Немного пустоты

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Ты, главное, посмотри, но не очаровывай.

– Ты – интриган, – прокомментировал я его затею.

Интриганом Скрипача можно было назвать лишь с очень большой натяжкой. Он был чрезмерно порядочным и верил в чистую любовь, причем так сильно, что заражал этим окружающих, включая даже редких девушек, правда очень ненадолго. При этом, словно в отместку за свою, в общем-то, положительную черту, он подозревал всех окружающих? и меня в частности? в черных делах. Например, в том, что я сплю со всеми ученицами.

– А почему у тебя занимаются одни женщины? – раз за разом приводил он свой основной аргумент. Я пытался объяснить, что дело не в моей скотской сущности. Говорил, что пианисты-мужчины, хоть и достигают, согласно статистике, больших успехов, чем женщины, но в основной своей массе, гораздо более редки. Говорил, что у нас, в целом, культивируется образ пианино, как женского инструмента и что женщины, которые занимаются музыкой, потому и предпочитают пианино, скажем, перкуссии. Причем идут они именно к репетиторам, вроде меня, хотя с ними особых успехов не добьешься. Репетиторы нужны для закрепления навыков и отработки техники, в качестве поддержки в основной учебе, но никак не для развития. Причем они все это знали и все равно шли сюда, каждая по своей причине. Но ни одна за сексом.

Бесполезно.

Ученица пришла все-таки вовремя. Скрипач выразительно посмотрел на нее, потом на меня и произнес одними губами слово «инкуб», а потом надел свой отвратительный вельветовый пиджак, который всегда надевал на репетиции в оркестр, и сказал уже вслух:

– Хорошо вам позаниматься, – причем с такой язвой в голосе, что захотелось его стукнуть.

– Спасибо… Он похож на педофила, – сказала девушка, когда за Скрипачом закрылась дверь.

– Он не педофил, – ответил я.

– Но такой вид, будто с женщинами у него все очень плохо.

– Ошибаешься, – соврал я, – у него все как раз налаживается.

Эту девушку я называл Дочерью Психолог.

– Папа говорит, что все педофилы – несчастные в личной жизни люди.

– Хочешь чаю? – я неумело сменил тему разговора.

Она покачала головой и пошла к инструменту.

– На улице очень тепло.

– Отлично, тогда я открываю окно и начинаем, – я дошел до окна и, подняв жалюзи, повернул ручку.

– Ничего не загораживает вид, – говорил мне торговый агент, когда впаривал этот офис, как будто в тот момент это имело для меня значение. Главным тогда было то, что он был дешевым и в центре города, а то что на девятый этаж не ходил лифт, туалет был этажом ниже, кроме крыш ничего не было видно, этаж официально считался техническим и моя дверь соседствовала с венткамерой, электрощитовой и лифтовой комнатой – было делом десятым.

Ниже располагались более дорогие офисы – несколько проектных контор, пара дизайн-мастерских, школа английского языка, центр развития детей – целый муравейник, объединявший необъединяемое. Где-то подо мной несколько человек одновременно делали кофе в кофе-машинах, звонили по телефону, обменивались картинками в Интернете и работали.

Внизу.

Из окна же открывался вид на бесконечное поле крыш, тянущихся, казалось, до самого горизонта.

Другой из моих учеников – Несостоявшийся Джазмен, однажды сказал, что, поднимаясь сюда он оставляет все остальное внизу и кроме музыки. Для Несостоявшегося Джазмена это было самой настоящей реальностью, ну а я вынес из его слов то, что выбранный офис по-настоящему хорош, раз настраивает людей на подобные мысли. Возможно потому у меня до сих пор нет таблички на двери, а план здания на первом этаже и вовсе не говорит о наличии меня здесь, ведь официально этаж, все-таки, технический.

– Я выучила тот отрывок – сказала Дочь Психолога, – но не уверена, что выдерживаю правильный шаг.

– Ритм, – поправил я, – сыграй, пожалуйста.

У меня пискнул телефон. Пришло сообщение от Шаманки:

«Сегодня полнолуние. Хорошая ночь для того, чтобы не спать.»

Хорошая.

Глава 2. О мертвых бабушках и стихах

И вот мы вместе.

– У тебя очень странная квартира, – говорила Шаманка.

Мы лежали на диване и смотрели в окно на звездное небо. Разбросанная одежда валялась на полу, рядом стояли недопитая бутылка вина, дешевые пластиковые бокалы, купленные по такому случаю, блюдце с ломтиками сыра и шоколадом.

– Она очень пустая, – продолжила она, – и, как будто, потерянная в пространстве и вокруг никого, кроме нас нет. Очень непривычно. Не скажу, что плохо, но непривычно.

Дома у Шаманки и в самом деле все было по другому – небольшая квартирка на первом этаже с вечно завешенными окнами, чтобы, с одной стороны, не смотреть на помойку, а с другой, чтобы никто не заглядывал внутрь. Вдоль всех стен тянулись полки, где стояли причудливой формы стаканы, с перьями внутри. Лежали россыпью, в открытых коробочках, бусины. На столах стояли засушенные цветы, на каждой стене было по ловцу снов или какой-нибудь ритуальной вещице и, куда не кинь взгляд, всюду были черно-белые фотографии людей и картинки разных животных. Плед на ее кровати казался шкурой, пусть и искусственной, а в воздухе пахло кофе и какими-то пряностями. Даже типовая дешевая икеевская мебель была изрисована тонкими узорами под Ар Нуво.

– Мне квартира досталась благодаря программе помощи детям-сиротам, – ответил я, – Тут раньше жила бабушка, и после ее смерти, по закону, если за какое-то время не появляются наследники, квартира перешла государству, а оно квартиру потом отдает тем, кому захочет. В данном случае мне.

– Она умерла здесь?

– Да. В полном одиночестве. Тело обнаружили только спустя два месяца и то когда разгневанные коммунальщики пришли вместе с судебными приставами выламывать двери и описывать вещи в счет долга за электричество. Оказалось, что бабушка пять лет не платила за свет.

– Как ты об этом узнал?

– Соседи рассказали. К тому же ее вещи достались мне вместе с квартирой. Когда я впервые вошел сюда, то первое, на что обратил внимание – запах. Не знаю, как пахнут разложение и смерть, мне показалось, что в воздухе витал дух одиночества и неизбежности. Как будто бы она смирилась и ждала конца и это отложилось на всей квартире. Вот такой запах.

– Может быть до сих пор витает.

– Не витает. Мой друг работает в Департаменте Смерти и он сказал, что тут все чисто.

Шаманка только фыркнула. Она во всем видела свои знаки и Департамент Смерти, со своим прагматичным подходом к потустороннему, вызывал у нее раздражение. Так она сказала мне днем раньше, когда мы пили у нее кофе.

– В общем, я почти двенадцать часов проветривал квартиру. Стояла осень, было адски холодно, я ходил в куртке, по заполненной старой мебелью и вещами квартире с открытыми окнами, собирал чужие вещи и раскладывал по коробкам, которые до того собрал на ближайших мусорках. Очень странное ощущение – касаться вещей мертвого человека. Она явно относилась к ним бережно – бабушка все складывала очень аккуратно. Никто из тех, кто был до меня, ничего отсюда не взял, даже деньги – под стопкой простыней лежало несколько купюр. Странно было все это выбрасывать – фотографии, картинки, хрустальные бокалы для вина, древнюю люстру с розовым плафоном из чего-то, похожего на шелк. Все двенадцать часов – вещь за вещью, складывал в коробки, чтобы потом вынести. На следующий день с двумя друзьями мы все выбросили. Вот так. Был человек, были его вещи, а не осталось ничего.

– С одной стороны страшно, – Шаманка разглядывала тени на потолке, – но с другой стороны может и хорошо. Я бы, к примеру, не хотела, чтобы обо мне грустили или плакали. В этом есть что-то эгоистичное.

Я закрыл глаза. Что было по настоящему эгоистичным, так это обеспокоиться возможной смертью человека и… переспать с ним. Что с этим делать завтра?

– Почему у тебя в доме так пусто? – спросила она, – все выбросил и не стал покупать ничего нового?

– Не уверен, что мне нужно все то, что обычно есть в домах. Раньше я и столько не имел. Да и денег не так много, чтобы обставлять квартиру какими-то вещами.

В некотором роде моя квартира был антиподом ее. У Шаманки всегда было полутемно и сказочно. Мой дом – светлый и пустой, смотрит прямо в небо, а окна выходят на пустующую промзону, которую все никак не могли снести. Потолок я побелил, постелил новый линолеум, обклеил стены белыми листами бумаги и ненужными нотами. Получилось «почти концептуально», как позже выразился Скрипач. Из мебели – большой шкаф, купленный на весь гонорар с первого альбома и диван, на котором мы сейчас лежали. На полу стояли ноутбук и колонки. Электронное пианино, расположенное так, чтобы можно было смотреть на небо в окне, сидя за клавиатурой. На стене висели криво прикрепленные цветные распечатанные обложки моих альбомов. Четыре штуки, как напоминание о том, что я кое-чего все-таки стою.

Совершенно иной дом, чем у Шаманки.

– Ты как будто от чего-то защищаешься, – сказал я, впервые войдя к ней домой, слегка ошеломленный атмосферой кофе и амулетов.

– Может и защищаюсь, – на полном серьезе ответила Шаманка так, что сразу становилось понятно: слова «мой дом – моя крепость» для нее имели самое наипрямейшее значение, – все может быть. А разве у тебя не так?

Теперь мы с Шаманкой засыпали, обнявшись, у меня дома и нам светила луна сквозь окно без штор.

– Ты и твой дом выглядите совершенно открытыми и беззащитными. Это очень подкупает, – услышал я.

Я не нашелся чем ответить, а когда спустя несколько минут повернул к ней голову, то увидел, что Шаманка спит. Лунный свет делил ее лицо на две части – светлую, почти светящуюся, и темную. Как инь и ян. По равномерному дыханию казалось – она спала уже довольно давно, и я только что говорил сам с собой.

Я тихо встал, поднял с пола телефон и вышел на балкон. Промзона внизу чернела, исполосованная ровными квадратами участков там, где угадывалось ограждение. Казалось, что дом стоит на одной из клеток шахматного поля. Сейчас не было видно всех развалин и в разлинованной строгости, которая сейчас представала передо мной, читалась какая-то красота в противовес разрухе, которую можно было наблюдать днем.

 

Все было хорошо, как и бывает после хорошего секса – устало и хорошо, но внутри что-то свербило, неприятно скреблось, создавая диссонанс с внешним состоянием.

Изначально я не собирался спать с Шаманкой, хотя уже этим вечером знал, что это произойдет. Это походило на плохую сказку – случайно увидел, случайно встретил после, как-то переспали. Будто незримая волна подхватила нас и несла вперед, а мы, ну или я, не знаю, как у Шаманки, просто сидел на гребне и пытался удержаться, хотя изначально сам собирался удерживать.

Слишком быстро и слишком просто, в этом есть что-то неправильное и требовался взгляд со стороны на эту ситуацию.

Я закрыл дверь и набрал номер друга.

Прошло пять гудков, прежде чем я услышал его сухое «Да.»

– Ты не спишь?

– Если и спал, то теперь точно не сплю. Но вообще-то, я на работе, – сказал друг, – сегодня моя смена. Чего ты хотел?

– Слушай, помнишь ты показал мне на одну девушку, а потом сказал, что у нее очень высокая вероятность умереть?

На некоторое время в трубке воцарилось молчание. Я, опершись на перила балкона смотрел на квадраты и представлял, как друг, где-то там, в городе, на какой-нибудь неосвещенной и пустой улице вспоминает, что же он тогда мне сказал, а белый глаз луны смотрит на него также, как на меня сейчас.

– Ну и что? – сказал он в итоге.

– Так получилось, что она у сейчас у меня дома.

Еще несколько секунд молчания.

– Как это вышло?

– Мы встретились через пару дней, познакомились…

– …и?

– …и все такое.

Мой друг медленно и отчетливо выругался.

– А ты понимаешь, – продолжил он еще немного помолчав, – что трахаться с человеком из жалости – не самая лучшая затея? Или ты решил, что раз она умрет, то можно напоследок?

– Послушай, – сказал я, – я сам до конца не понимаю, как так вышло. Просто мне захотелось ее увидеть и убедиться, что все с ней в порядке. Я даже не был уверен, что мы встретимся. И что теперь с этим делать – не совсем понимаю.

– Ты на самом деле инкуб…

– Скажи лучше вот что: Та вероятность в четырнадцать процентов – что это означает? От кого ее беречь, если что?

– Не надо никого ни от кого беречь! Ты вообще ничего не должен об этом знать. Почему, думаешь, этим занимаются специальные люди? – спросил мой друг и тут же сам ответил, – Как раз поэтому, чтобы другие не искали везде угрозу.

– Теперь уже поздно. В следующий раз промолчишь.

Он только вздохнул.

– Четырнадцать процентов – это, как ты понимаешь, вероятность смерти человека. Но вероятность не значит, что в четырнадцати случаях из ста он может погибнуть, все считается иначе. Отчего люди умирают – я не знаю. И никто не знает. Болезнь, неосторожность, самоубийство, тут кто к чему больше предрасположен. Как правило, проценты растут у человека с течением жизни. Исключения бывают, но в редких случаях. Когда, например, человек вернулся из какой-то опасной зоны.

– Например с войны?

– Например с войны. Во всех остальных случаях, я говорю о самых бытовых ситуациях, в большинстве случаев все прогнозируемо и тут ничего не поделаешь. И ничего делать не надо. Ты меня понял? Ни-че-го.

– А как понять, когда все?

– Ты издеваешься?

– В смысле, как понять, что она уже одной ногой в могиле?

– Этим занимаются специальные люди. Мой тебе совет – держись от нее подальше.

– Да поздно уже.

– И ей ни в коем случае ничего не рассказывай. Сделаешь только хуже, причем всем – и ей, и себе, и мне тоже.

– Хорошо.

– Ладно, я потом позвоню.

Я остался один в пустом и безмолвном мире. Часа через четыре, первые солнечные лучи, высветят ржавые трубы и пустые цехи, асфальт и бетон, и стайки бродячих собак – единственных местных жителей – беспородных потомков тех, кто охранял эти места. Сейчас же он был пуст и лишь две ниточки связывали меня с ним – телефон в руке и дверь за спиной, за которой спала девушка, которая должна была умереть.

Повернувшись и дернув за ручку двери, я обнаружил, что дверь на балкон заперта.

Шаманка продолжала спать в той же позе, в какой я ее оставил – свернув одеяло и поджав под себя ноги. Выглядела она так, словно собиралась проспать целую вечность. Свет и здесь делил ее лицо не две части и если долго всматриваться начинало казаться, будто бы из одной Шаманки выглядывает другая.

Одна ниточка.

Я оперся спиной о перила балкона.

Учитывая все обстоятельства, слова Шаманки о том, что она защищает свой дом, не лишены смысла. Если моя квартира – квинтэссенция пустоты, то ее – концентрация смыслов. Прямо как поэзия в лучшем воплощении.

Интересно, Шаманка пишет стихи?

В детском доме и школе писать стихи казалось чем-то стыдным, признаком тонкокожести, что презиралось. Хотя почему – сейчас уже не вспомню. А в консерватории, как оказалось, стихи были нормой. Писали все, или почти все – преподаватели, студенты, даже охранник – седой старикан с трясущимися руками, способный поддержать порядок только вопросом о том, куда ты идешь.

Каждый из писавших считал свои опусы эталоном утонченности, даже если стихи состояли сплошь из глагольных рифм. Даже стихи о несчастной любви, хотя что может быть банальнее в поэзии? Даже если они были простыми, как рекламные слоганы. Интеллигентные люди, музыканты, готовы были, в буквальном смысле, начистить морду тому, кто назовет их опусы бездарными. И это нисколько не преувеличение.

Как сказала наша деканша:

– Эти интеллигенты Родину защищать не готовы, но вполне способны убить за пару своих строчек.

А уж она воспитала не одно поколение интеллигентов.

До консерватории я вообще не задумывался о сочинительстве стихов, но там, в семнадцать лет, вдруг осознал, что слова, сказанные в правильной последовательности и нужном порядке, произнесенные в нужном ритме, могут, оказывается, иметь огромную силу. Это была просто еще одна форма музыкальности. Я начал ходить на все поэтические вечера и слушать людей, читающих свои и чужие стихи. Добыл в библиотеке несколько томов с поэзией Серебряного века и читал в свободное время, стремясь найти свою истину. Тогда, в семнадцать лет, казалось, что еще немного и я открою тот самый философский камень творчества, настолько все было сильно и по-настоящему.

Набравшись опыта, я начал видеть недостатки в творениях окружающих меня людей, но вместо того, чтобы перестать ходить на встречи поэтов, сам взялся за перо, дабы достичь той гармонии, которой не хватало в стихах других людей. Но не очень надолго. Скрипач, ставший первым и последним моим читателем, когда увидел эти строки, своим смехом сильно уронил мою самооценку и больше таких ошибок я не совершал и отныне писал только в стол. Мой сожитель, кстати говоря, тоже увлекался стихами, причем примерно того же качества, с тем лишь нюансом, что все его творения были о любви к той самой идеальной женщине, которая примет его в объятия и навсегда там оставит. В отличие от меня он цитировал свои сочинения нескольким дамам, но те то ли не любили поэзию, то ли слишком хорошо разбирались в стихосложении…

Когда я переезжал в квартиру из общежития, собирая вещи, то вытащил две своих тетрадки со стихами и две тетрадки Скрипача. На мой вопрос, что с ними сделать, Скрипач, к тому времени тоже признавший свою неспособность к этому виду творчества, безапелляционно резюмировал: «Сжечь».

Я потратил пару часов и прочитал их все – и свои, и его, а после разорвал тетрадки так, чтобы восстановить содержимое было невозможно.

– Ты что здесь делаешь? – Шаманка выглянула в приоткрытую дверь балкона и озадаченно смотрела на меня. Луна мерцала в ее глазах.

– Похоже, что сплю, – я обнаружил себя сидящим на полу балкона, – дверь заперлась. Тут замок дурацкий, все никак не могу починить…

– А почему не постучал?

– Не знаю, – я встал, чувствуя, как все тело онемело. Было холодно, – ты не подумай, я не люблю спать голым на балконах. Просто так получилось.

Так получилось. Самые популярные слова за последние дни.

Мы вернулись на диван, я прижался к Шаманке, радуясь ее теплу.

– Так что ты там делал-то? – спросила она.

– Сперва разговаривал по телефону о судьбе, потом размышлял о стихах.

Шаманка только покачала головой.

Вот так просто все у нас и вышло. А дальше уже начались проблемы.

Глава 3. О пьяных признаниях и чудовищах с похмелья

Впервые инкубом назвал меня друг, когда еще был в равной степени подающим надежды будущим экономистом и игроделом, хотя мир уже начинал рисовать ему более вероятные перспективы первого варианта.

– Все упирается в отсутствие времени, – говорил он, и, немного подумав, добавлял, – и в отсутствии команды.

Ни программировать ни рисовать друг не умел и учиться не планировал, считая сюжет единственным, что он был готов предложить команде разработчиков и веря, что этого достаточно для покорения Олимпа игровой индустрии.

Сюжет и правильная маркетинговая политика.

– Если делать игру из глав и продавать так, чтобы без первой нельзя было запустить вторую, продавая их раз в полгода, можно, таким образом, заполучить стабильную фанбазу, которая будет покупать игры без возможности скачать пиратскую, особенно, если новые главы не будут подходить к старым пиратским.

Как видите, экономика давала определенные бонусы в интересном ему направлении. Для четвертого курса он строил довольно смелые экономические схемы и хотя, пока еще, как и я, не совсем отчетливо представлял что это такое – жить самостоятельно и обеспечивать семью, уже видел где-то там, на горизонте единственно верный путь в будущее – сквозь экономические тернии к звездам игрового бизнеса.

Гораздо отчетливее, чем я, до сих пор не представляющий, чем буду заниматься, после получения диплома.

Спустя восемь лет, когда светлая идея друга была реализована другими разработчиками, менее озадаченными финансовым благополучием, а друг уже работал с умершими, он шутя говорил, что его тогда кто-то подслушал.

В тот вечер, когда он озвучивал эту идею, разговор зашел и об инкубах.

– Ты просто инкуб какой-то и потому никогда не женишься. Это просто противоречит твоей природе, – говорил он тогда, будучи уже изрядно пьяным. Кстати, это был один из тех удачных случаев, когда мы пили наравне.

В тот вечер тоже было полнолуние. Мы сидели на лавочке в сквере перед библиотекой, совершенно не беспокоясь о том, что какой-нибудь полночный ребенок проходящий мимо, травмирует свою психику и станет алкоголиком, когда увидит будущего экономиста и будущего музыканта, пьющими вот так, без какой-либо культуры и официального повода.

– Почему инкуб? – идея демона-обольстителя, хоть и очень подкупала ощущением собственной крутизны, тем не менее требовала дополнительных разъяснений.

– Ну как почему? Ты вроде не урод, язык подвешен, умеешь нравиться людям и этим пользуешься. Я не знаю никого, кто был бы о тебе плохого мнения. И, при этом, еще не было ни одной женщины, которая была бы с тобой счастлива. Потому что ты на это неспособен, – резюмировал он, – я напишу игру о тебе. Это будет ролевая игра, где социальные навыки имеют первостепенное значение и от правильного разговора зависит больше, чем от убийств монстров.

– Отлично, – сказал я, глядя на луну и понимая, что мир вокруг нее уже начинает меркнуть в алкогольном забытьи, – если я прославлюсь, не музыкой, так хоть как персонаж компьютерной игры.

Мы еще о чем-то говорили, но помню это очень смутно, как и то, как добрался до общежития. К тому времени, когда я вновь смог осознавать реальность – она обернулась моей комнатой, которая, во-первых, кружилась, а во-вторых мне было так плохо, что попытки сделать хоть что-нибудь, кроме созерцания крутящейся комнаты, были связаны с невероятными мучениями.

Ни о какой учебе сегодня и речи не могло идти.

– Тебе может воды дать? – спросил Скрипач, когда увидел, что я проснулся. Он сидел у открытого окна, прячась подальше от перегара и чистил от какого-то пятна свою растянутую толстовку, в которой ходил последние три года, – или аспирина? Что вы вчера пили?

– Ох, отстань… – все, чего я хотел на тот момент, это умереть в тишине. Внутри меня плескалось пивное море и тревожить его явно не стоило.

– Я только помочь хотел, – озадаченно ответил он, – Ну ладно, скажу на эстетике, что ты заболел.

Дождавшись, когда за Скрипачом закроется дверь я провалился в тяжелый похмельный сон без сновидений и открыл только когда электронный будильник с красными светящимися цифрами, рядом с кроватью Скрипача, показывал начало четвертого. Через пятнадцать минут вернулся и хозяин часов.

 

– Ну как там эстетика? – поинтересовался я.

Он только пожал плечами. Эстетика была предметом очень субъективным и так вышло, что вкусы Скрипача далеко не во всем совпадали со вкусами преподавательницы – низкой и полной женщины, утверждавшей, что тридцать пять лет назад она и другие хиппующие подростки встали у руля возрождения искусства, в противовес навязываемой государством «культуре». Сейчас, глядя на нее, сложно было представить, что эта женщина когда-то пропагандировала расширение сознания, свободную любовь и другие принципы детей цветов. А она именно так и утверждала. Я ни разу не видел ее без фиолетового юбочного костюма и сложной прически, выложенной с таким тщанием, что сразу было понятно – порядок в ее доме поддерживается безукоризненно. Скрипач, похожий на тощего гопника с убыточного провинциального завода, вызывал у нее раздражение одним своим видом.

И это не считая того, что она считала свой предмет наиважнейшим, а свой вкус безукоризненным. Пропуски занятий по эстетике тоже карались с безжалостностью, несвойственной хиппи.

– Как всегда.

– Слушай, а я нравлюсь людям?

Скрипач стащил с себя кофту, кинул ее на кровать и взял в руки чайник, проверяя количество воды.

– Сейчас ты вряд ли кому-то нравишься. В комнате пахнет так, словно ты разлагаешься на спирт и другие компоненты.

Он опять открыл окно, а я натянул на себя одеяло.

– Меня вчера назвали харизматичным.

Скрипач щелкнул выключателем чайника и полез в сумку.

– Надеюсь, женщина?

– Нет.

Скрипач вытащил пачку овсяного печенья и пакетик леденцов.

– Печально. Ну… женщинам ты всегда нравился. То ли ты им говоришь, что-то такое, то ли вид у тебя какой-то особый. Но если вдруг решил сменить ориентацию, то я готов брать тебя с собой на вечеринки, чтобы ты не перебивал у меня женщин.

До того момента я думал, что он не зовет меня никуда только потому, что сам никуда не ходит, не считая пустырей и лесов, где Скрипач, прячась от всех, тренировался играть на скрипке. Не знаю, как он справлялся дома, но окружающие нас люди очень не любили, когда им по несколько часов играют гаммы или раз за разом лажают, пытаясь повторить отрывок из какого-нибудь произведения.

– Ты невыносим, – сказал я.

– Это твой перегар невыносим, – парировал Скрипач, – лежишь тут, воняешь, еще и комплименты выпрашиваешь. С ума можно сойти.

В тот день случилось еще кое-что. Вечером, когда уже стемнело, а я сумел встать с кровати.

– Я закрою двери на замок через сорок минут. Успевай, – предупредила комендант – тридцатилетняя дама, за глаза называемая в кругу студентов Джульеттой.

Образования у нее не было, а консерватория вошла в ее жизнь вместе с мужем-преподавателем по истории искусств. Джульетта тоже писала стихи, причем, как это ни удивительно, намного лучше, чем выходило у большей части местных «поэтов», разве что с такими ужасающими ошибками, что, казалось, она их делает нарочно. На поэтические вечера Джульетта не ходила, а стихи вывешивала просто на доску объявлений в фойе общежития, между записками о продаже детских колясок и сообщений об отключении воды. Все до единого ее сочинения посвящались мужу и, в зависимости от их содержания было понятно, что на сегодняшний день творится в их семье. Муж Джульетты, конечно же за глаза называемый Ромео, имел склонность к молодым студенткам, пьянству и не по карману богемной жизни, так что почитать всегда было о чем.

– Я просто проветрюсь, – сказал я, для пущей убедительности пыхнув перегаром в ее сторону, – Скрипач изнуделся весь, что ему дышать нечем.

– А я тебя предупредила, – сказала Джульетта.

Двери общежития выходили на центральную улицу, по которой, в любое время суток, ездили машины, но высаженные тополя между проезжей частью и зданием и идущие почетным караулом от крыльца к проезжей части, создавали ощущение, будто все находится дальше, чем на самом деле. Они же скрывали фонари, поэтому на лавочках у крыльца днем было прохладно, а ночью темно. Это была наша территория, студенты консерватории здесь часто сидели, разговаривая на свои темы, пили пиво, курили дешевые сигареты, флиртовали с девчонками и оставляли пустые бутылки и окурки рядом с переполненной мусоркой.

Я упал на лавку и запрокинул голову вверх. Отсюда не было видно неба – кроны деревьев надежно закрывали все. Там, где светил фонарь – крутился рой мошек.

Вечерняя прохлада и ни одного человека. То, что нужно.

Если подумать, я действительно всегда пользовался хорошим отношением людей. Тот же приют: дети из моей «родной альма матер», живущие там, официально не считались трудными. Для трудных детей были совсем иные заведения, а из нас, теоретически, еще могли выйти достойные представители общества. В смысле, не преступники и наркоманы, как рисовал директор, и не душевно больные люди, а просто лишенные того, что есть у других детей. Никто из нас не мог прийти к маме ночевать после приснившегося кошмара или попросить подуть на палец, если ты порежешься – пользы с этого «подуть» вроде и никакой, но со стороны казалось, что и вправду от этого становилось легче. Все эти маленькие радости жизни, капли любви, связанные с родителями, которые потом вспоминаются с теплотой. У нас ничего подобного не было, а если и было, то в таких воспоминаниях, что нас, еще не окончивших школу, другие люди, в основном взрослые, уже считали циниками.

Но это было неправдой. Многие из нас идеализировали своих родителей – чуть не убивших в пьяном угаре или бросивших только потому что новый муж или, реже, жена, сказали, что не хочет жить с чужим ребенком. Чего мы действительно не любили, так это того, что нам напоминают о сиротстве. Я, например, ненавидел фильм «Один дома», потому что он был о семейных ценностях. Он словно тыкал мне в лицо тем, чего у меня не было.

Так вот, компенсируя то, чего были лишены, многие из нас пытались самоутвердиться внутри нашего замкнутого социума.

Если рассуждать логически, то у меня не было никаких шансов. Я был довольно хилым ребенком до четырнадцати лет. И пианино. У нас самым крутым всегда считался либо самый сильный, либо самый болтливый. И, как правило, самый старший, а когда эти старшие вырастали достаточно для того, чтобы покинуть детский дом, их занимали следующие в очереди. Пианино в этой иерархии выглядело чуждым элементом и мне, по сути, должно было бы прослыть презираемым умником, издеваться над которым является делом чести любого.

Но это было не так, меня приняли вместе с инструментом и ни один из детдомовских детей ни разу не обратил свою подростковую агрессию на меня. Во всяком случае с того времени, как я стал со всеми общаться. Другие, вне стен приюта – бывало, но приютские относились, скорее, с уважением. Странно, правда?

Это касалось и людей, что там работали. Ни для кого не было секретом, что у работников детского дома были свои любимчики, которых, опять же, дети либо презирали, либо использовали для того, чтобы получить какие-то общие блага. А я был всеобщим любимчиком.

Директор, воспитатели, само собой учитель музыки, даже главный повар – вреднейшая женщина, о которой ходили легенды среди детей, будто бы она добавляет крысиное мясо в котлеты, а настоящий фарш уносит домой, вечно кричащая тонким пронзительным голосом на тех, кому не повезло быть посланным ей в помощь на кухню. Меня она подкармливала, даже сверх рекомендаций врачей, когда я, по разным причинам, оказывался на кухне. Есть хотелось не всегда, но отказываться никогда не отказывался, потому что в этом чувствовалась какая-то невысказанная забота, а ее и так в жизни было немного.

Однажды зимой, когда мы мыли полы в коридоре во время отпуска уборщицы, она, стоя там же, у служебного выхода и дымя сигаретой, так как зимой выходить на улицу не хотелось, а в остальных местах стояли дымоуловители, брезгливо смотрела на нас и комментировала наши действия:

– В углу вымой.

Или:

– Что ты грязь развозишь? Не видишь, что ли, тряпка грязная? И стены не забрызгай… бестолочь!

Мне же, когда я оказался рядом, вдруг сказала:

– У меня тоже мог быть такой сын.

Я тогда с ужасом посмотрел на нее – массивная женщина, со вторым подбородком, который больше первого раза в два. Тонкие, вечно в брезгливой гримасе губы, обесцвеченные жидкие волосы. У такой женщины вообще мог быть человек, который сделал бы ей ребенка? А если бы так и случилось, то с ее характером этому ребенку никак не позавидуешь.