Tasuta

В этой сказке… Сборник статей

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Оказавшись в ситуации «перекрестной критики», когда было «некогда думать о собачей комедии нашей литературы», но требовалось «укоротить хвост» дуумвирату Булгарина и Греча, Пушкин отвечает особым полемическим приемом. В надеждинском «Телескопе» (за пять лет до публикации в журнале «философического письма» П. Чаадаева) он публикует статью «Торжество дружбы, или оправданный Александр Анфимович Орлов». Текст статьи, как и эпиграф к ней, были не раз обстоятельно прокомментированы. Вместе с тем нельзя не согласиться с мнением Я. М. Боровского, отмечавшего, в частности, что «среди встречающихся в сочинениях и письмах Пушкина многочисленных латинских текстов – эпиграфов, цитат, поговорочных выражений и т. п. – не все получили надлежащее объяснение» (11, с. 117). Предваряющая статью латинская фраза, приписываемая Пушкиным Цицерону, получает сознательно «укороченную» подпись «Cic». Подобный редуцированный прием написания имен классиков у поэта не редкость, как обыгрывание имен Горация и Петрарки в эпиграфах к ключевым главам «Онегина» (Hor. / Petr.). Во всех подобных случаях не только эпиграф, но и способ написания имени под ним, выступают «смысловым ключом произведения» (В. Шкловский). В каждом конкретном случае это предполагает свое «функциональное» уточнение.

В статье 1831 года «не вовремя» поставленная пушкинская точка становится смыслообразующим элементом, выступает не как знак, а как факт «препинания». Обиходное «cic» обозначает актуальную ценностную дистанцию. В этом случае смысловой акцент в псевдо-цитате «на арену я вышел вместе с равными мне» принципиально изменяется, а вся фраза приобретает статус перформативного высказывания. Равными себе «северных шмелей» Пушкин явно не считал (не только в меру приписываемого ему литературного аристократизма). Такой «смысловой оборот» ориентировал читателей-современников на понимание внетекстовой ситуации, определяя ее как сферу не профессионального, а мировоззренческого конфликта (одним из первых на этот пример авторской «фразеологии» Пушкина, ее идиоматический характер обратил внимание поэт Андрей Чернов).

Вместе с тем косвенное упоминание Цицерона предполагает обращение к более широкому историко-культурному контексту. В «Застольных беседах» Плутарха, с текстом которых Пушкин был хорошо знаком, приводится показательный факт биографии римского оратора и политика: он «подвергался насмешкам за свое имя, и друзья советовали переменить его, но тот отвечал: «Нет: имя Цицерон (горох) я сделаю славнее, чем такие, как Катон (кот), Катулл (щенок) или Скавр (толстая лодыжка)…». Остался ли этот исторический анекдот, характеризующий Цицерона как неординарного полемиста, без внимания Пушкина, вне его профессионального интереса? Как известно, жанр table-talk имел для него определенную степень привлекательности (ср. у Плиния Старшего: «Как писал, свидетельствуя о тебе, Диктатор Цезарь, когда-то твой враг, тебе полагались лавры, превосходящие любой триумф! Гораздо более славно необозримо расширить границы римского гения, чем пределы государства»). Готовя к изданию летом 1831 года окончательную редакцию «Повестей Белкина» Пушкин не оставляет замысла недописанной Болдинской осенью «Истории села Горюхина» (в рукописных вариантах названного первоначально «Горохиным»).

«Индивидуальность имени, – пишет В. М. Мокиенко, – обеспечивает его способность накапливать объемную историческую информацию. Мы убедились в этом на многих примерах. Но представьте себе, что связь слов царь, минос, король с личными именами монархов оказалась бы на поверку фикцией. Самые увлекательные и аргументированные рассказы историков о Цезаре или Карле Великом были бы тогда излишни» (33, с. 209).

Имя Цезаря, ставшее титулатурой, в сочетании с внутренней формой «Cicerō» уже не раз связывалось. Устойчивое ассоциирование этих имен может рассматриваться как формула, характеризующая конкретную историческую эпоху. Фольклорный «ретроспективизм», топология временнóй неопределенности – особенность «национального воображения». Объясняет ли это происхождение образа «Царя-Гороха» («Царя Косаря» в поморских сказках) как отсылку к стародавним (условно-дохристианским) временам?

Болдинской осенью 1830 года от имени Ивана Петровича Белкина Пушкин «издалека» начинает повествование о его «собственной вотчине». Как указывает А. Г. Гукасова, «произведение задумано как история села, существовавшего с незапамятных, баснословных времен, т. е. именно со времени царя Гороха, и носившего когда-то название Горохино. Было село Горохино, но оно стало осмысливаться как Горюхино, т. е. в процессе постепенного оскудения и обнищания (19, с. 241).

Отразившееся в рукописи сюжетное движение от «Горохино» к «Горюхину» представляется в этом плане семантически значимым чередованием. Не останавливаясь на анализе текстологических споров как частной проблеме, следует указать, что данный вопрос не решается уточнением ко личественных отношений, так как существенным образом затрагивает принципы пушкинского историзма (так, «начертание «Горюхино», по подсчетам С. А. Венгерова, встречается около 30 раз, а начертание «Горохино» – только 3» (13, с. 226); см.: 12; 13; 15; 18; 19; 23; 24; 29; 33; 49).

Можно, как Н. Страхов, видеть в «Истории Горохина» карикатуру на Историю Карамзина (53, с. 2732, 54), но в равной степени отнести к пародированию трудов Татищева, кн. Щербатова или Николая Полевого. Принципиально другое: «Историю села Горюхина» Пушкина нельзя воспринимать как карикатуру на отечественную историю. «Пушкин символизирует в «Истории» всю Россию», видит своей задачей «сжать историю государства в историю села», – отмечает А. Долинин (24, с. 241).

Теряющаяся в далеком прошлом «сельская хроника» – это мыслимое в «подсознании народной толщи» Иное царство, чаемое возвращение к архаичным и благодатным временам, «когда реки текли молочные, берега были кисельные, а по полям летали жареные куропатки, в то время жилбыл царь по имени Горох…» (7, с. 195). А. Ахматова говорила об устойчивости образных аллюзий и «мистической памяти» поэта. Все, что Пушкин хотел сказать об одной «отдельно взятой» деревне, в полной мере отражает эпиграф к II главе «Онегина»: «O rus! О Русь!». При всей неоднозначности интерпретации здесь важно видеть емкое смысловое обобщение (15).

«В чем заключается жизнь человека, если память о протекших временах не связывает настоящего с прошлым?», – цитирует Чаадаев мысль Цицерона в первом «философическом письме». С рукописью письма Пушкин познакомился летом 1830 года, в июне, т. е. до отъезда в Болдино, где начинает работу над «Историей Горюхина». В уподоблении Большой Истории хронике одного села можно видеть только начальный и самый непосредственный по стилю подступ к «связыванию времен». Укрывшись за литературную неопытность Ивана Белкина, Пушкин от его имени готовил ответ на мысль Чаадаева: «ни пленительных воспоминаний, ни грациозных образов в памяти народа, ни мощных поучений в его предании».

Вполне определенно возражения Пушкина будут высказаны позже – в знаменитом письме Чаадаеву 1836 года, после «скандальной» публикации в «Телескопе». По точности формулировок этот ответ приобретал смысл политического документа: «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться».

По мнению Пушкина, отечественная история, как предмет не вполне еще проясненный, может поразить взгляд «будущего историка». Принципиальный диалог с Чаадаевым предполагал не отдельные критические замечания, а убедительную и выстроенную систему аргументации. Для этого требовалась профессиональная точка обзора. Пушкину были нужны архивы. В не отосланном адресату письме, как и незавершенном замысле «Истории Горюхина», оказались обозначены только основные контуры пушкинской историософской концепции.

Летом 1831 года у поэта находились «для прочтения» 6-е и 7-е «философические письма», переданные ему Чаадаевым перед отъездом поэта из Москвы. Несмотря на настойчивые просьбы о возвращении, рукопись «писем», ссылаясь на холерные карантины, Пушкин явно не торопился отдавать. С их содержанием он знакомит Жуковского, о чем тот напишет А. И. Тургеневу. Концептуальным представляется 6 письмо, отразившее взгляды Чаадаева на философию истории. Важно отметить, что именно этот текст летом 1831 г., т. е. в период работы Пушкина над «Сказкой о Салтане», оставался в поле его читательского интереса.

Для Пушкина народная сказка – не только народное предание. Оставаясь частью национальной памяти, она являет собою факт отечественной истории. Вместе с тем в «Сказке о царе Салтане» можно видеть целый комплекс самостоятельных тем и сюжетов, находившихся с середины 20-х годов в поле творческого и исследовательского интереса поэта. Значимой в контексте 1830-х годов представляется не только связь «Истории Горюхина» с циклом «Повестей Белкина», но и работой Пушкина над его сказками. Это, в частности, отметит А. Герцен в статье «Русский народ и социализм», для которого сюжетная линия «Сказки о Салтане» послужит аргументом емкого обобщения: «в этой сказке, милостивый государь, вся наша история» (подробнее: 18, с. 363–364). Через три года после кончины няни, вспоминая образы собственного детства и отдавая невольный долг благодарной памяти, Пушкин начинает работу над сказками. Вступая в невольное профессиональное соревнование с писателями-современниками (31), он вряд ли старался конкурировать со своей няней Ариной Родионовной, оставаясь «угадчиком ее души, смиренным записывателем ее рассказов» (В. Розанов). В не меньшей степени, однако, в работе над сказками определялась степень его собственной творческой свободы. Позиция Пушкина-историка выходила за рамки фольклорного восприятия национального прошлого. Именно поэтому в его сказках важно видеть нечто большее, чем факт истории отечественной литературы.

Лето, когда Пушкиным были написаны «Бородинская годовщина», «Клеветникам России», отредактированы «Маленькие трагедии» и «Повести Белкина», подготовлен к изданию 3 том собрания сочинений, опубликованы полдесятка критических статей и разборов, не принято сравнивать с Болдинской осенью предшествующего года. Вместе с тем, несомненно, это был один из наиболее продуктивных творческих периодов в биографии поэта. В доме Китаевой, на бывшей Колпинской улице, об этом осталось лаконичное напоминание:

 

«Здесь жил Пушкин в 1831 году»

* * *

Предлагаемая вдумчивому читателю книга Александра Шевцова будет интересна не только как многолетний опыт авторского постижения философии сказки.

Поэт Михаил Светлов не без иронии, но вполне глубокомысленно утверждал, что все мы дети, только разного возраста. Информационная эпоха кардинально изменила как представление о человеке, так и сам тип современной личности.

Gadget и device стали обиходными вещами, и цивилизационные преимущества «устройств» и «приспособлений» существенно понизили актуальность столь значимых прежде понятий, как «способ» или «способность». Речь не только о клиповом сознании и изменении стиля мышления, а о перспективе сохранения интеллектуального языка.

Что «Homo Informaticus» способен обрести в диалоге с мировым наследием, когда перед ним стоят узко сформулированные функциональные задачи? В повседневном сознании почти утвердилась точка зрения на безграничность возможностей информационного пространства: «что есть в Интернете – есть в культуре, чего там найти нельзя – этого в культуре нет». Мысль о том, что духовность – понятие, которое не может быть виртуальным, в такой ситуации представляется беспомощной и наивной.

Вопрос о культурном статусе сказки как универсального по своей природе жанра оказывается актуализирован в переходные моменты истории, на «сломе» мировоззрений. Именно как «неумирающая ценность человеческой жизни» (Е. Трубецкой) сказка всякий раз оказывается в центре профессионального интереса (37; 39).

«Зачем нам отставать от поэзии бабушкиных сказок», – задавался непраздной мыслью П. Вяземский. Проблема культурной идентичности, столь часто сегодня обсуждаемая, определяется глубиной национальной памяти – ответом на вопрос не «кто мы», а «откуда мы». Можно ли воспринимать сказку как антропологический «ответ» на вызовы активно оцифровываемой реальности? Сказочные образы не имеют временнóго измерения – это «вечное настоящее» при каждом новом обращении. Моральные ценности сказки не сводятся к «контенту», однако каждая рассказанная ребенку сказка может рассматриваться как «инвестирование» в его будущее.

Насколько сегодня возможен «возврат к Пушкину», его сказкам, о чем сто лет назад задумывался Василий Розанов: «студент ни за что их не возьмет в руки по «превосходительной учености»; «Петя 11 лет» ни за что не отыщет в десяти толстых томах, с грудами примечаний и вообще ученой работы, «своей дорогой сказочки» о царе Салтане…» (47, с. 372). Поэтика сказки многослойна, здесь важно дотянуться не до книжной полки, а до смысла прочитанного. А потому совсем не наивной представляется мысль В. Розанова, чтобы Пушкин «вошел другом в каждую русскую семью, стал дядькою-сказочником для русских детей, благородным другом молодых матерей, собеседником старцев» (47, с. 372). Не менее важно и напоминание о том, что «задача ее – быть выслушанною», какая это сказка, если «в ней забыт слушатель» (46, с. 266).

Любимая сказка немыслима без интонации голоса, который с детства воспринимается и остается памятно-родным. Именно поэтому с воспоминаниями о сказках связаны самые светлые образы детства:

 
Будет дом. Будет много игрушек.
Мы на елку повесим звезду.
Я каких-нибудь добрых старушек
Специально для них заведу.
Чтобы песни им русские пели,
Чтобы сказки ночами плели,
Чтобы тихо года шелестели,
Чтобы детства забыть не могли.
 
 
Доченьки, доченьки,
Доченьки мои!..
 

Анастасия Вертинская в одном интервью вспоминала: «Папа потрясающе рассказывал сказки. Например, у него был бесконечный сериал про кота Клофердона…» (14).

Легко ли придумать сказку? О сказке «родительской», сопутствующей образу детства на протяжении всей человеческой истории, по существу ничего не написано. В отличие от сказки фольклорной или литературной такая сказка чаще всего связана с моментом её сказывания. Как любая импровизация, она может никогда не повториться – в следующий раз будет или продолжение, или совсем другая сказка. Опубликованные отдельным изданием или затерявшиеся в Интернете, они сохраняют нечто бесконечно заветное (40).

«Любовь к напевной сказке слов…» (К. Бальмонт) – главный усвоенный с детства опыт, который непосредственно связан с обращением к истокам культуры и первым обретение себя.

«Вижу отца и за семейным столом после обеда: рисует иглой на медной доске <…> или читает вслух мне и сестре Елене «Сказку о царе Салтане» и «Скупого Рыцаря», – вспоминал Сергей Маковский. – С самых юных лет завтракали мы, а затем и обедали вместе с «большими» и особенно любили эти часы общения. <…> Жизнь в ту пору представляется мне вечным праздником…» (32, с. 13).

«Необыкновенные утра соединены в воспоминании и с первым моим литературным образованием: с чтением мне отцом сказок Пушкина…», – писал поэт и художественный критик Евгений Архипов (6, с. 110–111).

Очень теплые воспоминания о доме своего детства сохранит Мстислав Добужинский: «Отец прочитал мне также многие былины (дедушка мне подарил очень хорошее издание их с иллюстрациями). <…> Я заслушивался и «1001 ночью», и сказками Гауфа, и очень милой книжкой сказок Уайльда. Отец читал мне и сказки Пушкина, особенно я любил сказку «О Попе и работнике его Балде» и о «Царе Салтане» (20, с. 24).

«Скáзывание» – повествование особого рода, исключающее географические и хронологические привязки, но восходящее к первообразам национальной картины мира. Именно поэтому сказочная условность выступает критерием цельности не только личной биографии, но единства исторического бытия: всякая сказка «от начала зачинается, до конца читается, в середке не перебивается».