Отличник

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Внимание! Внимание! Ожидающие поезда Москва – Сухиничи, пройдите на второй путь. В почтовом вагоне поезда вас ожидают слоновьи… Гм-гм… «бильярдные шары».

Он довел противников до бешенства. Они действительно проиграли нам в сухую, да к тому же с тем самым лишком, который Леонид имел в виду, упоминая о «бильярдных шарах».

Савелий Трифонович взял тайм-аут, повел Гарбылева к себе в комнату. Там они пошушукались, и вскоре игра продолжилась. Мы с Леонидом играли уже без энтузиазма и проиграли к ряду три партии, причем третью в сухую и также с излишком. Савелий Трифонович, игравший с очень серьезным лицом, после этой, третьей, разгромной, заулыбался и спросил у Леонида:

– Говоришь, поезд Москва-Сухиничи и подойти к почтовому вагону?

– Именно так, – подтвердил безрадостно Леонид.

Честно говоря, мы и стремились к подобному результату. Нам пора было ехать по своим делам, а без выигрыша Савелий Трифонович нас не отпустил бы. Гарбылева же привезли с собой, как автомеханика, для того, чтобы он посмотрел машину Савелия Трифоновича. Николай Василич был уникальным мастером, все неполадки устранил быстро и со знаком качества. Кроме умения собрать-разобрать, то есть кроме золотых рук, Гарбылев имел к тому же поразительные теоретические знания, все в той же автомобильной области. Вот и в тот, самый первый день знакомства завели они с Савелием Трифоновичем непонятный для меня спор. Гарбылев утверждал, что у «Победы» порядок зажигания 1—2—4—3, а Савелий Трифонович говорил: 1—3—4—2. Гарбылев доказывал, что передаточное число 5,12, а Савелий Трифонович стоял на том, что 5,14.

Для меня то, о чем они говорили, было темным лесом, в автомобилях я совсем не разбирался, тем более в старых, давным-давно снятых с производства. Было полное ощущение того, что говорят они о мамонтах, вымерших пятнадцать тысяч лет назад от пневмонии.

Гарбылев и впоследствии вел с Савелием Трифоновичем подобные беседы. К примеру, почему одна смазка со множеством букв и цифр в названии, лучше другой. Почему, хоть она и лучшая, ее нельзя применять на Севере, а на Юге в то же время, ей цены нет. Гарбылев на этой автомобильной тематике так впоследствии сошелся с Савелием Трифоновичем, что они даже в тайне от нас с Леонидом под видом рассмотрения таблиц и графиков уединялись и выпивали. Все говорили о смазках, о механизмах и не просто говорили, а спорили часами до хрипоты. Прав в спорных вопросах почти всегда оказывался Савелий Трифонович. Он перелистывал книги, демонстрировал графики, схемы, температурные характеристики. И радовался, как ребенок, когда Николай Василич признавался, что был не прав. Когда же Гарбылев упорствовал, ссылаясь на то, что сведения, указанные в книге устарели, дело доходило чуть ли не до драки. Один раз они даже сцепились, хорошо, что мы с Леонидом успели их растащить.

Надо признать, что бывали такие спорные вопросы, когда правда была за Гарбылевым. В такие моменты Савелий Трифонович долго листал свои книги, что-то считал, рассчитывал, чуть ли не впадал в панику. Надо его понять. Считать себя учителем и оказаться уличенным в незнании предмета. И кем? Тем, кого считал нерадивым учеником. Это было для него невыносимо, и я шел, предлагал свою помощь. Мы искали какие-то диаграммы, рассматривали все новые и новые таблицы, и в конце-концов он опускал руки, и, как бы смиряясь, прекращая борьбу, говорил:

– Не ищи больше, Дима, не надо. Николай Василич оказался прав. Ему это плюс, а мне минус. Но на его месте, я бы не сидел теперь с Ленькой и не смеялся бы над стариком, а пришел бы, вот как это сделал ты и помог разобраться. Ты сходи, позови его. Я сам ему скажу, что он прав.

Я шел, звал Гарбылева. И тот откликался охотно, знал, что у адмирала в секретере хороший коньяк, знал, что Савелий Трифонович имеет привычку угощать, когда дело идет на мировую. Так и в первый день знакомства, заспорив про «Победу», Савелий Трифонович грозился:

– Я сейчас тебя носом ткну.

– Ткните, ткните – говорил Николай Василич, который оказался прав.

Они с Савелием Трифоновичем выпили, закусили и поехали петь и плясать в Измайловский парк, туда, где собирались веселые люди, чуть старше тридцати.

А Фелицата Трифоновна пожаловалась мне на брата, который сдружился и только что не поселил в их доме Гарбылева.

– У Николая такая уголовная морда, – сказала она, – Знаешь, мне кажется, что он всех нас ненавидит. Я от него, кроме беды, ничего не жду.

Глава 9 Смерть Букварева

1

В разгар нашего футбольного сезона случилось трагическое событие. Умер художественный руководитель театра «МАЗУТ» Иван Валентинович Букварев. Похороны в театре – особая тема, а тем более, когда умирает основатель и бессменный руководитель. В тот день, наверное, не было счастливее человека, чем Скорый Семен Семенович. Он бегал, хлопотал, распоряжался, и аж светился весь изнутри. Скрывать свою радость не мог, а может, и не считал нужным. Мне, со стороны, такое его поведение казалось безобразным. Я ждал, что его вот-вот одернут, сделают замечание, но, к величайшему моему удивлению, не только не одернули, но даже поощряли такое его поведение. Состояние, близкое к предпремьерному восторгу.

Скорбела о покойном лишь жена, близкие родственники, старые друзья, да и те молодые актеры, которые только что попали в театр и все свои надежды связывали с Букваревым. Мечтая воспарить, взлететь с его помощью на Олимп и теперь осознавая, что воспарить не удастся.

Всю площадь перед театром оцепила милиция. Желающих попрощаться с великим режиссером современности собралось чересчур много. Попрощаться, отдать последние почести покойному не разрешали. Никого из простого народа к гробу не подпускали. Известные и знаменитые деятели культуры с огромными охапками цветов в высоко поднятых руках (а у иных цветы были в корзинах, стоящих на головах), продираясь через народные массы, ломились в театр. Милиция неохотно их пропускала. С одним известным и популярным киноактером произошла забавная сценка. Он пробирался с высоко поднятым воротником, в черных очках, наклонив голову к земле, пребывая в полной уверенности, что народ, благодарный зритель, как только узнает его, забудет про похороны и, если сразу же и не разорвет на сувениры, то точно поднимут на руки и станут качать. В таком вот образе шпиона, он подошел к узкому проходу между двумя решетками, к тому месту, где дежурили милиционеры и, следуя за своими товарищами-киноактерами, решил протиснуться на церемонию прощания. Но милиция не дремала. Его схватили и отшвырнули в сторону, пригрозили побоями. Что он только не делал после этого для того, чтобы его узнали. И назывался именами героев, которых переиграл и сказал свое знаменитое имя. Не помогло. Снял с себя очки, опустил воротник, демонстрировал лицо и в профиль, и анфас, призывал на помощь окружавших его людей, от которых буквально минуту назад так самонадеянно прятался. Все было тщетно, не подействовало и это. Повлияло на решение милиции в положительную сторону заступничество менее известного актера, любимца милиции, так как он только и играл людей в форме. С ним бедолагу пропустили.

Что значит великий режиссер! В программе «Время» показали сюжет о похоронах, а именно – панихиду. Если еще точнее, то одну лишь речь Скорого, ее фрагмент. Перед объективом был совсем другой Скорый. Казалось, не было человека во всем мире более страдавшего об утрате театром режиссера Букварева.

Похоронили коммуниста Букварева, как и всех величайших безбожников современности, в святой монастырской земле. Забросали гроб грязью, завалили елками. Я не присутствовал на церемонии самих похорон, кладбище было закрытое. Пробрался лишь на следующий день. У могилы – ни души, растоптанная после дождя грязь, повсюду разбросанные еловые ветви и запах нового года. Запах ельника.

И чего меня туда понесло? И с какой стати на площади у театра было столько народа? Был какой-то психоз. Ни для меня, ни для большинства из тех, кто толпился у театра, Букварев ничего не значил. Многие из тех, кто пришли, не только не знали его постановок, но даже в лицо бы узнать не смогли.

Трудно определить точную причину смерти. Одни уверяли, что его загнал в гроб выгнанный им ученик, исписавший все стены в ГИТИСе обидными для бывшего мастера остротами. «Букварев часто звонил Станиславскому и… дозванивался». «Другие не дозванивались, – смеясь, пояснял стенописец по фамилии Черешня, – а Букварев дозванивался».

Всем, включая ректорат, было забавно, все читали эти настенные письмена и исподволь следили за тем, чем все это закончится. Закончилось смертью Букварева. Как только Букварев умер, все эти письмена закрасили.

Другие говорили, что старик пренебрег осторожной жизнью и устроил себе под занавес третью молодость. В свои без малого восемьдесят, дескать, запирался с художниками в их мастерской, распивал с ними некачественное дешевое вино и под угаром после выпитого безобразничал с приблудными молодыми женщинами. Что, конечно, не могло ничем хорошим закончиться. Были и другие версии, не стану пересказывать. Знаю точно одно, – умирал он долго и мучительно, и агония длилась в течение месяца.

И в театре, зная это, уже никаким творчеством не занимались, а занимались исключительно интригами, созданием коалиций, возведением баррикад, вооружались, кто чем мог, в преддверии смертельной схватки за трон. Театр лихорадило, страсти кипели, развязка была близка.

И тут, вдруг, словно воскресший из гроба, так как все уже в своем сознании его похоронили, в театр заявился сам Букварев. Без посторонней помощи, без палочки, без поддержки. Встретили его молчанием, многие были уверены, что это или призрак, или подставное лицо, двойник, так как светлый лик пришедшего совершенно не вязался с теми страшными болезнями и мучениями, о которых в театр докладывали ежедневно.

Букварев тем временем собрал труппу и устроил всем показательную выволочку. Сказал, что театр в его отсутствие развратился и заставил каждого персонально приносить клятву верности святым идеям искусства и театру «МАЗУТ», в частности. Заставил всех поклясться в том, что они сохранят его детище. Тут-то, наконец, все признали своего Ивана Валентиныча, клялись ему в том, что будут нравственными, честными, высокоморальными. Что будут любить искусство в себе, а не себя в искусстве. Клялись, однако, друг другу подмигивая, подсмеиваясь над стариком, над его чудачеством.

 

На пост главрежа претендовали:

1. Актер Кобяк, создавший вместе с Букваревым театр. Его поддерживала коалиция старейшин.

2. Известный актер Голиков, много снимавшийся, признанный в стране и за ее рубежами, обласканный партией и правительством.

3. Крупный режиссер из другого театра, которого в своих стенах съел вскормленный, выпестованный им коллектив.

4. Главреж из провинции (по специальности театровед), но с поддрежкой на самом верху.

5. Валя Жох, с молодежью театра и амбициями.

Упоминалась как бы вскользь и кандидатура Скорого, но всерьез ее никто не рассматривал. Я сам слышал, как Кобяк, услышав такое предположение из уст Фелицаты Трифоновны, кричал:

– Варяги нам не нужны!

Я тогда ей сказал, что видимо, Кобяк переволновался.

– С чего это ты взял? – поинтересовалась она.

– Да хотел сказать «ворюги нам не нужны, а сказал «варяги». Причем они, варяги?

– Он имел в виду царя со стороны. Наши предки, если помнишь, пригласили к себе в правители варягов, Рюрика. Они нами правили. Кобяк имел в виду то, что и в своем коллективе найдутся здоровые силы, достойные люди. Себя, прежде всего, имея в виду.

Фелицата Трифоновна хотела видеть на посту главрежа именно Скорого и не сидела сложа руки, всячески способствовала тому, чтобы этот «варяг» занял царский трон в театре.

Таким образом, в ночь перед похоронами на квартире у Фелицаты Трифоновны собралось девять заговорщиков. Мало ели, много пили, а галдели так, что слышно было даже в других комнатах все то, о чем они «шептались и секретничали».

На повестке у заговорщиков был только один вопрос, вопрос власти, и как следствие, всемерная поддержка Семена Семеновича Скорого на месте главрежа. Хоть и знали о предстоящих на завтра похоронах, все мысли были о новом главреже, а не о покойнике. В том, что Семена Семеновича назначат главрежем, сомневались все собравшиеся и более других сам Скорый. Все ждали важное лицо из Минкультуры. Лицо оказалось совершенно безликим и, как показалось мне, было бесполым, эдакое существо среднего рода – Оно. Оно приехало поздно, ничего не пило, не ело, ничего не обещало. Всех выслушивало, кивало и обеими лапками крепко держалось за свой портфель. Все еще на что-то надеялись, чего-то ждали, не расходились.

Раздался звонок из высших сфер, и Фелицата Трифоновна крикнула, что они победили. Председателем на похоронах у Букварева был утвержден Скорый, что означало только одно, – он назначен преемником.

Когда дело так благополучно разрешилось, Скорый на радостях опрокинул целый стакан и, увидев меня одиноко сидящего на кухне, подсел и заговорил:

– Я человек православный. Я даже на убийство с тобой пойду, – он, видимо, перепутал меня с Леонидом, о котором был наслышан, что тот убил человека. – Если ты исповедуешь православие. Честное слово. Скажешь: «Пойдем», отвечу: «Пойдем, только прежде перекрестись». Перекрестишься, пойду с тобой, не задумываясь, а не перекрестишься, не пойду. Я в церковь захожу, когда служба там идет, и у меня руки-ноги спазмом сводит. Я тогда мысленно говорю: «хуев», и все проходит. Самая высшая заслуга, – это когда тебя берут в церковный хор петь, это значит, точно в Рай попадешь. А попов и монахов просто ненавижу. Смотреть на них спокойно не могу.

Пришла Фелицата Трифоновна и увела его спать. Очень была довольная, так же много и ни о чем говорила.

После воцарения Скорого Валя Жох в театре задержалась недолго. Семен Семенович вышвырнул ее из театра с шумом и гамом. Сопутствовали изгнанию гнусные и неприятные вещи, о которых не хочется говорить. Даже то, что по паспорту звали Жох не Валей, а Валькирией, было поставлено ей в вину. Вслед за Валькирией заявление об уходе написал директор театра, всесильный Гамулка, что было для всех совершеннейшей неожиданностью, так как думали, что Скорого поставили шестеркой при директоре, а эта шестерка вдруг побила короля, оказалась козырной. Я случайно подслушал разговор Скорого с Фелицатой Трифоновной о том, какие на самом деле были причины, побудившие такого энергичного и амбициозного человека, каким был директор, написать заявление об уходе.

– Ну, что с ним было делать, если слов не понимает, – говорил громким шепотом Скорый. – Вломились мы к нему в кабинет с людьми в форме, с видеокамерой в руках и произвели оперативную съемку. А снимать было что. Ягодин, как раз в этот момент ублажал по-женски его директорское величество. И после того, как он оделся и вытер пот со лба, мы мирно сели с ним за стол и я предложил, как режиссер, несколько вариантов развития сюжета, заснятого на пленку. Он остановился на заявлении, человек все же большого ума, этого у него не отнимешь. Голубые, они ведь, как люди, все понимают, только жить по-человечески не могут. Это ж, какая гражданская смелость нужна, сознательно отказаться от Рая? Сказал же апостол… Ан, не боятся.

– Ну, надо же, развратничает, – удивлялась Фелицата Трифоновна, – а на вид такой дряхлый, болезненный.

– Что ты, у него, мерзавца, кровь играет, как у подростка. Сам видел, какими похотливыми глазами он на Дэзи поглядывал. (Дези, – дворняжка, жившая при ГИТИСе, знаменитая тем, что отдаленно напоминала римскую волчицу).

Они весело рассмеялись и стали говорить о творчестве, как не в чем ни бывало.

Леонид, слышавший все, что говорил Скорый, стал пересказывать воспоминания сокурсников Ягодина. «Сидят, выпивают они в «Арагви», а расплачиваться нечем, тогда Ягодин бежит или на Пушкинскую, или к Большому, находит там охотника на свою задницу и через час возвращается в ресторан. Швыряет на стол сотню и, смеясь, жалуется: «Но жопа болит ужасно».

Все эти рассказы воспринимались мной, как экзотика столичной жизни. Оказывается, и гомосексуалисты у нас учатся в институтах, служат в театрах и даже директор театра был «голубой». А за окном – Коммунистическая партия, руководящая и направляющая, а вон у них какие коммунисты – Гамулка, Ягодин. А я-то у себя в провинции думал, что все голубые в психушках да тюрьмах. Леонид в ответ на эти мои мысли смеялся и говорил:

– В психушках и тюрьмах сидят самые достойные, самые умные люди, а народом управляла, управляет и будет управлять самая что ни на есть мразь. Такая вот штука, и ничего не исправить.

Я боялся, избегал этих разговоров, но они приятно щекотали мои нервишки.

В стране происходили перемены, на политический Олимп карабкались новые люди. Подвижки таким образом происходили и в других сферах и на более низком уровне. Кто бы мог подумать еще несколько лет назад, что никому не известный режиссер, по фамилии Скорый станет главрежем академического театра. В ГИТИСе его ненавидели, но просто не имели оснований отказать ему в месте, освободившемся после смерти Букварева, он стал мастером, стал набирать свой собственный курс, актерско-режиссерский.

2

Я видел постановки Букварева и по телевидению, и в театре. Лицом к лицу встретились в Храме Вознесения на улице Неждановой. Не знаю, зачем я туда пришел, молиться я тогда не молился, о Боге представление имел поверхностное, был просто какой-то интерес, манило. Стоял, смотрел на священника, слушал службу и вдруг мне все заслонила массивная фигура Букварева. Он был в дорогом, длиннополом кремового цвета пальто, в руке держал толстенную десятирублевую свечу и, стоя от меня на расстоянии вытянутой руки, смотрел мне в глаза, долго смотрел. Я смотреть на него не решался, взглядом ушел внутрь себя. Церковная служба помогала. Он ничего не сказал, не спросил, молча отошел в сторонку. А теперь вот отошел и в мир иной.

Глава 10 Вступительный экзамен

Приближался вступительный экзамен, надо было готовиться, и мы готовились. И хотя Леонид намекал на то, что экзамен будет формальностью, я не на шутку переживал. И, как выяснилось, переживал не зря. Признаюсь, сам во всем виноват, но мне от этого не легче. Поступал хорошо, все были мной довольны, но вот всегда оно так в моей жизни, не могу обойтись без истории.

Попросили под самый конец стихи почитать. Уж очень понравилось комиссии, как я читал стихи Сергея Наровчатова «Манифест Коммунистической партии». Ну, думаю, чем же мне их еще порадовать? Дай-ка прочту им «Тризну» Тараса Григорьевича Шевченко. А там эпиграфом идут слова из Первого Соборного послания Святого Апостола Петра «Души ваши очистивши в послушании истины духом, в братолюбии, нелицемерно, любите друг друга прилежно: нарождени не от семени нетленна, но неистленна словом живаго Бога, и пребывающего во веки. Зане всяка плоть, яко трава, и всяка слава человеча, яко цвет травный: исше трава и цвет ея отпаде. Глагол же Господень пребывает во веки. Се же есть глагол, благовествованный в вас».

Огласил я эпиграф и даже не успел приступить к чтению стихов, как в рядах комиссии случилось что-то невообразимое. Что тут началось! Словно святой водой плеснул в самое логово нечистой силы. Все завизжали, захрюкали на разные лады, копытами затопали. После минуты-другой беспорядочного шума и гама, немного подуспокоившись, повели со мной суровый разговор. Слово взял пожилой, угрюмый мужчина, до этого все больше помалкивающий, с любопытством следивший лишь за оголенными ножками молоденьких абитуриенток. Как оказалось, это был представитель от КГБ.

– Может, вам, молодой человек, следует в духовной семинарии поискать свое счастье? Вы об этом не думали? Или же вас не интересуют ни институты, ни семинарии, и вы пришли сюда только ради того, чтобы устроить эту провокацию?

Я, никак не ожидавший подобной реакции на прочитанный эпиграф, принялся оправдываться, говорить, что этот текст я взял из советской книги, из пятитомника стихов поэта Т. Г. Шевченко. Что я не помышлял ни о какой провокации, а просто хотел почитать стихи. А в семинарию совсем не расположен.

– Что значит «не расположен»? – Взял слово заведующий кафедрой научного коммунизма, профессор Неумытный. – Ты, если комсомолец, то должен твердо сказать нам сейчас, что в сказки о Боге не веришь, а веришь в человека, добившегося всего трудом рук своих, живущего на началах науки и разума. А то юлишь тут, как какой-то слизняк. Чего молчишь, говори!

Тут мой мозг, лихорадочно подыскивающий что-то для оправдания, услышав сигнальные слова «наука» и «разум», моментально подобрал нужное. И этим нужным оказалось ни что иное, как фрагмент из романа Ф. М. Достоевского «Бесы», который совсем недавно я прочел, и в котором тогда совершенно ничегошеньки не понял. Фрагмент же тот мне очень понравился, и я его запомнил наизусть.

– «Ни один народ еще не устраивался на началах науки и разума: не было ни разу такого примера, разве на одну минуту, по глупости».

– Вы, что же, не верите в силу разума? – еле сдерживая себя, спросил представитель комитета госбезопасности.

И я опять же, как попугай, как зомби, ответил затверженным абзацем все из тех же «Бесов».

– «Никогда разум не в силах был определить „зло“ и „добро“, или даже отделить зло от добра, хотя бы приблизительно. Напротив, всегда позорно и жалко смешивал».

Парадоксальность ситуации заключалась в том, что я был сыном своего народа, сыном времени, как все, или почти что все, был воспитан атеистом, а стихи с таким эпиграфом стал читать из-за того, чтобы угодить Скорому, говорившему мне: «Перекрестись и пойду с тобой на убийство».

Таким образом, весь мой триумф, весь мой успех после эдаких выступлений пошел насмарку. Неумытного и кагэбэшника чуть удар не хватил, меня прогнали.

– Что же ты хотел? – утешал меня в скверике Леонид. – Идеологический ВУЗ; а этот Неумытный, он известный сатанист. Помню, прям на уроке говорил нам, студентам, боготворившим Цветаеву, что ему до слез жаль, что ее не успели расстрелять, поскольку она – ярый враг Советской власти. То, что она этой властью доведенная до предела, в Елабуге повесилась, этого ему было мало. Что тут говорить, Неумытный, он и есть Неумытный. Придет время, мы его умоем. Он за всю свою жизнь никому выше тройки не ставил. Эфрос ему не мог сдать, Пугачевой не ставил зачет, а той в Сопот лететь, представлять всю страну. Сам министр культуры за нее просил. Правда, было два исключения. Любе Устименко он поставил пятерку и Сабурову. Люба перед зачетами съездила к маме на Украину, загорела там, пришла на экзамен в белой блузке просвечивающейся, без бюстгальтера. А ты видел ее пятый номер, наливные, стоячие? Там весь Собиновский с ума сошел. Как вошла в институт, портреты со стен попадали. Ничего не знала, ничего не отвечала. Только сидела и улыбалась. Он сам ей вопросы задавал, сам на них отвечал, и сам того не заметил, как в зачетке ей вывел «отлично». И второй случай был с Ренатом. Он честно все читал, учил, но разве здоровый, нормальный человек способен эту мутотень запомнить? Пришел на экзамен весь зеленый, на взводе, предчувствуя свой провал. Взял билет, там первым вопросом – условия труда немецких рабочих на фабриках Круппа. Стал он что-то лепетать о том, что они просыпаются ни свет, ни заря, идут затемно на фабрику, где их станут угнетать капиталисты. Говорит и понимает, что все это лабуда, и что его сейчас прервет Неумытный и поставит двойку. И не выдержали нервы, зарыдал. Устроил истерику от такой безысходности. А Неумытный воспринял стенания как плач солидарности с угнетенными рабочими и поставил ему «пять». Вот два случая, известные всем. А так, никто даже на четверку не вытянул. Многие пробовали повторять, девицы являлись на экзамен не только без бюстгальтера, но и без трусов. Ревели в голос о тяжелой судьбе угнетенного пролетариата, но не проходило. Так что ты должен понимать, какой это негодяй. Ну ты, все же, сильно не переживай. Сейчас уже не тридцать седьмой год, все самые страшные черти от коммунизма давным-давно в аду раскаленным сковородкам промежности вылизывают. Найдем управу и на Неумытного, которому давно уже не то, что на пенсию, а к коллегам, к сковородке пора. Он ведь постарше Кобяка, а тому восемьдесят два. И на дядьку в штатском управу найдем.

 

Этот скандал, случившийся при поступлении, был многими в тогдашнем моем окружении воспринят чуть ли не как геройство. Керя Халуганов, не скрывая своего восхищения, рассказывал о том, как он спорил с комиссией при поступлении, что было, конечно, выдумкой.

Фелицата Трифоновна рассказывала об отставном кагэбэшнике, которого устроили в театр администратором, и он весь театр подмял под себя. И третировал всех, пока не сошел с ума, и не отправился на принудительное лечение.

«Был громадный театр, громадный регион, тогда невероятно богатый и буквально за полгода этот друг зажал театр так, что ни директор, ни главреж и пикнуть не могли. Эти волки, люди очень весомые, ходили по струнке перед ним. А потом произошла такая вещь, а точнее, страшная история. Ну, что такое главный администратор? Работа там текущая. А он сошел с ума тихонечко, об этом никто не знал, никто этого не заметил. Он сошел с ума, наверное, уже в тот момент, когда его понизили, поперли из Комитета, но этого никто не знал, и он где-то полгода правил театром. Причем подходил к режиссеру и говорил: „Что вы делаете? Да я вас сейчас в Сибирь упеку. Давайте-ка, делайте так вот и так“. От этого прессинга все изнывали, а прокололся он тогда, когда в театре делали ремонт. Пришел, увидел отремонтированный туалет в зрительской части и разорался: „Да вы что? Разве такие унитазы можно ставить?! Вот у нас в Комитете сейчас поставили чешские унитазы. Ну-ка, ломайте это все. Я вам пришлю настоящие унитазы“. Ну, это дело все демонтировали, сняли и действительно унитазы стали прибывать. Причем, чешские, удивительные. Связи у него остались обалденные. Ну, полковник КГБ в то время, сам понимаешь. Сначала все обрадовались, но потом, когда этих унитазов перевалило за сто… Все задумались и взяли, позвонили его бывшему начальству. Объяснили ситуацию. И те вдруг сказали: „Да он, может, с ума сошел?“. После этого вызвали врача, он стал буен в тот момент, когда его вязали. Но главное, что потом еще в течение года приходили унитазы. Он списался, созвонился со своими бывшими сослуживцами. А те были на постах, по всей стране, влияние имели безграничное. Унитазов пришло дикое количество, где-то штук пятьсот на театр, в котором вообще, если все везде заменить, хватило бы двадцати. Приходили разные – и в цветочек, и в ягодку, и в крапинку, и в полосочку, каких не видели никогда. Он все связи свои поднял. И потом он уже лежал в психушке, а унитазы все шли и шли. Из Мурманска, из Одессы. Это хохма».

Утешали меня, как могли, но мне было не до смеха. Мне странным казалось, что я не желая того вовсе, постоянно попадаю в конфликтные ситуации, ничего специально для этого не предпринимая. Леонид объяснил это так:

– Система восприняла тебя, как зерно, из которого можно муки себе намолоть для сытных лепешек и пустила тебя в жернова. А зерно оказалось не сытное, а жемчужное, скорее даже, алмазное. И такой прочности, что жерновам оказалось не под силу тебя смолоть. Вот от этого конфликты. Они будут в твоей творческой, да и не только творческой жизни постоянно. Любой здравомыслящий человек, со своим внутренним миром, неизбежно входит в конфликт с существующей действительностью. И это невзирая на политическую систему, при которой живет государство. Это закон природы, – не хочешь быть растением, травой, которой кормят скотину, – поднатужься и стань скотиной, чтобы жрать траву. Других должностей в этом мире нет. Если же ты, нечто совершенно иное, непонятное, то станешь изгоем, отвергнутым и всеми теми травами и зернами, которые идут на перемолку-перетерку, и тем скотом, что этой перемолкой-перетеркой питается. В лучшем случае, объявят отходами, как в свое время Ленин интеллигенцию и постараются забыть. В худшем – попытаются избавиться, уничтожить. Всякий самородок должен заблестеть, ослепить, сделать так, чтобы его заметили. Ты должен будешь всю свою жизнь доказывать свое право на существование. Самое трудное еще впереди.

После провала на вступительных я ночевал у Леонида и утром, невольно стал свидетелем его объяснения с матерью. Леонид кричал, собственно, от его крика я и проснулся. Прислушавшись, услышал следующее:

– Вы все – старые пердуны! – кричал Леонид. – Вы все обалдели! Вы не понимаете, что этот человек прав. Вы у него должны учиться, и не потому, что учатся только у молодых, а потому, что он говорит то, что думает и не оглядывается на тех, при ком что-то можно говорить, а что-то нельзя. Вы – ублюдки! Вы убрали человека, который мог вам подсказать что-то важное, который мог вдохнуть в вас жизнь, дыхание Духа Живаго. Я вас после этого просто презираю и ненавижу!

– Я сама днем и ночью об этом думаю, – отвечала ему спокойно Фелицата Трифоновна. – Я поговорю с Семеном.

И поговорила.

В жизни страны происходили перемены, важные перемены, иначе такого разговора и быть не могло, а он состоялся. Затем Скорый переговорил со мной.

– Ну, что ж, молодой человек, – сказал Скорый, – хотите потерять год, ходите ко мне. Я буду смотреть на Вас, вы будете смотреть на меня. Будем вместе чему-то учиться. Если я пойму, что вы талантливее кого-то, я этого кого-то отчислю, а вас возьму на его место. Но обещать ничего не могу. Знайте наперед, что вольных слушателей на курсах ненавидят. Вы станете символом занесенного топора. Занесенного над головой каждого учащегося. И за этот год вам вместе с курсом предстоит пройти огромный путь от ненависти до любви. Ведь вам нужно будет доказать, что вы действительно самый талантливый. А курс может и не понять, может возненавидеть. Что будет в порядке вещей, поскольку все самовлюбленные, заносчивые и с определенными амбициями. Учтите и то, что стипендию вам платить никто не будет. И это теперешнее ваше положение продлится ровно год. Вольных слушателей берут на год, после года решают, что с ними делать. Или сдаете экстерном все экзамены за первый курс и вас зачисляют на второй или просто скажут «до свидания» и попрощаются.

Это, конечно, была победа, тем более Леонид говорил, что меня могут зачислить уже и после зимней сессии.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?