Tasuta

Питерщик

Tekst
2
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

II

Оставшись один, от нечего делать я пошел в избу. Хозяйка парила крынки, Федька сидел на лавке и что есть силы колотил по столу косарем; бабушка-старуха переправилась из сеней на голбец… На меня из них никто не обратил внимания.

– Вона, худы валенки-то, – во что обуешься теперь, – ворчала старуха, простанывая по временам. – Немало толстолобому говорила: купи да купи, так на базаре нет… эка, брат, и валенок про нас на базаре не стало… а сивку… да… продали… не сам еще заводил… ловок больно… да… а не говори – и не говорю… Успенье на дворе, а еще и пар не запарили… жди, паря, хлеба… то-то… порядки какие… ой, батюшки, тошнехонько! Ой-ой, тошнехонько!..

– Чем мать больна? – спросил я невестку.

– Не знаю: давно уж она мозгнет, – отвечала та нехотя.

– Что у тебя, старушка, болит? – отнесся я к больной.

– Что болит?.. Все болит, во всей болезь ходит… рученьки, ноженьки ломит, у сердца тошно; с печи падала не один раз, пора бока отбить… Не так было прежде, жили… да… что станешь делать… не больно нынче маток слушают: хоть говори, хоть нет… третий год в Питере не бывал, какое уж это дело!.. О-о-ой, тошнехонько!..

И мне сделалось тошно от болезненных стонов старухи, а сверх того Дарья ввалила в крынку огромный раскаленный камень и всю избу наполнила паром.

«Плохо же житье питерцу, – подумал я, – понятно, что в семье у него было не очень ладно: жена какая-то рабочая полуидиотка, мать больная и, должно быть, старуха блажная. Отчего это он, по его выражению, прогорел и почему не в Питере?..»

С такого рода размышлениями пошел я по деревне. Картины увидел обыкновенные: на самой середине улицы стояло целое стадо овец, из которых одна, при моем приближении, фыркнула и понеслась марш-маршем в поле, а за ней и все прочие; с одного двора съехала верхом на лошади лет четырнадцати девочка, на ободворке пахала баба, по крепкому сложению которой и по тому, с какой ловкостью управлялась она с сохой и заворачивала лошадь, можно было заключить об ее не совсем женской силе; несколько подальше, у ворот, стояла другая женщина и во все горло кричала: «Тел, тел, тел! Телонька, телонька, тел!..» По дороге, навстречу мне, шла десятский Марья с ималом[10] и уздой в руках.

– Что это баба кричит? – спросил я ее.

– Корову, сударь, выкликает: коровка, должно быть, отстала, – отвечала она.

– Разве у вас не за пастухами?..

– Нет, не за пастухами: у нас пастуху нечего делать. Скотина гуляет не па чистаполью, а па лесам, что тут пастух сделает? Разбредется па кустам, так и он ничего не увидит…

– А если украдут?

– Николи у нас не крадут, зверь так обижает, а воровства здесь не чуть.

– Волк, что ли?

– Нет, не волк, медведь: нынешнее лето из нашей деревни, проклятой, двух коровок изломал.

– Вы бы стреляли его?

– Кому у нас стрелять? Был в Терентьеве один стрелок, да и тот перед заговеньем помер… Тоже вот эдак по весне сел на лабаз; медведь-то пришел, падалину только обнюхал, а его стряс с елки и почал ломать, всю шабалку[11] своротил; тем и помер, никак залечить не могли.

– Ты сама куда ходила?

– Лошадь ловить ходила, да не дается, пес ее драл.

– А разве в доме у вас нет мужика?

– Нет, сударь, ни одного нет-с: батюшка-тесть и мой-то муж – оба в Питере.

– Отчего же мой хозяин дома проживает?

– Клементий Матвеич?

– Ну да.

– Видно, не больно умно жил на чужой стороне, так теперь заделье и правит.[12]

– Загулял, что ли, он?

– Не без тово, чай.

– Мне жена его очень не понравилась.

– Она нездешняя, от Макарья[13] взята.

– Я это догадался: она ему не пара.

– Известно, что против него не будет; эдакому мужику надобно бабу покрасивее.

– Вот бы тебя, например.

– Да что ему меня, у меня свой не хуже его.

– Будто и не хуже?

– А чем хуже? Только еще человек молодой, а не хуже.

– Не волочится ли за тобой Клементий? – спросил я ее вдруг.

Она вся вспыхнула, потом посмотрела на меня пристально и улыбнулась.

– Что за волоченье? Он здесь смирно живет, – произнесла она и потупилась.

– А прежде?

– Прежде я не знаю: мало ли чего у них в Питере бывает? Человек был богатый, так уж, вестимо, без тово жить не станет.

Разговаривая таким образом, мы подходили к моей квартире. Нас нагнал Клементий, который уже возвращался с поля.

– Хоть бы вы, сударь, нашего хожалого постращали, а то он ничего своей должности не сполняет, – сказал Клементий, указав головою на Марью.

– Что меня стращать: не мне бы, а тебе, длинноносому, надобно эту должность исправлять, – отвечала та с улыбкой.

– Нет, уж я, тетка, в сотские буду проситься, чтобы ты у меня под началом была.

– Что же тебе такое в подначальстве моем?

– Известно что… Ах ты, голубка: ноги тонкие, бока звонкие! – проговорил Клементий, ударив ее слегка по плечу.

– Перестань болтать-то: мало тебе в Питере бока назвонили.

Этот быстрый разговор и несколько взглядов, которыми перебросились Клементий с Марьей, показались мне подозрительными.

Я вошел в свою комнату: питерщик не замедлил явиться. Мы уселись на прежних местах, и разговор между нами тотчас же начался.

– Ты говорил, что с тобой была история; расскажи мне ее, пожалуйста! – сказал я.

Клементий сначала призадумался немного, потом усмехнулся.

– Рассказать, судырь, пожалуй, наше дело: слабы на язык-то; только то, чтобы не наскучить вам: похождения мои длинные.

– Вовсе нет, я тебя прошу об этом.

Клементий поправил бороду.

– Похожденья мои, – начал он, – хоть бы взять с того, что я вдовец и теперича женат на другой: первая моя хозяйка, всякий вам скажет, была эдакая красавица, что другой, ей подобной, может быть, по всей империи из простого званья не найти. Восемь лет мы с ней прожили, наперекор слова не бывало, а не токмо что брани или, там, драки эдакие, как промеж другими бывает. И я, сударь, не хвастаясь сказать, в полтора года из простых мальчиков в приказчики попал, а через два года и сам хозяйством обзавелся, и такое у меня об доме старание было: спать лежучи, об доме думаешь, поутру встанешь, лба еще не перекрестишь, а все на уме, как бы денег спроворить да в дом послать? А в пятый год так раздышался, что и бабу в Питер выписал, еще у меня спорей пошло: она была, надо сказать, окромя красоты из лица, женщина умная, расторопная, чистоту любила на всяком месте. Пойдешь, бывало, ранним утром по делам, воротишься домой: в фатере любо поглядеть: прибрано, примыто, сама сидит лучше другой барыни, и так мне все это было по нраву, что иной раз всплачешь потихоньку… Господи боже мой, думаешь, за чьи ты молитвы меня эдаким счастьем поискал?..

Проговоря это, Клементий приостановился.

– Далее! – сказал я.

– А дальше, судырь, только два годочка я покрасовался с ней в Питере, и сам не понимаю, что такое приключилось: вряд ли уж тут не было чьего-нибудь дурного глаза. Больно мне многие из своей братьи в зависть брать начали, а может быть, и понапрасну клеплю, может быть, и от простуды!.. Пришла она у меня, – дело это было по осени, – от всенощной и прямо на постель. «Что это, – говорю я, – Машенька, ты спозаранку спать забираешься?» – «Так, говорит, мне все что-то не по себе». – «Так полно, говорю, дурочка, валяться-то, напейся чайку с мадеркой, лучше испарина прошибет». – «Хорошо», говорит, и встала, и надо полагать, что, через принужденье, выпила одну чашку, а больше уж не могла, и опять легла. Поутру еще хуже: я к доктору, тот приехал, осмотрел ее: «Горячка, говорит, у нее начинается». А за тем самым горячка да горячка… Лечили, кажись, всяким, – легче нет. Неделю помаялась, а в восьмой день богу душу отдала.

Клементий опять остановился; на глазах его навернулись слезы.

– Позвольте, судырь, трубочки покурить! – сказал он, смигивая слезы.

Я подал ему свою трубку.

– Вот эдак-то лучше, пораскуражит маленько, – сказал он, вытянув сразу всю трубку, и продолжал: – Как случилось со мной эдакое несчастье, я впал попервоначалу в какое-то бесчувствие: как там эти похороны и все эдакое срядили да обрядили, ничего не помню… Все, говорят, смеялся эдаким смехом нехорошим… Так полагали, что совсем с ума спятил, – однакоже поопомнился. Сам чувствую, что в разум вхожу, а на сердце час от часу становится тяжелее, – только и говорю работникам: не оставляйте, говорю, братцы, меня одного, я грех сделаю, руки на себя наложу!.. Недели в две меня сломило совсем: ни аппетиту, ни силы, ничего не стало!.. Провалялся я так до Нового года почесть… Надобно было расчеты сделать, долги тоже кой-какие получить, – ничто не мило, все бросил и в деревню съехал, – думал хоть этим облегченье получить, – не тут-то было… Видючи, как я убиваюсь, стали мне хорошие люди советовать в Тотьму[14] к чудотворцу сходить. Мне это очень пришлось по душе, и как только я это, батюшка, задумал, – сразу легче стало. Никогда, прежде живучи, больше пятнадцати верст не хаживал, а тут прибегло такое желание, чтобы пешком идти. Согласился я с одним старичком, – тронулись. На первых порах отошел я двадцать пять верст и такую усталость почувствовал, что хоть подводчиков нанимать. Однакоже пересилил себя, дошел на другой день до Солигалича, – верст тридцать, примерно, сделал, не отдыхаючи, – усталости уж такой не было. В самом Солигаличе зашел я с моим товарищем к одному юродивому – Андрюшке: как я к нему пришел, – подал калачик, – он вдруг запел: «Со святыми упокой». Пропемши несколько раз, водочки попросил. Я по глупости подумал, что он и в самом деле водки желает: сходил сейчас в питейный и принес ему. Взял он у меня полштоф, да как швыркнет в угол, и запел: «Исайя ликуй». Как его потом ни спрашивал, ничего больше не сказал… И таким манером я в Тотьму сходил благополучно. Воротился домой. Барин у нас тогда дом отстраивал. «Возьми, говорит, Клементий, внутреннюю отделку на себя». Я не поперечил, взял: так все лето и почти что всю осень и проработал у него; и это меня заняло оченно много. Отделать тоже хотелось для барина получше. В первую пору, думал, и не перенесть горя; а тут пришло, что и о другой свадьбе задумал.

 

– О другой?

– Да-с, и сам уж не знаю, как это и вышло! Вам, сударь, может быть, не безызвестно наше обноковенье, что молодому мужику вдовым жить не приходится. У меня есть тоже старуха мать – кажись, видели ее: начала она мне говорить разные там, то есть этакие наши крестьянские резоны представлять, а тут и браниться, пожалуй. За глаза меня, сударь, сговорили да помолвили на девушке из макарьевского именья; я и не рассмотрел хорошенько, накануне только свадьбы и в рожу-то увидал невесту. По чужим речам все дело-то произошло: наговорили да натолковали: девушка-де смирная, из дому идет хорошего. Ну, думаю, что будет, то будет, не проживешь целый век без бабы.

– А с той стороны, видно, было большое желание?

– Еще бы им не желать: дело их было небогатое, а я, не хвастаясь, по тогдашнему времени был первый крестьянин из всего имения. Во всю свадьбу поили меня на убой, чтоб многого не рассмотрел. Опомнился от ихнего угощенья, как домой приехал, и только всплеснул руками! Женщина действительно вышла тихая, да для нас – питерцев – не годится! Теперь-то плоха, а первое время и говорить по-нашему не умела: ты ей толкуешь одно, а она понимает другое. Затаил я, сударь, все на сердце и через неделю же после свадьбы в Питер махнул. Прежде, бывало, из дома едешь, станции две слезами обливаешься, а в тот раз словно вольным воздухом вздохнул, как из деревни вывалился. Приехамши, прямо на дела кинулся. В год с небольшим нажил деньги большие, а о деревне и думушку думать забыл. Выплатишь оброк, вышлешь малую толику на подушную, рассчитаешь работника – и только. А чтобы, там этак, в дом к украшению что-нибудь, или подарки какие-нибудь – и на разум не приходило. Матушке так еще угождал кое-чем по времени, а благоверной двадцатикопеечного платка не присылывал: словно как ее на свете не бывало. Этого мало, сударь: отписывают, что парнишко родился: никакого чувствия не было, словно как у чужих сделалось. А кабы, кажись, первая, Машенька, родила, так сблаговал бы от радости!..

10Имало – овес в какой-нибудь чашке или плетушке, которым, поднося к морде лошади, приманивают ее и таким образом ловят. (Прим. автора.)
11Шабалка – голова.
12Править заделье – работать на барщине.
13От Макарья. – Речь идет об уездном городе Макарьеве, Костромской губернии.
14Тотьма – уездный город Вологодской губернии, расположенный на берегу реки Сухоны.