Tasuta

Милиция плачет

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

5.4. Новый мир старого Бульвара

Мосик был противоположностью своему брату Нюме, как день и ночь, но далеко не таким благополучным ребёнком, о которых пишут в хороших книжках или в газете «Пионерская правда».

Оказалось, что, кроме соседства по парте, он ещё и жил от меня в одном квартале. В одном – это сумма двух полукварталов. Если идти от его дома к моему – чуть больше полквартала по Дерибасовской вниз от десятого номера плюс полквартала направо по Пушкинской до моего восьмого. Ежедневно после школы мы вместе возвращались из школы. Речь у Мосика была очень специфической, и часто только по контексту я догадывался, что он имеет в виду. Интересно у него получалось, в классе он разговаривал на нормальном, привычном языке, а по дороге из школы его стиль изложения по мере приближения к дому менялся. Однажды, уже прощаясь, он мне предложил:

– Поканаем на бульдик? У меня там дрын заныкан, будем мочить каштаны.

Из всего сказанного, я понял, что речь идет о каштанах, но в целом мысль не ухватил и непонимающе посмотрел на Мосика. Он по-своему расценил мой немой вопрос и добавил:

– Или маслины хавать.

Опять не понял, но сделал вид, что согласен. Мы договорились утром следующего дня (третий класс – вторая смена) встретиться у памятника Пушкину. В школу Мосик всегда приходил в белой рубашке, а тут, утром на бульваре, я его не узнал. На нём был выцветший трикотажный спортивный костюм, купленный на вырост или доставшийся после Нюмы, – большая футболка с длинными рукавами, оставляющими неприкрытыми только кончики пальцев, и волочащиеся бахромой по асфальту штаны на резинке с вытянутыми пузырями на коленях. Ноги в запыленных темно-синих, с пожелтевшей от времени резиной, кедах на босу ногу.

В таком наряде он чувствовал себя комфортно и уверенно, совершенно исчезла его застенчивость, и, как ни странно, заикание. Он подошёл и по-деловому сказал:

– Пойдем, кое-что покажу, – и указал головой в сторону нижнего бульварного парка.

Я развернулся, чтобы по сбегающей вниз аллейке спуститься вниз, но тут услышал:

– Не туда, иди за мной.

Я покорно последовал за ним. Обойдя пушку справа, по нижнему проходу мы вышли к зловонному общественному туалету, затем перелезли через каменный бордюр и по отвесному склону мимо кустов и деревьев, сидя на корточках, заскользили вниз по пыльной тропинке. Я пожалел, что у меня нет таких замечательных кед, как у Мосика. Пыль забивалась в дырчатые сандалики, чувствовалась, как она проникает через носки и откладывается между пальцами, а мелкие острые камешки, попав под ступню, неожиданно и больно колются.

Пыльная скользкая тропинка слаломным серпантином, огибая деревья и кусты, привела нас к небольшой утоптанной площадке. Тропинка кончилось, её продолжением было толстое дерево, криво выросшее на склоне. Мосик первым встал на его горизонтальный глянцевый ствол, быстро сделал несколько уверенных шагов, и затем удобно на нём разлёгся, плавно прижавшись спиной и сцепив руки в замок на затылке. Убедившись, что я успел оценить его ложе, он блаженно вытянулся вдоль ствола и упёрся головой в мягкую морщинистую кору ветки.

И тут Мосик заговорил – уверенно, громко, без остановки и заикания. Это было ЕГО, как оно говорил место, ЕГО маслина. Он тут провёл все лето. Уходил утром с книжкой и читал лёжа на дереве, если хотелось пить, то это решалось просто – для этого стоял Пушкин с фонтанчиками воды. Хочешь кушать – «два шага и ты дома», поел, взял книжку и сюда. Дома книжек много, полный шкаф, но это «подписка», их выносить из дома не разрешают, так он берёт у соседей. В большой коммунальной квартире все двери перед детьми были открыты – им давали книги, игрушки, угощали сладостями, могли и покормить, могли и наказать.

– Тут у меня дрын заныкан, – сказал он, вынимая откуда-то из листвы толстую палку, – сейчас набьем каштаны, и я тебе кое-что покажу.

Я с ужасом представил подъем по скользкому и пыльному склону, но Мосик не дал мне испугаться:

– Поедём тайными тропами, – сказал он и уверенно повел между деревьями и кустами.

Легко, без резких подъемов и скольжений, по пологим тропкам, тянущимся вдоль склона, мы вышли на бульвар. Выбрали деревья подальше от людей, малочисленными одиночными группками отдыхающих на скамейках, и начали по очереди сбивать каштаны. Занятие оказалось очень увлекательным. Рассмотрев в листве колючую зеленую гроздь, нужно было сильно метнуть в неё палку, от удара оболочки раскрывались, и оттуда выскальзывали блестящие, как отлакированное тёмное дерево, каштаны и, глухо ударившись о землю, разлетались в разные стороны по замысловатым траекториям. Один из нас бросал палку, а второй бегал и подбирал разбежавшихся беглецов. Вскоре у меня карманы были забиты под завязку, а Мосик, засунув футболку за резинку штанов, собирал их за пазуху.


За каштанами. 1966 год. Вова Мойса (Мосик), Саша Шишов


Самое интересное было дальше, когда мы подошли к Дюку. Вытаскивая по одному, Мосик бросал каштаны вниз по Потемкинской лестнице. Ранним утром лестница была пуста, и мы безнаказанно и самозабвенно, соревнуясь друг с другом, швыряли вниз дикие плоды Приморского бульвара.

Запущенные каштаны сильно ударялись о гранит и, смешно, непредсказуемо отскакивая то вправо, то влево, прыгали вниз по ступеням, катились по маршам, потом опять прыгали и замирали, обессилив или наткнувшись на боковины каменных парапетов.

Особый смех вызывали шустрые каштаны-самоубицы. Они, отпрыгав положенные марши, неожиданно резко меняли траекторию и, перепрыгнув широкие боковые ступени, сваливались с лестницы и навсегда исчезали.

Самые круглые каштаны, настойчиво подскакивая, продолжали прыжки вперед, то исчезая, то мелькая чёрной точкой над пролетами. Они долетали до нижних ступеней лестницы, скатывались на тротуар и медленно, нехотя, перевалив бордюр, сваливались на мостовую. Одни находили убежище возле гранитного камня в ожидании дождя, который унесёт их через ливнёвку в открытое море, другие, выкатившиеся на проезжую часть, были обречены на гибель, раздавленные колёсами машин или троллейбусов, оголив под противный чвакающий звук разрываемой лаковой кожи свою нежно-зелёную твёрдую сердцевину. Третьи, зафутболенные ногой прохожего, ещё долго, до зимы, будут болтаться по белу свету, пока, забившись в укромное место, не встретят свое естественное увядание.

Каждодневные вылазки на Приморский бульвар меня захватывали всё больше и больше. Они были сродни завоеванию новых территорий, открытию новых земель, покорению неизвестных стран и исследованию затерянных миров.

Мосик по-хозяйски, щедро, открывал мне тайны нижних парков – проходы, тропинки, лестницы, переходы. Вскоре я научился прекрасно в них ориентироваться и, кроме того, освоил Мосика сленг. Я его не только в совершенстве понимал, но уже мог кое-что, ломая язык, произнести в его самобытной, индивидуальной манере уличного пацана.

5.5. Дурной пример заразителен

У Мосика была ещё одна поразительная особенность: в его рассуждениях и изречениях сквозила недетская мудрость. Иногда он казался маленьким старичком, высказывающим свои сентенции, аргументировано и щедро приправленные афоризмами. Он знал огромное количество жизненных присказок, пословиц и поговорок. От него я узнал, что «копейка рубль бережёт», «жадность фраера сгубила», «бабка надвое сказала», «живы будем, не помрем», «один в поле не воин», «скупой платит дважды», «бей своих, чтобы чужие боялись», «не пойман – не вор» и многие другие. Слушая нравоучения в школе, он, внешне рассеянно, но в действительности очень внимательно, пропускал их сквозь себя, отсеивая лишнее, а когда находил в них что-то соизмеримое с его внутренним миром, удовлетворенно, с еле заметным запаздыванием, кивал головой и благосклонно принимал. Казалось, что каждый свой поступок он может мотивированно оправдать, произнеся веско вслух цитату из ёмкой народной непререкаемой мудрости.

Так, он считал, что нельзя «выбрасывать деньги на ветер», поэтому и платить нужно только в самом крайнем случае.

В кино он не платил никогда, принципиально. Его папа работал художником в маленьком кинотеатре на Пересыпи, где фильмы шли вторым экраном, и Мосик их все, конечно же, пересмотрел, а понравившиеся – по несколько раз. Ездил на Пересыпь он исключительно «зайцем». Если в центре города, в «Украине» или во «Фрунзе», шёл премьерный фильм, который все уже посмотрели и с жаром обсуждали, а ему не удастся посмотреть его раньше чем через неделю, то он «проканывал» в кинотеатры без билета.

На моих глазах он, невероятным образом ввинтившись в толпу возле контролера, исчез, чтобы вынырнуть с другой стороны турникета и помахать мне рукой. Я был с билетом, и в переполненном зале, без свободных мест, мы просидели в одном кресле весь сеанс. Несмотря на обоюдную худобу, в кино, когда Мосик «проканывал», я больше не ходил – тесно. И более того, никогда не пробовал повторить его лихое проскальзывание мимо контролеров.

Но дурные примеры всегда заразительны. Насмотришься, наслушаешься, а потом решишь, а чем я хуже. Вот только ученик из меня получился бездарный, и то, что Мосику давалось легко и непринужденно, для меня оборачивалось настоящей трагедией.

После школы мы обычно заходили в «Военторг». Подолгу рассматривали военную форму, знаки отличия, погоны, звёздочки, фотоаппараты, кинокамеры, ружья, кинжалы, канцтовары и блестящие военные пуговицы. Однажды, в очередную прогулку по магазину, Мосик заметил, что прилавок с дробью в больших открытых деревянных ящиках, стоящих под стеклом витрины, неплотно придвинут к стене. Моментально оценив ситуацию, что отдел не работает, и нет продавца, он просунул звериной лапкой свою ловкую ладонь в зазор между стенкой и витриной, изогнул её, зачерпнул дробь, мгновенно вытащил руку, спрятал в карман и, как мне показалось, не ускоряя шага, спокойно вышел из магазина. Возле дома он мне отсыпал из ладони, как семечки, половину добытой дроби.

 

– А что с ней делать? – спросил я его.

– А я знаю? В хозяйстве пригодится, – последовал его мудрый ответ.

Потом он взял дробину, прицелился и запустил в голубя. Голубь даже не заметил покушения на его пернатую жизнь. Мосик досадливо посмотрел на свой трофей, рассыпанный на ладони, и сказал:

– Не угадал с калибром.

Не прошло и недели, как мы с папой заглянули в «Военторг». Папе подарили фотоаппарат «ФЭД-2», и чтобы подарок был не только красивой вещью, которую мне не разрешали трогать, но и соответствовал своему назначению, мы и пришли сюда за покупками. В отделе с фотопринадлежностями была очередь, и папа терпеливо стоял, ожидая её продвижения. Я стоял рядом с ним и маялся от скуки. Наконец, подошла наша очередь. Папа даже не заметил, как я от него отделился и отошел к витрине охототдела напротив. Рассматривая стоящие двустволки, красные бумажные гильзы патронов, золотистые капсюли и чёрную разнокалиберную маслянистую дробь, рассыпанную по калибрам в деревянных ящиках, мне очень захотелось её потрогать руками. Продавца опять в отделе не было, зазор, через который Мосик запускал свою руку, был на месте. Я огляделся. В зале только плотная стена спин в отделе фототоваров и папа, отвернувшись, разговаривает с продавцом. Всё, больше никого. Я просунул руку, схватил жменьку дроби, вытащил и, не успев ещё спрятать руку в карман, услышал возглас:

– Смотри, ворует!

Из-за моей спины, из соседнего зала, в самый не подходящий для меня момент, вышли две продавщицы. Люди, стоящие в очереди за фототоварами с интересом развернулись, все, кроме папы. В этот момент он уже рассчитывался за пленку, проявитель и закрепитель. На меня напал ступор, я не мог пошевелиться.

– А ну, покажи! Что в руке?

Понимая, что это конец, я разжал пальцы. На ладони, оставляя грязные жирные точки, лежали пять чёрных дробинок.

– В детскую комнату его надо отвести, в милицию, – убежденно сказала одна.

– А ты с кем? Сам? – спросила вторая, ища поблизости моего подельника.

Я замотал головой, нетвердым шагом подошёл к папе, схватил крепко двумя руками за кисть, прижал крепко к себе и тихо, почти шёпотом, выдавил:

– Я с папой.

Если я мечтал в тот момент испариться, то папа желал одного – провалиться сквозь землю.

Он внимательно, поигрывая желваками, выслушал от продавщиц всё, что говорят в таких случаях. Услышав ещё раз про милицию, я почувствовал себя нехорошо, стало по-настоящему страшно. Папа тихо и уверенно им сказал:

– Я сам с ним разберусь, без милиции. Дома.

Урок воспитания при помощи широкого офицерского ремня проходил долго, но это вызвано было не кровожадностью папы, а наличием огромного старинного обеденного стола, вокруг которого я мог бегать до бесконечности, уворачиваясь от заслуженного наказания, размазывая обильные слезы и сопли, громко воя и причитая, что больше никогда не буду. На мои крики обычно прибегала бабушка, и, не разбираясь, всегда принимала мою сторону. Во-первых, потому, что я её любимый внук, а во-вторых, потому, что она для папы тёща. Мне нужно было только продержаться до её прихода с работы. Так и в этот раз, услышав звонок, с радостным, захлёбывающимся воплем доисторического человека я побежал открывать дверь, внимательно вслушиваясь в догнавший меня в спину длинный список наказаний на ближайшую неделю, что в данной ситуации было неизбежно и справедливо.

Мосику о случившемся я ничего не рассказал. Признание в том, что тебя повязали, а потом ещё и наказали, никак не вписывалось в удаль поступков моего нового товарища. Мне же терять свое лицо не хотелось никоим образом.

5.6. Коммунальные лабиринты

Все мои дворовые друзья жили в коммунальных квартирах. Квартиры в нашем доме были огромные, с одинаковой планировкой, в них всё было чётко и понятно. Если две квартиры выходили на одну лестничную площадку, то они были зеркальными друг к другу. Очень забавляло и смешило, когда в гостях у кого-то из ребят, живущих в «зазеркалье», мы умышленно путали дверь в кладовку с дверью в туалет.




Одесса, Пушкинская, дом.8. Лестничная площадка четвертого этажа с зеркальными квартирами №7 и №8.


Войдя в такую коммунальную квартиру через высоченную входную дверь, к которой ведет с улицы многомаршевая мраморная лестница парадной, попадаешь в один длинный, уходящий вдаль, широкий коридор, заставленный шкафами, комодами и сундуками. На тёмных стенах висят носильные вещи, накрытые занавесками, а выше человеческого роста – велосипеды и санки. Паркетный пол в коридоре коммунальных квартир никогда не натирают, а моют по очереди, доводя дубовые досточки до матового грязно-бурого цвета, умирающего от избытка влаги дерева. Направо и налево высокие двухстворчатые белые двери с бронзовыми ручками в жилые комнаты. Есть «свои» комнаты, где жили наши мальчики и их родственники, и «чужие», мимо которых следовало проходить тихо, почти на цыпочках. Между дверьми, посередине, белым кафелем поблескивают печи (грубы) с двумя чугунными дверцами. Большая круглая, с гремящим засовом, для угля и дров, а также маленькая для чистки от провалившегося сквозь колосники сгоревшего угля – жужелицы. Перед топками на полу прямоугольник латунного листа, когда-то начищенный до блеска и плотно прибитый к полу, а сейчас едва проблескивающий сквозь прилипшую черноту угля с задравшимися истертыми рваными краями. На листе стоит ведро с углём, рядом, прислонившись к стенке, неуверенно балансирует одноногая кочерга, по-свойски опираясь на ручку ржавого, в угольной пыли, совка.

Коридор освещён рассеянным дневным светом из фонарного окна, ярким на четвертом этаже и тусклым, почти невидимым, в такой же квартире на первом. В конце широкого, жилого, коридора четкий поворот под прямым углом в другой, узкий, ведущий на общую кухню. По одну сторону второго коридора три встроенных стенных шкафа, поделенных между соседями, по ими же установленными правилам. По другую сторону освещающее проход длинное окно фонаря из восьми матовых непрозрачных секций. За ними дверь в туалет со своим, внутри, на всю стенку фонарным окном с одной стороны и таким же огромным матовым остеклением на другой стенке, передающим сумеречный свет дальше в примыкающую к туалету ванную комнату, где ещё с дореволюционных времён сохранились старинные глубокие двухметровой длины ванны на гнутых бронзовых ножках в виде львиных лап, сжимающих шары. Коридор упирается в большую кладовку, приспособленную кем-то из соседей под маленькую столовую.

В конце коридора перед кладовкой дверь в кухню. Кухня очень большая и почти квадратная. Один кран с холодной водой на всех над чугунной половинкой перевернутого колокола раковины, с неизменной массивной ревизией на изгибе вечно мокрой, осклизлой трубы. И незабываемый резкий запах застоявшейся канализации. Четыре-пять газовых плит, столько же кухонных столиков; ещё одна кладовка, общие антресоли, куда ведет широкая деревянная лестница; окно, выходящее на балкон, с битым, в сколах и следах от ножей мраморным подоконником. В конце кухни, возле крана, вход в маленький коридорчик, тамбур, за которым притаилась небольшая дверь чёрного хода. За ней металлическая пыльная гремящая при каждом шаге лестница, ведущая если вверх, то на чердак, а оттуда на крышу с видом на море, а если вниз, то во двор, узким каменным колодцем давящий на единственный, чахлый, тянущийся к солнцу, орех. Такими были квартиры, в которых жили Шурик, Саня, Женька Белгородский и я. Всего четыре мальчика-погодки в одном дворе. Только в нашей не было соседей, и паркетный пол в коридоре был всегда натёрт мастикой.

Когда я попал первый раз в коммунальную квартиру Мосика, то услышал от него незнакомое, но умное слово «лабиринт». Позже, на уроках истории, слушая мифы о древнегреческом лабиринте Минотавра, у меня перед глазами назойливо возникало исключительно чрево этой коммуны, по которому очень потешно пробирался Тесей в короткой тунике с клубком ниток от Ариадны.

Старый одесский дом на Дерибасовской, из подъезда вход в парадную, конечно же, с мраморными ступенями. С детства мы чётко разделяли – если заезжают машины, то это подъезд, если входят люди, то парадная. Выражение «у парадного подъезда» заставляло задуматься над его неоднозначностью.

Описывать лабиринт невозможно по определению, запомнить ещё сложнее. Первое, что бросилось в глаза, как только я переступил впервые порог Мосика коммуны – это большая светлая холодная комната, веранда, с широким во всю стену в мелкий переплет окном и множеством дверей расходящихся в оставшиеся две стороны. Это была ничейная территория, по вечерам здесь собирались взрослые поиграть в домино или карты, а днём дети, поиграть в карты или домино.

Пройдя светлыми коридорами и тёмными коридорчиками, поворачивая то направо, то налево, то опять налево, сквозь узкие мрачные проходы, заставленные выварками, вёдрами с углём и вязанками дров; под угрожающе нависающими с потолка корытами, тазами, велосипедами для всех возрастов и настоящим мопедом; через кухоньку, где, не отвечая на приветствия и не обращая на нас внимания, женщины, сидя на покрытой деревянным щитом чугунной ванне с душем, готовили еду; мимо неожиданных закутков с жующими людьми под жёлтой, без абажура, лампочкой над маленьким колченогим столиком мы, наконец-то, открыв тёмно-синюю высокую дверь, попали в вотчину семьи Мосика.

– У нас всё своё, – с гордостью произнёс Мосик, широко поведя в сторону рукой.

Мы стояли в полутемном высоком помещении: на кухонном столике мерно посапывая и подсвечивая красно-жёлтым огоньком сквозь закопченное окошко, едко работал керогаз, рядом отдыхал пузатый неработающий примус.

В глаза бросилась гегемония тёмно-синего цвета. Из мебели: большие грубые синие табуреты, расставленные вдоль стола с клеёнкой; прибитые к окрашенной в синий цвет стене разновеликие синие полки, прогнувшиеся под грузом банок и мешочков; синий фанерный шкафчик. В глубине ниши, образованной широченными откосами, тускло выделялось огромное решетчатое окно. Синие рамы, синяя решётка. Перед окном, заставленный кастрюлями и ведрами, синел широкий подоконник.

Присмотревшись сквозь запыленные оконные стёкла, я с удивлением увидел входную дверь, через которую мы вошли в лабиринт этой замысловатой коммунальной квартиры, витиевато приведший нас к главному входу, но уже с другой стороны. Дальний угол этого небольшого помещения был огорожен деревянной будкой, выкрашенной, как всё вокруг, в синий цвет. К будке прибит умывальник, от которого отходит, изгибаясь и выворачиваясь, покрытая слизью мокрая, блестящая труба. Три ступеньки, неожиданно выросшие из бурого деревянного пола, вели к приоткрытой двери в синюю будку. Из-за двери виднелся высокий пол в шашечках метлахского кафеля и унитаз с постоянно стекающей, журчащей водой из подвешенного под самый потолок тяжёлого чугунного бачка.

Вентиляции не было, дверь в туалет закрывали только в случае его посещения. Плотная смесь запахов застоявшейся канализации, вечно проветриваемого туалета, горелого керосина, прогорклого масла, жареных котлет, гуаши, масляной краски и чего-то ещё мне чужого, но очень неприятного, вызвала у меня приступ тошноты, и я поторопился побыстрее проскользнуть вслед за Мосиком в маленькую дверь в углу этой, назовем её, кухни, за которой размещалась жилая зона.

За дверью, опять же, в тёмной, больше похожей на узкий коридорчик, комнатке без единого окна, но с ещё одной дверью в конце, ожидала встреча с Мосика бабушкой. Она полулежала в маленькой кровати, мимо которой нужно было боком протиснуться, переступив через табурет с лекарствами. Увидев Мосика, она быстро-быстро принялась ему что-то говорить на идиш, гортанными звуками наполнив комнатушку, пропитанную запахами микстур и старости. Не вслушиваясь в её слова, Мосик только односложно отвечал:

– Да. Да. Да. Да.

Когда это не помогло, и бабушка продолжала явно что-то требовать, он ей отвечал:

– Гит. Гит. Гит. Гит.

Бабуля не унималась. Мосик отмахнулся рукой, бурча под нос, чтобы она не морочила ему голову.

– А что она хочет? – сердобольно спросил я.

– Понятия не имею, муттарша придёт, пусть с ней и говорит, я не понимаю.

А вот в комнате мне у них понравилось. Светлая, длинная, скорее узкая, но шире раза в четыре той, в которой лежит бабушка, уютная, с одним высоким окном на Дерибасовскую. Не понятно только, как в ней уживалось ещё четыре человека. В книжном шкафу ровными красивыми рядами стояли подписные издания. Мосик указал на белые тома «Тысячи и одно ночи» и многозначительно поднял большой палец:

– Дам почитать, но выносить нельзя.

На стенах висели ковры и множество картин в золотистых рамах. На одной картине, слева от окна, она мне особенно понравилась, нарисован гвардеец кардинала в красном камзоле со шпагой, на голове шляпа с белыми перьями, в руке он держит длинный бокал с вином, а на коленях спиной к зрителям, странно развернув лицо, сидит женщина. Он смеется. Вся картина в полутёмных тонах, а их лица и зад женщины подсвечены.

 

– Это, что за картина? – спросил я Мосика.

– Батя нарисовал, – спокойно ответил Мосик, – и эти тоже, – махнул он рукой вдоль стен.

Внимательный и эрудированный зритель без труда узнал бы в развешанных картинах работы Шишкина, Левитана, Айвазовского, а в гвардейце кардинала знаменитый автопортрет Рембрандта с женой Саскией. Но и Мосик не соврал, все картины были точными копиями, нарисованными его отцом – хромоногим художником, почему-то нашедшим себя в написании слов на маленьких афишах кинотеатра на Пересыпи.




Одноклассники. Севастополь.1967 год. В.Мойса (Мосик), И.Заяц, А.Ваганов, Ю.Афанащенко (Фанат), В.Трухнин (Нинба)


Талантливых, художественно одаренных пап в нашем классе, по моим сведениям, было только двое. Первый – Мосика отец. Второй – папа Нинбы. От Нинбы я знал, что его папа для души играет на мандолине и является автором копии «Алёнушки» Васнецова. За последние пять лет школы, которые я проучился с Нинбой за одной партой, мне доводилось часто просиживать в кресле его гостеприимного дома под тоскливым, безысходным, тихо с ума сошедшим от горя, печальным взглядом Алёнушки.

Наш будущий одноклассник Лёня Клейнбурд, живущий в соседнем с Нинбой доме, с малых лет любил к ним захаживать и почитать какую-нибудь книжку. Однажды в этом уютном кресле под «Алёнушкой» он зачитался. Вежливая и тактичная Мария Ивановна, мама Нинбы, часов так около одиннадцати ночи ему и говорит, имея в виду, что пора и честь знать:

– Лёнечка, мы уже ложимся спать.

– Ничего, ничего, – ответил увлёкшийся чтением малыш, – ложитесь, вы мне не мешаете.