Tasuta

Старая барыня

Tekst
3
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Все жалели, – подтвердила шепотом Алена Игнатьевна, вздохнув и подняв глаза кверху.

– Как, мать, не жалеть-то! – подхватила Грачиха. – Хоть бы наш барин Михайло Максимыч любил Федора Гаврилыча; как в город ехать, все уж вместе, и у покойного тятеньки кажинный раз приставали. Я еще молода-молодехонька была, а тоже помню: покойный Михайло Максимыч все ведь со мной заигрывал, ну и тот раз, как треснет меня по спине, да и говорит: «Катюшка, говорит, научи нас, как нам из Богородского барышню украсть?» – «А я, говорю, почем знаю». – «Али, говорит, дура, тебя никогда не воровывали, а ты все своей волей ходишь?» – «Все, говорю, своей волей хожу»; так оба и покатились со смеху. Врунья я смолоду была, а, пожалуй, и теперь такая.

– И теперь такая, – подтвердил я, – впрочем, ты про себя не рассказывай, а говори, как барышню украли, если знаешь.

– Знаю, все знаю, не такой человек Грачиха, чтоб она чего не знала, – отвечала толстуха, ударив себя рукой по жирной груди.

– Украли! – продолжала она, встряхнув головой и приподняв брови. – Хитрое было дело эким господам украсть. Старик правду говорил, что прежние баре были соколы. Как бы теперь этак они на фатеру приехали, не стали бы стариковские сказки слушать, а прямо, нет ли где беседы, молодых бабенок да девушек оглядывать. Барину нашему еще бы не украсть, важное дело… Как сказал он: «Друг Феденька! Надейся на меня, я тебе жену украду и первого сына у тебя окрещу!» Как сказал, так и сделал.

– Сделал?

– Сделал. Семь крестов носил он за свое молодечество, в полку дали! Тройка лошадей у него была отличнеющая, курьеркой так и звалась… «Моя, говорит, курьерка из воды сухого, из огня непаленого вынесет» – и вынашивала! Кучеренко, Мишутка был тогда, на семь верст свистал, слышно было; подъехали к Богородскому ночным временем, а метелица, вьюга поднялась, так и вьет и вьет, как в котле кипит. Мишутка сам после рассказывал: свистит раз, другой, нет толку – ветром относит. Свечка, глядят, горит еще в мезонине, а уговор такой с барышней был, что как свечка погаснет, значит, она на крыльцо вышла. Барин наш как шаркнет его по шиворотку. «Свисти, говорит, каналья, по-настоящему, по-разбойничьи!» Мишутка как верескнет, только грачи в роще с гнезд поднялись и закаркали. Глядь, свечка потухла. Федор Гаврилыч сейчас из пошевней вон, суметом через сад на красный двор и в сени. Глядит, барышня выскочила в одном капотчике. «Ах, говорит, душечка, Оленька, как это вы без теплого платья!» Сейчас долой с своих плеч свою медвежью шубу, завернул в нее свою миленькую с ручками и с ножками, поднял, как малого ребенка на руки – и в пошевни. «Пошел!» – говорят. Мишутка тронул было сразу, коренная хватила, трах обе завертки пополам. «Батюшка, барин, говорит, завертки выдали!» Барин наш только вскочил на ноги, выхватил у него вожжи да как крикнет: «Курьерка, грабят!» – и каковы только эти лошади были: услыхав его голос, две выносные три версты целиком по сумету несли, а там уж, смотрят, народ из усадьбы высыпал верхами и с кольями, не тут-то было: баре наши в первой приход в церковь и повенчанье сделали: здравствуйте, значит, честь имеем вас поздравить.

– Славно, старуха, рассказала! – воскликнул я.

– Э! – воскликнула, в свою очередь, Грачиха. – Ты разбери-ка еще эту старуху, меня все баре любят, ей-богу.

– Постой, погоди, – перебил я, – священник, значит, был уже подговорен?

– Не знаю, чего не знаю, так не скажу, не знаю, – отвечала Грачиха.

– Какое, сударь, подговорен, – начал Яков Иванов, как бы погруженный, по-видимому, в свои размышления, но, кажется, не пропустивший ни слова из нашего разговора. – Знавши нашу госпожу, – продолжал он, – кто бы из духовенства решился на это, – просто силой взяли. Барин ихний, Михайло Максимыч, буян и самодур был известный.

– Буян не буян, а вашей барыне, сколь ни обидчица она была, не уступал, извините нас на том. Тягаться тоже с ним за Полянские луга вздумала, много взяла! Шалишь-мамонишь, на грех наводишь! Ничего, говорит, ваша взяла, только смотрите, чтобы после рыло не было в крови…

– Кому-нибудь одному уж, сударыня, речь вести, либо вам, либо мне, – возразил с чувством собственного достоинства старик.

– Перестань, Грачиха, – прикрикнул я, – рассказывай, Яков Иваныч.

– Что, сударь, рассказывать, – продолжал он, – не венчанье, а грех только был. Село Вознесенское, может быть, и вы изволите знать, так там это происходило; вбежал этот барин Михайло Максимыч к священнику. Отец Александр тогда был, Крестовоздвиженской прозывался, священник из простых, непоучный, а жизни хорошей и смирной. «Молебен, батюшка, говорит, желаю отслужить, выезжаю сейчас в Питербург, так сделайте милость, пожалуйте в божий храм». Священник» никакого подозрения не имевши, идет и видит, что церковь отперта, у клироса стоит какая-то дама, платком сглуха закутанная, и Федор Гаврилыч. Как только они вошли, Федор Гаврилыч двери церковные на замок и ключ кладет себе в карман, а Михайло Максимыч вынимает из кармана пистолет и прямо говорит: «Ну, говорит, отец Александр, что вы желаете: сто рублей денег получить али вот этого? Вы, говорит, должны сейчас обвенчать Федора Гаврилыча на Ольге Николавне, а без того мы вас из церкви живого не выпустим». Что тут священнику прикажете перед эким страхом делать? Стал первоначально усовещивать – ничего во внимание не берут, только пуще еще грозят.

Тут старый слуга приостановился, покачал несколько раз головой, вздохнул и снова продолжал:

– Отец Александр на другой же день приезжал после того к нашей госпоже и чуть не в ноги ей поклонился. «Матушка, говорит, Катерина Евграфовна, не погубите, вот что со мной случилось, и сколь ни прискорбно вашему сердцу я как пастырь церкви, прошу милости новобрачным: бог соединил, человек не разлучает, молодые завтрашний день желают быть у вас». Генеральша наша на это ему только и сказала: «Вас, говорит, отец Александр, я не виню, но как поступить мне с моей внукой, я уж это сама знаю».

– Что ж, молодые приезжали? – спросил я.

Яков Иванов усмехнулся.

– Как же-с, – отвечал он, – приезжали, прямо явиться не смели, около саду все колесили, человека наперед себя прислали с письмом от Ольги Николавны, но только ошиблись немного в расчете. Старушка даже и не прочитала его, а приказала через меня сказать, что как Ольга Николавна их забыли, так и они им той же монетой платят хотя конечно, сердце их родительское никогда не забывало. Это, может быть, знает один только бог, темные ночи да я их доверенный слуга Ольге Николавне за то, что они свою бабушку за всю их любовь разогорчили и, можно сказать, убили, не дал тоже бог счастья в их семейной жизни.

– Неправда, неправда, грех на душу, старичок, берешь коли так говоришь! – воскликнула вдруг Грачиха. – Молодые господа начали жить, как голубь с голубкой, кабы не бедность да не нужда!

– А очень бедно они жили? – перебил я.

– Еще бы не бедно! На какие капиталы было жить? – отвечала с озлобленным смехом Грачиха. – Старушка, мать Федора Гаврилыча, вестимо, все им отдала, сама уж в своей усадьбишке почесть что с людишками в избе жила спала и ела. Именье небогатое было, всего-на-все три оброшника, да и те по миру ходили. Больше все наш барин вспомоществования делал и квартиру им в городе нанимал, отоплял ее, запасу домашнего, что было, посылал зачастую. Ольгу Николавну он больно уж любил и после часто говаривал: «Я бы, говорит, сам женился на Ольге Николавне, да уж только бабушка ее мне противна, и она полюбила другого». Барин наш простой ведь был и к нам, мужикам, милостивый – только гулящий.

– Жизнь уж самая бедная молодых господ была, – вмешалась Алена Игнатьевна. – Голубушка наша, Ольга Николавна, рукодельем своим даже стали промышлять, кружева изволили плести и в пяльцах вышивали и продавали это другим господам; детей тоже изволили двойников родить на первый год, сами обоих и кормили; как еще сил их хватило, на удивленье наше!

– За чем пошла, то и нашла! – заметил Яков Иванов.

– Мало ли, любезный, кто за чем ходит, да не все то находят! – возразила ему Грачиха, разводя руками. – Федор Гаврилыч попервоначалу ни за чем дурным не ходил, и все его старание было, чтобы хоть какую-нибудь службу дали, да уж только заранее струменты были все подведены. Барин наш все ведь нам рассказывал. Думал было также он, чтобы исправником Федора Гаврилыча сделать, ну и дворянство обещать обещали, а как пришло дело к балтировке, и не выбрали: генеральши ихней испугались, чтоб в противность ей не сделать! Покойный Михайло Максимыч пытал на себе волосы рвать и прямо дворянству сказал: «После того вы хуже мужиков, коли этой, согрешила, грешная, старой ведьмы испугались». Каменного сердца человек госпожа ваша была, хоть ты и хвалишь ее больно; губила ни за что ни про что молодых барь, а вы, прислуга, в угоду ей, тоже против их эхидствовали, – заключила Грачиха и опять ушла из избы.

– И пить-то уж не мы ли его заставили, коли уж вы все на нас сворачиваете? – проговорил ей вслед Яков Иванов с обычным своим покачиванием головы.

– А он попивать начал? – спросил я.

– До безобразия: вместо того чтобы в бедности и недостатках поддержать себя, он первоначально в карты ударился, а тут знакомство свел с самыми маленькими чиновниками: пьянство да дебоширство пошло, а может, и другое прочее, и генеральша наша, действительно, слышавши все это самое, призывает меня, и прежде, бывало, с ближайшими родственниками никогда не изволила говорить об Ольге Николавне, имени даже их в доме произносить запрещено было, тут вдруг прямо мне говорят: «Яков Иванов! Наслышана я, что внучка моя очень несчастлива в семейной жизни, и я желаю, чтобы она была разведена со своим мужем». – «Слушаю, говорю, ваше превосходительство, но только каким манером вы полагаете это сделать?» – «Это уж не твое дело, ты должен исполнять, что тебе будет приказано». Я кланяюсь. «Поезжай, говорит, сейчас в город и проси ко мне приехать сегодня же городничего». Я еду, и так как господин этот городничий почесть что нашей госпожой был определен, и угождал ей во всем. Сейчас приезжает, и какой промеж их разговор был – я не знаю, потому что не был к тому допущен.

 

– А тут и дело пошло? – сказал я.

Яков Иванов несколько позамялся, впрочем продолжал:

– Дело пошло такого рода, что так как Федор Гаврилыч стал любить уж очень компании, был он на одном мужском вечере, кажется, у казначея, разгулялись, в слободе тут девушки разные жили и песни пели хорошо, а тем временем капустница была, капусту девушки и молодые женщины рубят и песни поют. Вся компания туда и отправилась, и что уж там было – неизвестно, только Федор Гаврилыч очень был пьян, другие господа разъехались, а он остался у хозяйки, у которой была молодая дочь. Городничий в то время, получа донесение, что в такой поздний час в таком-то доме происходит шум, приходит туда с дозором и находит, что Федор Гаврилыч спят на диване, и дочка хозяйская лежит с ним, обнявшись, и так как от генеральши нашей поступило по этому предмету прошение, то и составлен был в городническом правлении протокол – дело с того и началось.

В продолжение всего этого рассказа я глаз не спускал с старика, и хоть он ни в слове не проговорился, но по оттенкам в тонких чертах лица его очень легко было догадаться, что все это дело обдумывал и устроивал он, вместе с городничим. Предугадывая, что и на дальнейшие мои расспросы он станет хитрить и лавировать в ответах, я начал более вызывать на разговор Алену Игнатьевну.

– Что же Ольга Николавна? – спросил я, прямо обращаясь к ней.

Алена Игнатьевна по обыкновению потупилась, Яков Иванов улыбнулся и сказал жене:

– Рассказывайте!

– Ольга Николавна, – начала Алена Игнатьевна, глядя на концы своих еще красивых пальцев, – ничего не знали и не понимали, видев только, что Федор Гаврилыч попивают, дома не ночевали, сидят под окном и плачут. На ту пору, словно на грех, приходит мать протопопица, женщина добрая, смирная и к господам нашим привязанная. Видевши Ольгу Николавну в слезах, по неосторожности своей и говорит: «Матушка, говорит, Ольга Николавна, что такое у вас с супругом вышло?» – «Что, говорит, такое у меня с супругом вышло? У меня никогда с мужем выйти ничего не может». Скрывали тоже и стыдились, что бы там сердце их ни чувствовало, а протопопица эта и говорит: «Матушка, болтают, аки бы от вас подано на супруга в полицию прошение, и супруг ваш найден в таком-то доме и с такой-то женщиной…» Голубушка Ольга Николавна, как услыхали это, побледнели, как мертвая, выслали эту протопопицу от себя, ударили себя в грудь. «Когда, говорит, так, так знать я его не хочу. Сейчас, говорит, еду с детьми к бабеньке, кинусь ей в ноги, она меня простит, а с ним, с развратником, жить не желаю». Наняли ей кой-какого извозчика, и в простых санишках, в одном холодном на вате салопчике, – меховой уж был в закладе, – на деточках тоже ничего теплого не было, так завернули их в овчинные полушубочки, да и те едва выкланяла у квартирной хозяйки, – да так и приезжает к нам в усадьбу, входит прямо в лакейскую. Старушка, как услыхала их голос, сейчас встала с кресел и скорым этак шагом пошли им навстречу, и такое, сударь, было промеж их это свидание и раскаяние, что, может быть, только заклятые враги будут так встречаться на страшном суде божием. Ольга Николавна ничего уж и говорить не могла, пала только к бабеньке на грудь, а старушка прижала их одной рукою к сердцу, а другой внучат ловят, мы все, горничная прислуга, как стояли тут, так ревом и заревели. «Бабенька, – говорит Ольга Николавна, – простите ли вы меня?» – «Ничего, говорит, друг мой, ни против тебя, ни против детей твоих я не имею, во всех вас течет моя кровь, только об злодее этом слышать не могу». – «Бабушка, говорит, я сама об нем слышать не могу».