех вместе
И поклониться прадедам и дедам,
В которых корень наш,
Наша святая память,
Чтобы помнили истоки наши,
Наш отчий край.
Зову, зову родную кровь
К священной памяти
На «день Чебык».
 

Затем шли тосты в память о родных и близких и делах житейских. Люди сетовали, что земля дедов и прадедов наших заброшена и некому за ней ухаживать. Места эти божественно прекрасны. Каждый говорил: «Эх, кто-нибудь взялся возродить эту землю».

Анатолий, внук дяди Мити, в своих выступлениях критиковал Советскую власть, что она не дает ему развернуться, что если бы было можно, он оживил эти косогоры, вдохнул бы в них жизнь. Анатолий брал гитару, и народ примолкал, и он пел песню о Чебыках:

 
Разъехалась деревня,
Давно уж нет Чебык…
Остался лишь, как прежде,
На Родине родник.
Не мог он оторваться,
Как с дерева листок,
Не мог он с ней расстаться
И бросить свой исток.
Приду в Чебыки в начале лета,
Приду в Чебыки в начале дня,
Приду с сыновьим приветом
К тебе родимая мать-земля.
Приду с сыновьим приветом —
Настасьин ключик, напои меня!
 

Молодежь рассаживалась в кружок вокруг и начинала подпевать, когда замолкал, то его просили спеть «Настасьин ключик».

 

И так каждый год мы, бросившие родные очаги, с тоской и болью собирались на наше пепелище, где души наших предков витали над родными очагами.

Черный 1991 год. Разрушение одного из великих государств планеты, смена политического строя, распад экономики, развал колхозов и совхозов. Право на аренду земли, идея нового землепользования захватила Анатолия. Бросает интересную работу инженера-строителя огромного свиноводческого комплекса, около которого вырос современный городок Майский. Берет в аренду Чебыкские косогоры, как наиболее плодородную землю.

Оформил ссуду на 50 тысяч. Закупил трактор-колесник, парую машину ЗИЛ-130, плуги, бороны, семена.

Приобрел две коровы, десяток пчелиных семей. На месте родительского дома построил времянку. Сложил печку – каменку. Начал возводить плотину в низовьях ключика с расчетом, что в пруду будет разводить форель. Неприятности начались в первый же год. Семья не поддержала его идеи. Жена отказалась выезжать из благоустроенной квартиры. Братья, которые обещали помочь, как-то быстро слиняли. Навещали его все реже и реже и то по выходным. Кое-как посадил десять гектаров картошки, гектаров пять пшеницы. На более сил не хватило. Построил баньку, начал возводить небольшой дом. Напасти пришли на второй год. Еле-еле реализовал урожай картошки в столовых. Продавать на базаре было некому, а самому времени не хватало. Я убеждал Анатолия, что без поддержки семьи все эти хлопоты пустая затея. Советовал Анатолию не строиться посреди косогора – в непогоду машина не поднимется по крутяку. Просил, чтобы строился на горе, около вышки – место веселое, продувное, удобное, ровное. На пятачке у вышки круглый год гудит ветер. Купишь недорогой «ветряк», сделаешь навес – и ты обеспечен электроэнергией. Пробуришь скважину, насос будет качать воду и для полива, и для нужд.

Советов Анатолий слушать не хотел и только твердил: «Только тут, на родовом имении». Вокруг на десятки километров заброшенные опустевшие деревеньки, кругом ни души. В лесах появились медведи, кабаны, лоси, бобры. Если в детстве про медведей и лосей слыхали, то про кабанов и бобров даже старики не помнили.

Заброшенные луга заболотились, расплодились ужи и гадюки. На третью зиму Анатолия постигла первая беда. Зимой медведь-шатун раскурочил все ульи. Весной в водополь смыло плотину зарыбленного пруда. Осенью на косогоре перевернулась машина, Анатолий успел выскочить, машина скатилась в овраг и там осталась до морозов. В слякоть на тракторе полетела коробка передач, сорвало передний мост. Беда шла за бедой. На четвертую зиму не успел заготовить корма, лето было дождливое. Зимой коровы отощали, кормил гнилой соломой и ветками ивняка, как коз. Одну корову пришлось продать; вторая заболела, еле выходил, но молоко исчезло.

Пришло время платить налог и гасить ссуду, а в итоге – недостроенный дом, банька, продымленная избушка с маленьким оконцем и гитара. Анатолий на зиму устроился кочегаром в Перми. Денег еле-еле хватало на пропитание, пошел подрабатывать грузчиком на рынок и сторожем на базу. В результате перенапряжения и нервного срыва слег на три месяца в больницу. За усадьбой присматривать было некому, когда вернула, то увидел разоренное свое имение. Полы и потолки в строящемся домике, бане и конюшие были вырваны. Доски с крыш сорваны. От трактора-колесника остался один остов: колеса сняты, оборудование растащено. Машину под косогором кто-то поджег, на ее месте лежала груда оплавленного металла. Избушка разграблена. В углу осталась разбитая гитара с порванными струнами. Анатолий сел на чурбак, развел костерок, поставил на огонь смятый чайник и заплакал навзрыд. Встал на колени, рвал траву и криком кричал: «О господи, за что! Я же хотел восстановить память о наших дедах и прадедах, старался землю моих предков обустроить, но, видимо, не суждено!» Кое-как подправил гитару, нашел на завалинке запасные струны и запел песни о Чебыках. Три дня находился в каком-то забытье, пил только один чай на травах, душа не принимала пищи. Осенью его видели на станции, слегка покачивающегося, никого не узнающего. Люди пробовали его успокоить, разговорить, но он только бессмысленно смотрел через говорившего вдаль. На седьмое лето, кое-как восстановив избушку и баньку, он с весны до осени жил на своей усадьбе, собирая ягоды и грибы, продавая их на базаре. Каждому встречному твердил: «Вот подкоплю денег, расплачусь с долгами, буду восстанавливать деревню». Но это уже были несбыточные мечты несостоявшегося фермера.

Серко

В мае, за месяц до войны, Рыжуха ожеребилась. Деревенские бегали смотреть на жеребенка удивительной масти: белолобого с вороными удами, черной шеей, белым брюхом, серыми боками, по которым были разбросаны яркие рыжие пятна, с темной полосой по хребту и белыми чулками на ногах. Рыжуха была вся рыжая. Мужики дивились: Рыжуху водили на случку к породистому Воронку, у которого была белая полоса по лбу и белые щиколотки ног.

Пацаны не отходили от красавца. Носились с ним по лугу от ручья к ручью. Он громко ржал, взбрыкивал вверх ногами, крутил хвостом-обрубком. Если, накупавшись в омуте, дети долго нежились в тени на песочке под старой ивой, то забияка незаметно подходил и начинал трепать чубы зевак, подтверждая этим, что хватит валяться, пора резвиться. И в ночное, когда отводили лошадей на луг, шустрик хорошо просматривался и сумерках своими яркими пятнами. Дети давали ему разные клички: и Маек, и Пятнышко, и Яблоко, – но в паспорт записали «Серко». Взрослые звали Серко, следом и малышня вторила Серко да Серко. Первую военную зиму пережили сытно. За лето мужики, оставшиеся от первой очереди призыва, успели застоговать лугового сена, убрать урожай до осеннего бездорожья. На второе лето ребятня пробовала запрыгивать на Серко, но бабы ругались: «Куда лезете, спину сломаете, он еще не окреп». Вторую зиму было труднее. Мужики ушли на фронт. Овражки и луговины не косились. Выручило клеверное поле, кое-как свозили на сеновал перележалый клевер. На третье лето Серко запрягли таскать копны, попробовали пристяжным в жнейку, но услышав ржание и завидев лошадь, Серко начинал метаться, взбрыкиваться. Работа срывалась. Пришлось Серко охолостить, хотя мужики мечтали оставить Серко в производителях за его красоту, выносливость и понятливость. После этой процедуры Серко загрустил, сник, но к детям был по-прежнему ласков и притягателен. Мужал Серко – подрастали и дети. Но на четвертое лето, после полуголодной зимы, Серко вывели на свежую траву отощавшим и понурым. Те несмышленыши, которые три года назад резвились с ним, понукали его за плугом. К концу дня ноги у Серко дрожали, тело било ознобом. Не было сил тащиться до конюшни. Зерно в кормушку не попадало. Бабы окашивали запустевшие огороды, тащили из дома кто что мог, чтобы подкормить Серко.

В деревне остались две лошади: Серко и его мать Рыжуха, остальных лошадей отправили на лесозаготовки. Четвертая зима выдалась особенно тяжелой. Лето было дождливым, кормов на зиму не заготовили.

Зябь пахали в слякоть. Рыжуха не вынесла перенапряжения: упала на пашне и более не встала. Осенняя тяжесть работ легла на Серко: возить снопы на ток, пахать огороды, отвозить зерно на сушилку по раскисшей дороге. В феврале замело дороги, овраги засыпало снегом. Серко голодал. Кормили гнилой соломой со старых конюшен. От голода Серко обгрыз прясла и косяки. Весной слег. Пришлось разобрать простенок, чтобы вы-тащить Серко на солнышко.

Бабы стояли и вздыхали, видя, что их кормилец совсем заплошал. Нюрка Ваниха зашумела: «Что стоите? Если Серко не встанет, то и нам погибель. С сегодняшнего дня очистки от картошки приносить Серку». Бабы побежали по домам, тащили, кто что мог: отруби, старую картошку, молодую зелень с проталин. Нюрка Ваниха пошла в правление колхоза. Забрала у председателя лошадь и поехала в село на мельницу. Привезла мешок буса. Заваривала с картошкой и таскала по ведру Серко. Через две недели Серко поднялся, пошатываясь, лизал бабам руки. На весеннюю пахоту запрягать не стали. Ложбинки и крутяки остались непаханы.

В день Победы Серко обвешали лентами и вывели на полянку к звонку. Посадили малышню в телегу, а сами гуськом отправились в отделение колхоза на митинг. Бабы обнимали Серко, приговаривая: «Кормилец ты наш, радость ты наша. Сами не съедим, но на зиму овса оставим, может, придется за ранеными и калечеными мужиками ездить на станцию».

Летом привели с конезавода двух годовалых лошадок, поставили в конюшню рядом с Серко. Не стар был Серко, всего четыре года, но военные годы износили его, подорвали живительные силы. Бабы Серко берегли, как свой берегень. Через три года на конном дворе бегало пять лошадок. В МТС появились новые тракторы и комбайны. Лошадей использовали только на подсобных работах. Менялась государственная политика – менялось и отношение к колхозам. Колхозы укрупнялись, деревни хирели и сиротели. Мужики, которых ждали с войны, не приходили. Солдатки, поднимая колхоз из разрухи и обустраивая детей, одна за другой уходили из жизни. Дети, подрастая, уезжали в город или на центральную усадьбу. Деревня пустела. Лошадей забрали. Оставили для старушек одного Серко. Старели солдатские вдовы, не дождавшись своих суженых с войны; дряхлел и Серко. Зрение стало ухудшаться, Серко начал слепнуть, но он охотно пахал огороды, умело вел дрозду, возил дрова из леса, находил дорогу только ему одному по известным приметам. Старухи добились решения прав правления: выдавать для Серко комбикорм.

Сено не жевалось – зубы стерлись. Последнюю зиму Серко болел, жил в конюшие у Насти Ванихи. Настасья ухаживала за ним, делала теплое пойло. По весне слегла и Настасья. Постоянных жителей в деревне остались четыре старухи, остальные зимами жили у детей в городе, но к весне возвращались на свой косогор. На южном склоне снег стаивал рано. Огороды просыхали и прогревались. Старухи с восходом солнца копошились на огородах. Серко ходил от огорода к огороду, прислушивался к знакомым голосам и изредка подавал звук негромким ржанием, сообщая, что живой, мол, я.

Анна приехала из города, где жила у сына. В низинах снег таял медленно. Дороги развезло. Ноги вязли в грязи, котомка тянула назад. Навстречу ехал колесный трактор, проваливаясь в грязь по самые ступицы, следом тянул на веревке лошадь. Она оседала по брюхо в лужах, падала на колени, вставала и снова падала. Веревка безжалостно тащила ее за голову. Поравнялись. Тракторист – молодой парень навеселе – прокричал: «Здравствуй, тетка Анна!». Анна крикнула: «Ну-ка, добрый молодец, глуши машину. Ты что это животное мучаешь, изверг безголовый, куда тянешь коня?» Тракторист, хохоча, ответил: «На живодерню, куда еще? Отбрыкался. Кому он нужен, слепой и дохлый?» Конь услышал голос Анны, узнал ее и тоскливо заржал. Анна присмотрелась, ужаснулась: да это же ее любимец Серко! Подбежала, обняла. Серко положил голову на ее плечо, и крупные горошины слез покатились Анне за ворот. Она целовала Серко в шею и плакала навзрыд, причитая: «Кормилец ты наш, до чего мы дожили с тобой?» Анна спросила: «Чей будешь?» Тракторист ответил: «Да Гришки Конина племянник, родня Ваша». Анна потребовала: «А ну-ка, родня, слазь с трактора, отвяжи Серко! Фашист ты, а не родня наша». Парень ответил: «Не ругайся, баба Анна, последнюю зиму он жил у Настасьи. Весенние воды унесли Настасью. Скончалась она. В деревне одни старухи. Ухаживать за Серко некому стало, да и он не работник».

Анна взяла Серко за повод приспособила котомку на спину лошади и повела его обратно в деревню. Серко повеселел, шел ровно. Анна дорогой разговаривала с ним, Серко будто чувствовал, что умирать он будет не на живодерне, а на своем угоре, где прошла его жизнь. Кто-то из старух увидел Анну с Серко, спускавшихся по косогору. Старухи сбежались, заохали: «Ты прости нас, Анна, весна пришла, Настасьи не стало. Мы как-нибудь доглядели бы за Серко, но тут приехал бригадир, а мы пожалились, что нет сил ухаживать за Серко. Он и дал команду отвезти его». Старухи плакали, плакала и Анна. Уходила жизнь из Серко, уходила она и из них. Серко был их памятью военного лихолетья. Серко редко вставал, больше грелся на солнышке с южной стороны конюшни. Анна два раза в неделю бегала в отделение колхоза за свежим хлебом. Разминала булки в ведре, заливала козьим молоком, которое брала у соседки Пелагеи.

Ильин День объявили днем деревни. Съезжались все: молодые и старые – на свою прародину. Расставляли столы под березой. Вспоминали дедов, прадедов, бабушек и тех, кто ушел из жизни. Пели голосистые, протяжные старинные песни. Серко лежал посреди поляны. Малышня перекатывалась по его ребристой спине, мужики подходили, трепали по холке, девчата вплетали в гриву васильки и ромашки.

 

Жизнь у каждого из присутствующих была связана с Серко: у кого-то мать или отца отвозил на кладбище, кого-то отправлял в армию, разукрашенный и разнаряженный играл свадьбы, возил хворых в больницу, таскал сани с учениками в школу, на масленицу с криком и шумом катал деревенских. Глаза Серко уже не видели, но уши слышали, как говорили о Серко, а заодно и о своей молодости, и виделось Серко бездонное синее-синее небо, изумрудный весенний луг с золотисто-желтой купавницей и легкий ветерок перекатывался по огрубевшей коже.

Слышались запахи лопнувших черемуховых почек и вешнего талого снега. Сознание мутилось. Последние минуты жизни были светлы и приятны, как то первое резвое радостное лето. Об одном тосковал Серко: несправедливо с ним обошлись, не оставил он после себя потомства.

На закате солнца стали расходиться. Анна подошла к Серко и прошептала: «Ну, родненький мой, и мы пойдем домой». Но Серко не шевелился. Анна заголосила: «Нет нашего кормильца, нет нашей кровинушки». Бабы стали успокаивать Анну: «Не плачь, Анна, время пришло ему». Парни и мужики загрузили Серко на волокушу и оттащили на окраину деревни, опустили в старую силосную яму, забросали землей. Баба Мария попросила у бога прощения и отпела «Канун» в память о Серко. В следующее воскресенье приехали мужики, очистили упавшую поперек реки старую Ветлу, под которой когда-то резвился Серко. Просмолили четырехметровый, в полтора обхвата столб, высекли на нем морду лошади и поставили на могиле в память об уходящем военном поколении.