Tasuta

Алексей Писемский. Его жизнь и литературная деятельность

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

“Передо мною на столе лежит немецкий перевод ваших “Тысячи душ”, изданный в Берлине, в двух довольно изящных томиках. Вероятно, это вам небезызвестно; но что, может быть, еще не дошло до вас – это то, что ваш роман имеет очень значительный успех в Берлине и вообще в немецкой публике – и что, вероятно, дело на этом не остановится. Я заглянул в перевод: кажется, хорошо и верно; переводчик (некто д-р Кайслер) почел за нужное кое-что выкинуть, ну, да Бог с ним! Вот и вы шагнули через границы своей родины, и Alexis Pisemsky “станет именем знакомым европейскому уху”.

“Лучший критик берлинский Френцель, – читаем мы в следующем письме, – в № 501 “National Zeitung” посвятил вам целую статью, где называет ваш роман – “редким явлением”, я вам говорю, вы теперь в Германии – известность”.

После присылки Писемскому статьи Френцеля и пяти отрывков из разных газет, расхваливавших роман его, в одном из последующих писем Тургенев писал:

“Успех ваших “Тысячи душ” весьма поощряет Кайслера к предприятию перевода “Взбаламученное море”. Душевно радуюсь всему этому, во-первых, за вас и, во-вторых, за русскую литературу вообще. Стало быть, в нас что-то есть, коли немцы, вообще нас недолюбливающие и не доверяющие нам, нас переводят. Отзывы немецкой критики о “Тысяче душ” – все без изъятия самые благоприятные; ваши лица находят достойными Диккенса, Теккерея”, и т. д.

Но более всего обрадовал Писемского тот факт, что Юлиан Шмидт в “Zeitgenossensche Bilder” удостоил его целой статьи, в одном ряду с первоклассными европейскими писателями. Под впечатлением этой чести и по совету Тургенева Писемский, в бытность свою в Берлине в 1875 году, посетил Юлиана Шмидта, чтобы лично поблагодарить его за лестный отзыв. Визит, однако, превратился почти в пантомиму, так как ни хозяин, ни гость не имели возможности произвести достодолжный обмен мыслей, и горько жаловался Писемский, описывая это неудачное свидание Тургеневу, на свое “полнейшее неведение иностранных языков”.

Еще более радостным событием последнего периода жизни Писемского, относящимся к тому же 1875 году, стало празднование двадцатипятилетнего юбилея его литературной деятельности. “В обществе любителей русской словесности, – сообщает он Тургеневу, – как я ни отбояривался, как ни приводил тысячи резонов, однако положили в нынешнем январе праздновать мой двадцатипятилетний юбилей. Все это, разумеется, на бедную седую голову, не чаявшую никаких себе чествований, со стороны петербургской журналистики вызвало целое море брани и оскорблений, но отказаться не было возможности, потому что это значило обидеть”.

Празднование состоялось 19 января 1875 года. Заседание общества любителей российской словесности, посвященное этому торжеству, открылось в начале второго часа пополудни в университетской библиотеке. Число желавших присутствовать на этом собрании было так велико, что, по выражению С.А. Юрьева, если б можно было увеличить вдвое, втрое размеры залы университетской библиотеки, то и тогда пришлось бы многим отказать в выдаче входных билетов. Юбилейные речи говорили Иловайский, Алмазов и Юрьев, причем речь И.А. Юрьева произвела наиболее сильное впечатление на все собрание. Считаем нелишним передать ее в кратком изложении “С.-Петербургских ведомостей”:

“Жизнь общества выражается в его литературе, представителем которой является писатель. В нашем народе родятся таланты, и они живут не бесцельно: в них народ воплощает самого себя и видит свой образ в творениях своих избранников, посредством которых доходит до самопознания. То, что для народа будет самопознанием, то для общества будет сознанием: в произведениях своих писателей оно видит себя и сознает себя. Литература – это общественное богатство, пред которым ничто – все сокровища мира; отнимите у общества литературу – и оно со всеми его капиталами, железными дорогами, чиновничьим тщеславием и т. п. останется нищим: у него не будет самосознания, той высшей славы, этого благоразумного и человеческого существования людей. В дорогой плеяде наших писателей, способствовавших общественному сознанию, стоит А.Ф. Писемский. В его произведениях вообще и драматических в частности отразился дух нашего времени, болезненные симптомы которого заставляют содрогаться всякое благородное сердце. С одной стороны, это страшный недуг, подобно злой эпидемии охвативший собой все наше общество, – алчность к наживе, деньгам и материальным благам в самом широком смысле этого слова, а с другой, – чудовищный упадок общественной нравственности, отрицание самых священных начал человеческой жизни и легкость частных и общественных отношений. Красноречивыми аргументами такой египетской проказы служат “Ваал” и “Подкопы”. Но писатель, помимо отрицательных сторон, должен представить и положительные стороны жизни, без которых произведения его, какое бы высокое художественное значение они ни имели, будут лишены права на признание в нем полного выражения современной жизни; писатель должен показать идеал, который он носит в своей душе. Какой же идеал у Писемского? Он изображает только одни аномалии, язвы и безобразия. Но отсюда никак не следует, что писатель не имеет идеала. Чем яснее идеал у писателя, тем выше выступают все противоречия и уклонения и тем настоятельнее и энергичнее является в писателе преследование тех противоречий: он осветит их светом своего идеала, и перед ним еще ярче и безобразнее восстанут эти чудовища жизни”.

Писемский, со своей стороны, отвечал на все сделанные ему приветствия:

“Милостивые государыни и милостивые государи! Благодарю за ваше приветствие. Волнующие меня в настоящую минуту чувствования мешают мне высказать то, что хотелось бы сказать. Ограничусь немногими словами. Пройденный мною двадцатипятилетний литературный путь, как и путь товарищей моих по делу, был нелегок. Сознавая всю слабость и недостаточность трудов моих, я считаю себя вправе сказать только то, что я никогда в них не становился ни под чье чужое знамя, худо ли, хорошо ли, но всегда писал то, что думал и чувствовал, и ни для каких внешних и суетных целей не ломал и не насиловал моего понимания людей и событий и маленьких авторских способностей, которые даны мне от природы. Единственной путеводной звездой во всех трудах моих было желание сказать моей стране, по крайнему разумению хотя, может быть, и несколько суровую, но все-таки правду про нее самоё. Насколько я успевал в этом случае – не мое дело судить”.

После чтения речей начались разные приветствия. Краткий адрес петербургских литераторов был подписан двадцатью семью лицами: Бильбасовым, Загуляевым, Костомаровым, Краевским, С. Максимовичем, О. Миллером, А. Потехиным, Я. Полонским, Черняевым и другими. Он заканчивается пожеланием, чтобы талант Писемского продолжал “служить общему делу с присущей ему правдивостью и силой, не тревожась случайными и преходящими недоразумениями”.

Под телеграммой петербургских литераторов подписались Барсуков, Бычков, Белов, Гончаров, Достоевский, Кашпирев, Ап. Майков, Л. Майков, Мещерский, Полонский, Подгорицкий, Пуцыкович, Прахов, Филиппов, Страхов.

Кроме того, были получены телеграммы от Щебальского, И.А. Гончарова и И.С. Тургенева.

Последний год жизни Писемского был ознаменован его участием в московских празднествах по случаю открытия памятника Пушкину.

“Писемский, – свидетельствует об этом г-н Н-в в своих воспоминаниях в “Стране”, – участвовал в публичных лекциях общества любителей русской словесности, был вообще в духе и отпускал свои характерные остроты. Так, по поводу сильных хлопот, которыми были заняты распорядители пушкинского праздника, об одном из этих распорядителей, действительно выбивавшемся из сил, А.Ф. рассказывал: “Ю. до того растерялся, что ему скажешь “здравствуйте” – а он обругается; подашь ему руку, а он подаст тебе черт знает что!” Вообще во время этих праздников Писемский был очень оживлен и остроумен, несмотря на то, что перед этим он был болен. Но это было уже последнее оживление”.

Еще за месяц до открытия памятника Писемский писал французскому переводчику своих произведений, Дерели:

“К великому огорчению моему, я, по моим недугам, не могу принять особенно энергическое участие в смысле внешних распоряжений по торжеству, но во всяком случае приду на него с сердцем, исполненным радости, и с благоговением преклонюсь пред статуей моего великого учителя, произведениями которого я еще с четырнадцатилетнего возраста питался, как манной небесной”.

Восторженное настроение это росло по мере приближения торжества. “Собственно я, – писал Писемский г-же Бларамберг, – лично весь поглощен предстоящим празднованием открытия памятника Пушкину. Это, положа руку на сердце, могу я сказать, мой праздник, и такой уже для меня больше в жизни не повторится”.

Но во время торжеств энергия Писемского истощилась. “На одном из заседаний, – по словам Анненкова, – этого замечательного как по характеру, так и по сущности своей юбилейного торжества Писемский довольно вяло прочел свою речь о поэте, которого обожал как великого реалиста, открывшего в душе и нравственных сторонах русского человека еще неподозреваемые сокровища чувства и своеобычного ума”. Речь его не имела успеха, будучи лишена блестящей аргументации, каковая требуется от публичного слова, но ее выслушали с уважением к месту и авторитету оратора. Затем Писемский уже не принимал участия в пиршествах и собраниях, сопровождавших открытие памятника Пушкину.

Конец жизни Писемского омрачился новым несчастьем: безнадежной болезнью второго сына, Павла, читавшего в Московском университете гражданское судопроизводство. Эта катастрофа окончательно надломила силы Писемского. По свидетельству Анненкова, “Писемский слег в постель под действием одного из тех мрачных припадков недовольства и мнительности, которые стали находить на него всё сильнее и чаще после семейной катастрофы. По признанию жены покойного, она не ожидала близкого конца и думала, что припадок минуется, как все предшествовавшие ему и разрешавшиеся обыкновенно грустью и физическим изнеможением. Но это было уже последним проявлением исстрадавшегося организма, лишенного всех нужных сил сопротивления, и перешло в предсмертную агонию. Января 21-го 1881 г. Писемского не стало”. Полагая, что мы вполне достаточно определили характер и значение таланта Писемского при обзоре лучших его произведений, считаем нелишним завершить биографию следующей характеристикой его П.В. Анненковым:

 

“Это был замечательный художник и в то же время простой человек в благороднейшем смысле слова. Сколько симпатий, неудержимого влечения к человеку, добрых чувств и мыслей пробуждает один этот эпитет: “простой человек”, когда он прилагается к деятелю, имевшему общественное значение! Писемский заслужил его вполне.

В наш век составления огромных состояний, как и огромных репутаций, он оставался равнодушным к подстрекательствам честолюбия и тщеславия. Он, наоборот, мысленно участвовал в энтузиазме общественного мнения, когда оно присуждало награды и апофеозы истинной заслуге и достоинству, не думая вовсе о своих правах на такое же отличие. Мы уже сказали, что всякое подобие зависти было чуждо душе его, как равно и всякое усилие обратить на себя внимание публики, выступив кандидатом на ее исключительное благоволение. Свою ношу таланта, изобретательности, наблюдения он нес чрезвычайно скромно в течение всей жизни, не имея и в помысле выдавать ее за вместилище необычайных открытий и довольствуясь той оценкой ее, которую получал вседневно и обыкновенным путем хладнокровной трезвой критики. Облик его перейдет совершенно ясным и определенным к потомству и не помрачится никакими последующими разъяснениями и разоблачениями, потому что все разъяснения и разоблачения он испытал и перенес уже при жизни лица, которое его носило. Несмотря на обычную ему резкость выражения в мыслях и образах, Писемский был еще добродушнейшим человеком своего времени. Особенно же выделялось одно его качество. Он считал великим бедствием на земле несправедливость, оказанную человеку, и притом бедствием столько же для потерпевшего от нее, сколько и для того, кто в ней провинился. Мы могли бы привести несколько примеров, когда наговоры какого-либо дружеского кружка на намеченную им жертву, как часто бывает с ними, погружали его в недоумение, почти в ужас, и заставляли морально страдать, отыскивая их причины и доводы… Если болезни, слабости, падения Писемского приравнивали его к толпе, то, с другой стороны, он разделял с нею и ее гнев, и негодование на людскую несправедливость, ее презрение и отвращение к торжеству нравственного безобразия на свете и ее любовь к единственному оружию, находящемуся в ее распоряжении, – насмешке, карикатуре, памфлету. Мы находим, что простой человек такого рода заслуживает стать рядом с теми героическими фигурами, какие по справедливости воздвигало наше общество в своем умственном пантеоне таких людей, которыми оно гордится и заслугу которых высоко ценит”.