Путешествия по следам родни

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

«Вот бы мне так: искупаться, порыбачить, детей повоспитывать», – мрачно думал я, возвращаясь ревущими улицами в их авто. Близости к ним я не ощущал и отвечал неохотно. Их счастье и крепость их уз как-то напоминали жилую секцию в панельном доме: блок.

Но люди были симпатичные.

КАЛИСТОВО

тропа на Митрополье


В Калистове, на тихой платформе на полпути к Сергиеву Посаду я выходил из любви к имени Каллист. Там и правда сразу за путями и будкой стрелочника виднелся за поворотом шоссе милый редкий перелесок, за ним поле и деревня. Помню, что пошел по кромке поля в виду деревни, потом опушкой, чтобы не замечали из деревни, но папоротники, широколиственные травы, клены, дубки и прочие не любые северянину деревья до того почему-то не поглянулись, что с досады не стал даже углубляться в лес. Это было не то: я тосковал по тайге, а мне предлагался бутафорский задник в подмосковном драмтеатре. (Я почему-то активно недолюбливал всю природу ближнего Подмосковья, кроме Мещоры, все время, пока по нему путешествовал). Если бы я знал, что там дальше усадьба Мураново, я бы, может, туда дошел, но в тот раз я бродил без карты, поэтому, невзлюбя широкую, как слоновьи уши, растительность, таки воротился ближе к железной дороге и почесал обратно к Москве. Ходил там, ходил, в этих бесчисленных ашукинских дачах, которые как раз активно удобрялись (запах навоза стоял плотный), и чувствовал, что всему этому чужой: это был пир собственников облепихи, «жигулей», дач-теремов, гряд (по-моему, стояла осень после сбора урожая, дачники готовили компост). Я произвольно кружил узкими изворотистыми дорогами и часто вредничал, останавливаясь, чтобы объесть неубранную сливу. (В одном живописном углу возле серой, в лапу рубленной, полутораэтажной нежилой дачи торчал, помню, полчаса: слива стояла очень удобно, не была огорожена, и я ее вчистую объел, мучаясь одновременно угрызениями совести и предполагая в дальнейшем от столь низменного воровства снижение социального статуса; но жаль было, правда, этих сочных плодов, да и соседи помалкивали). У меня помаленьку складывалось тогда впечатление, что я мог бы из этих путешествий извлекать немалую пользу; плохо только, что московские бездомные промышляли в то же время тем же; так что, странно сказать, воровством я не злоупотреблял, а рябиной и аронией даже брезговал.

В тот ли раз, в другой ли, но только, помню, в большой дождь вышел к каким-то прудам и там на плоту в плавучей будке провел час с каким-то спасателем на водах и его женой: шпарил дождь, пруды рябили, как худой стальной дуршлаг, а этот парень накидывал дровами открытую жестяную печь и на ней, сняв пару круглых конфорок, жарил мясо на сковороде. Он и его невзрачная мокрая женушка жарили мясо под большим дождем, хотя навес располагался в нескольких метрах, и я вышел из лесу на запах вкусного дыма. Спасать тут было решительно некого, но они моим заявлением возмутились и с апломбом сообщили, что в жаркую погоду тут полно купается пионеров и пенсионеров и что их наняли за честную плату, потому что один потонул. Это были романтики. Я понял, что эти двое чокнутых и, немного не в себе, очень вежливых людей – романтики, что они любят друг друга, поедят сейчас мяса с дымком и, когда дождь кончится, и я уйду, займутся любовью в хижине.

Вокруг не было ни души. Я запустил несколько принесенных с собой еловых шишек, но не в пруд, чтобы не замусоривать, а обратно в лес, и пошел от них в темной досаде от того, что столь многие мои сограждане ухитряются совмещать приятное с полезным. Я же понимал, что с каждой ворованной сливой становлюсь все более деклассированным.

Но Калистово полюбилось, или я в этом углу чего-то недопонял, так что, вероятно, через неделю опять сошел поблизости – в Софрине, прошел город по бесконечно длинной и кривой улице и через некий переулок и заболоченный ручей вышел в неприютное, комковатое, развороченное пахотой поле. Движение было интуитивным – быстрее и, желательно, с большими видовыми красотами уйти подальше от горожан. Опять была высокая трава, заболоченные местности, кусты, просеки – я именно блуждал с целью забрести в покойное состояние отдохновения. Но всё было не то: не те породы деревьев, не те дикие сетчатые орляки, тощие клены, тополя, худые осины не той породы, что росли у нас на Вологодчине, и в метровой сивой траве – мухоморы и свинушки величиной с обливное блюдо. Я этого леса не понимал, трети деревьев и кустарников не знал по именам. Да еще встречные и попутные пешеходы то и дело сновали по дикой вроде бы тропе.

Разумеется, я пробовал свертывать в лес, не обрящу ли там похожее, чему любил внимать посередь присухонских лесов, но отрады не находил. Или еще нервничал?

В большой, дачной, справной, в гаражах и садах, деревне Митрополье я никак не меньше четверти часа искал человека спросить, как называется деревня, пока какой-то авто-владелец, ковырявшийся в распахнутой внутренности своего мотора, не ответил, но так хмуро, нелюбезно, что я поскорее отошел, обращая другой вопрос уже не к нему, а как бы к небесам:

– Митрополье? Какое интересное названье! Гм, гм… Значит, должны быть где-то и колонии.

Шофер матюгнулся, и я ушел от него непросвещенный. Однако, уже выходя, нагнал какую-то бабенку и к ней с тем же вопросом обратился.

– Причем здесь колонии? – удивилась она. – Деревня раньше митрополиту принадлежала, вот и Митрополье.

– Ах, ах, смотри-ка, как интересно. А ведь и правда, тут же кругом церковные владения: Сергиев Посад…

– Софрино…

– Софрино. Смотри-ка ты, какие богатые попы. А там дальше что?

Дальше она не знала. Меня это устраивало, и я пошел дальше, а она погнала свою красную корову-первотелку пастись за дорогу. Проходя берегом глухого, в крапиве, бурьяне и ракитах, весьма смрадного ручья, я увидел на черемухах мальчишек, и это опять меня воодушевило: дерево под названием «черемуха» я знал и любил, хотя ягоды у него не больно сытные. Я шел непознанной тропой в энтузиастическом настроении и, помню, на кромке поля по примеру детей застрял на час, поедая черемуховые плоды: уж больно низко и соблазнительно они висели. Ел-ел, ел, пока не набил оскомину, но зато как будто ощутил некую длительность пребывания: точно держась за ее узкие листья, серую слоистую кору и душистые ягоды, я привязывался к некой устойчивости. Я тогда так и представил: вот она, черемуха, растет из земли, и я к ней привязался. Утешало, что она никому не принадлежит, в отличие от сливы, и, главное, что сельские мальчишки тоже предпочли дикие плоды, хотя у каждого, небось, полно в огороде окультуренных. Я бы и бессовестнее наелся, но впереди ведь могло оказаться и что поинтереснее, а уже вечерело. Дальше опять пошли какие-то картофельные посадки, фанерные будки картофелеводов. Кромка длинного поля, вдоль которого я шел, заросла теми здоровенными деревьями, которые я еще не различал тогда (вязами), а справа вонял все тот же ручей. Уже спускаясь к нему, я наткнулся на заросли орешника, и уж на сей-то раз дал волю жадности. Все орехи оказались неспелыми, и когда в Москве на своем письменном столе я их колол молотком, то вдосталь посквернословил, потому что так называемое «молочко», до которого в средней полосе дозревает лещина, не насыщало, а только сердило меня, как лису – угощение в кувшине. Мне было сорок лет с большим хвостиком, а я впервые собирал орехи (и вы думаете, читая подобные же сцены у Льва Толстого в рассказах, я мог себе их достоверно представить?).

Так что удивляться никогда не поздно. Если в музее Прадо – не на что и нечему, то вот, в ближайшей окрестности, – пожалуйста.

ВЕЛИКИЙ УСТЮГ

Ж.-д вокзал в г. Великий Устюг


По тому маршруту, через Никольск и Бабушкино, уже лет двадцать в гости наезжала сестра, а я в ту северо-восточную сторону один раз только до сих пор и был. До меня только-только в ту пору дошло, что надо застолбить и о т м е т и т ь (от слова «мета») тот путь, хоть налегке и в автобусе его проехать. Как поступают собаки, когда и при встречном движении, и след в след они отмечают свое присутствие. Пусть я движусь в этом цельнометаллическом коробе, в комфортабельном откидном кресле – уж на станциях-то я точно отмечусь и подышу местным воздухом. Но когда покупал в Вологде на автовокзале билет (до Бабушкина, на 1/3 расстояния, на которое на самом деле собирался ехать: экономил), я и не предполагал, что это будет столь изнурительная поездка. Подумал, что планы еще изменятся и, может быть, выйду в Тотьме, хотя к родным ехать не хотелось.

До Чекшина, где шоссе М-8 идет на Верховажье, считал все деревни и речки, заканчивающиеся на «га» и «ма», и думал о коми-суффиксах и этнических связях со Скандинавией, но потом, когда свернули на Тотьму, отстал от этого занятия и начал бояться, что если после Бабушкина в салоне возникнет контролер, мне несдобровать. Но потом решил, что это будет даже интересно: выпихнут где-нибудь в Кичгородке, пойду в редакцию, навешаю местным газетчикам лапши и возьму в долг тысяч пятьдесят.

Цель-то была одна: переместиться в пространстве, в сутки объехать это, в половину Великобритании, лесное, волнисто всхолмленное место, и не знать определенно, где проведешь ночь: денег-то в обрез. Важно, чтобы пространство шло, мелькало, оставалось позади, а между тем всегда оставалась возможность выйти и остаться, если уж местность сильно поглянется. Главное, после стольких лет сидячей, привязной жизни в душе возник даже страх греховности замысла. Как у канарейки, которую вынесли в сад, а дверку приоткрыли: не посмеешь улететь, трус, нежизнеспособен.

А я вылетел. И про клетку уже на Ярославском вокзале в Москве забыл. Но страх немыслимой вольности всю дорогу меня сопровождал. Так в детстве нравилось ночью, при луне, когда и последнее окно в деревне погаснет, отправиться по призрачному полю к светлой роще, чтобы хорошо, до костей продрогнуть и вдоволь набояться, стоя в настороженной тишине и вслушиваясь в каждый шорох травы, в каждый плеск на речной отмели. Разница заключалась в том, что тогда я действовал из любопытства, а сейчас – из необходимости. Необходимость заключалась в том (сейчас объяснюсь, если не запутаюсь), чтобы п е р е у т в е р д и т ь с я. Влюбленные, которые ходят под окнами дома, где живет их зазноба, мститель, поджидающий врага на его путях, меня поймут. Побывав в местах, где живет человек, от отношений с которым ты хотел бы избавиться, ты этой цели чаще всего достигаешь: я намеревался выяснить и переметить отношения дистанционно, не доезжая этак километров сто. О порче и сглазе в этой параноидальной стране уже вовсю болтали по радио и телевидению. Порчи, может, и не было, но я знал, что правильно поступлю, если таким вот образом от этой поляницы и буй-тур-Всеволода в юбке отделаюсь. В девятнадцатом веке, при начале дагерротипии верили, что на пластине запечатлевается невидимая эманация души. Так что, как знать, не запечатлелась ли на стенах какой-нибудь кичгородецкой забегаловки, вытертой спецовками трактористов, душа этой рабоче-крестьянской особы: моей сестры. Этого будет достаточно, чтобы перестать о ней вспоминать и заняться, наконец, собой, неустроенным.

 

Такова была прикладная цель поездки, если только практицизм этих соображений не покажется кому чистой идеалистической чепухой.

На перекрестке дорог, у деревни Заднее, в пригороде Тотьмы, перед тем как въезжать на мост через Сухону, автобус остановился, и я чуть было не вышел. Настолько захотел выйти, что даже салон испугался покинуть. Но я понимал, что к родителям тоже не поеду: не ждут; а возвращаться отсюда в Москву было бы полным поражением. Я потомился на подножке, как бы в тревоге от возможного контролера, но на придорожный гравий вслед за остальными так и не вышел. А вскоре тронулись, въехали на мост и перевалили на ту сторону реки, а там уже начался интерес любознательности, как всегда на новых дорогах. Невысокий сосняк, ельник и болотца были все те же, а полей и голых холмов, откуда бы открывался далекий вид в сизой дымке, теперь не было и в помине. Асфальт был сух, шины хорошо шли и цеплялись, по оврагам и вдоль рек в живописном беспорядке разбегались поселки лесозаготовителей с сильно захламленными околицами, и мне постепенно становилось усадливо и удобно позади крепко напарфюмеренной женской головки. В салоне еще сидели несколько кавалерист-девиц, в искусственной коже, шнурках и молниях, точно с молодежной тусовки где-нибудь на Арбате, но в проходе уже толпились честные русские старики и старухи, с певучей речью, иконописными и морщинистыми лицами, с узлами и поросятами в корзинах, и мне хотелось их лобызать за полное соответствие правде. От них хорошо пахло ветром и полем, и, подавая шоферу сотенные и тысячные ассигнации, они ясными голосами справлялись о стоимости проезда. Удивительно, до чего звонки голоса у тех, кому не загорожен горизонт, а в уши не вставлен привод от плеера. Надушенная женская головка здесь воспринималась уже как непристойность. Шофер, лысоватый и в очках, вел машину ровно и спокойно, сзади протяженно урчал мотор, давая добрую тягу, второй шофер кемарил в переднем ряду кресел, и, кроме посвиста воздуха по сторонам и забористого рокота мотора, подолгу ничего не было слышно.

Отчитываться в поступках было не перед кем, а замысел удрать возник столь импульсивно, что я только успел засунуть в новенькую сумку «уорд-стиль» рубашку, трусы, пару носков и зачем-то электробритву, а записную книжку с вологодскими телефонами, конечно же, забыл и теперь время от времени в полудреме пытался вспомнить, нет ли у меня знакомых в Никольске, Кичменгском Городке или Великом Устюге. Всплывали две-три фамилии старых приятелей по педагогическому институту, но я знал, что и через адресный стол их не разыщу. В городе Красавино, под Устюгом, жили родители одного знакомого писателя, но с ним так не хотелось встречаться, даже ненароком, что я эту возможность тотчас исключил. Леса и реки своей родины я любил, а с людьми, которых знал когда-то, меня не связывали даже воспоминания. Не за воспоминаниями ехал – в командировку: не имея начальства уже давно, послал себя сам. Одно худо: хватит ли денег, чтобы купить хоть пирожок с капустой и бутылку пепси-колы – подкрепиться за двенадцать часов пути. Выходило, что если рассчитывать на возврат, законный, с билетом, то их не хватало.

Село имени бабушкина названо в честь Ивана Васильевича Бабушкина, одного из дружков Ленина, но название прижилось, вероятно, потому, что вологжане производили его от слова «бабушка», как жители какого-нибудь Братеева или Дедовска. По мне, так и Леденьга звучало неплохо, вполне в духе северного этноса. Едва шофер объявил, что стоит пять минут, я устремился на широкий, с деревянными низкими перилами, мост через реку Леденьгу и залюбовался открывшимся в обе стороны сельским видом обжитой речной долины. Река была мелка, с песчаными отмелями, с водой кофейного цвета; к ней сбегали крестьянские изгороди, а по обоим зеленым берегам вразброд толпились избы, крытые кровельным железом и шифером, – те мелкие одноэтажные приземистые строения, без мансард, коньков и погребов, но с застекленными верандами и ягодными кустарниками, которые так распространились за последние два десятка лет: дом из бруса, вместо печей – газ в баллонах, отопление, похоже, от котельной, черная труба которой торчит прямо из кучи угля. Я испытал легкое разочарование при виде этой захолустной измельчалости, но опыт подсказывал, что настоящие пятистенки, рубленные в лапу из столетних бревен, с изукрашенными наличниками окон и высоко вознесенным резным балконом я встречу еще севернее, по деревням, а в районных центрах их искать уже бесполезно. «Зато это уже бассейн Северной Двины, – утешил я себя, с удовольствием оглядывая реку. – Здесь не растут в стоячей воде эти поганые кувшинки и рогоз, русло выстлано галькой, и от воды не воняет сапропелем, как во всех без исключения волжских речушках». От тихой воды точно веяло хрустальным ледком и тайной, которую вода собирает, протекая в лесах.

Прямо рядом с автостанцией я заметил вывеску совместного советско-норвежского предприятия «Норд» и, не долго думая, почесал прямо туда, но в коридоре был остановлен уборщицей, которая сказала, что все на обеде; в а л я в к а с намотанной на нее старой шалью торчала выше ее головы. Я спорить не стал, тем более что шофер уже нажимал на клаксон, созывая пассажиров, и ринулся на посадку, решив, что если шофер не признает меня за пассажира, едущего до Устюга, и потребует билет, то я и здесь выйду, какая разница! В боковом кармане стильной сумки есть набор поплавковых удочек (поплавки мастерил сам, из пробки); куплю в сельпо банку рыбных же консервов да краюху хлеба и раскину шатер на сухом лугу за околицей, не все ли равно! Однако шофер впустил меня, не спросив билета и даже с видимым удовольствием, потому как дверь осаждали, а в салоне пустовало лишь мое место. Встретить здесь лесоторговую норвежскую фирму было любопытно потому, что полугодом прежде я хлопотал о выезде на постоянное место жительства в Норвегию, собирал справки, заполнял арбайтен-лист; но мне было отказано в визе, а мои заявления, похоже, так и осели где-нибудь в ФСБ, если только визовый отдел посольства Норвегии поддерживал контакты с этой службой. Право, я хотел переселиться на Родину, но под родиной понимал не только северо-запад европейской части России, но также Данию, Великобританию, скандинавские страны и Канаду. Там я хотел жить и работать, потому что Вологда и Москва уделали меня с ног до головы дерьмом, но голубоглазый атташе посольства, с симпатичным нордическим мягким и четким произношением, с терпением психотерапевта несколько раз кряду заявил, что Норвегия не принимает иммигрантов с 1975 года. «У Руссиа от этот момент наступил демократиа», – произнес он с мягкой улыбкой, закрывая перед моим носом дверь приемной. Хорошо бы с ним выпить где-нибудь в Осло в кабачке, думал я, возвращаясь Скатертным переулком; а здесь он, судя по выражению глаз, чувствует себя как в тигровом питомнике: экзотично и для жизни опасно.

Я не политик, но в ту пору меня, и правда, охватила некая приступообразная злоба на страну, народом которой уже десять лет управляли с помощью только двух словосочетаний: «Чечня» и «тысяч долларов». Я тосковал, точно влюбленный в надменную красавицу, по всему северо-западу Европы, дважды ездил в Петербург, чтобы хоть немного побыть среди этнически своих, и все мужчины с льняными волосами и голубыми глазами казались друзьями детства. От суетливых, черноволосых и смуглых южан, заполонивших Москву, меня прямо-таки тошнило; в их черных глазах мерцал голодный блеск мародеров, нетерпение алчбы, а еще через пару лет большинство из них уже сидели за рулем роскошных автомобилей и выглядели оттуда султанами во главе своих караванов. Они алкали одного – приобретать, брать, по этому поводу между ними то и дело вспыхивали гортанные перебранки и стрельба, а я-то еще помнил этих угловатых серьезных северных мужчин, которых интересовал лишь свой бревенчатый хутор, покладистая жена, закатывающая банки с маринованными огурцами, да иногда охота на тетеревов. За ними не водилось экспансивных замыслов, направленных вовне, но и своего они не отдавали, эти русоволосые молчаливые люди с глазами холодными, как льдинки. Вот по ним я и тосковал, к ним и стремился из Москвы, которую в очередной раз завоевывали пришельцы обширной Азии.

Возле Рослятина на территорию губернии вползает, как щупалец гигантского осьминога, река Унжа с притоками, которая, как известно, относится к волжскому бассейну, и я с нетерпеливым злорадством ждал удостовериться, растут ли по ней трава и камыш, но мостик, очевидно, промелькнул незаметно и посрамить великую русскую реку в угоду великой северной не удалось: я просто не заметил, как перевалили водораздел. От Зеленцова до Никольска и Кичменгского Городка вдоль пути пошли голые холмы, с вершин которых открывались восхитительные виды, и пустующие незасеянные поля, где врассыпную паслись коровы холмогорской породы. Никольск удивил протяженностью и плотной застроенностью деревянных улиц, но его проехали почему-то без остановки. Далее путь лежал почти строго на север, с легким уклонением в сторону Коми, и вот тут впервые на меня повеяло былинным величием Севера. Я понял, почему сказитель, пускай подслеповатый, сколиозный и с батожком, не тратил лишних слов на цветистую цыганщину, а прямо заставлял сивку-бурку перемахивать через семь озер одним скоком; видели, как взнуздал коня, не приметили, куда путь держал. Европейский березняк и ракиты все чаще сменялись хмурым ельником и болотинами; по кюветам ярусами цвел иван-чай. И хотя день клонился к вечеру, дороге не предвиделось конца. Ах, если бы хоть немного средств! Я остался бы один на пустынном шоссе, с котомкой за плечами, с приятным трепетом в сердце, и двинулся бы на своих двоих от деревни к деревне, чтобы напрямую вобрать это расстояние отсюда до колоколов и доков Великого Устюга. Только так и можно было напитаться величием этой суровой земли, только в простых думах, которые сопутствуют движению пешего тела посреди угрюмой тайги, и можно обрести содержание цельности. Уже и кондиционированный воздух салона, и кресла в грубых чехлах, и желтые занавески на окнах, и красотка с календаря на задней стенке шоферской кабины – все воспринималось как жеманство цивилизации, бессильное против языка четырех вольных стихий.

От Кичменгского Городка шоферы сменились: предстояла последняя, самая протяженная и безлюдная часть пути, вдоль живописного Пыжуга и Шарденьги, на север, к слиянию Сухоны и Юга. Я был доволен, что мой план удался и в одни сутки я оказался за тысячу верст от Москвы и продолжал от нее удаляться. Есть же несчастные сынки богачей, у которых денег куры не клюют, а они сидят в каком-нибудь мрачном притоне и курят марихуану. Вперед, вперед! Я от души радовался настойчивому безостановочному движению автобуса и размышлял, не достанет ли денег заглянуть в один совершенно глухой медвежий угол, где когда-то учительствовала моя бывшая жена. Как же называется станция жэдэ? – бился я в безуспешных воспоминаниях. – Шиченьга? Урдома? Уфтюга? Господи, да там всего полтора лесных барака, и прямо от рельсов в глубь тайги узкая бетонка – километров двадцать среди сплошных болот… Заборье? Залесье? Раменье? Надо справиться в расписании поездов. Вот бы где поселиться поэтической душе… К сожалению, если туда ехать, исказится замысел марш-броска. Так что в другой раз. Удима? Улома? Кизема?

Еще сидя (томясь) в московском заточении, я обдумывал совсем другой маршрут: через Буй, Галич и Шарью, – сладостно обдумывал, прямо-таки смаковал, как от Шарьи двинусь пехом строго на север по грунтовке и через трое-четверо суток достигну Никольска. Этот маршрут был привлекателен тем, что на карте было отмечено совсем немного деревень – с расстояниями в пятнадцать – двадцать пять километров между ними. По прикидкам оказывалось, что денег хватит как раз на железнодорожный путь до Шарьи. Полный тука в теле и страхов в голове, я живо представил, как наряд милиции арестовывает меня в Пыщуге как бомжа и беспаспортного бродягу, и вместо счастья я обретаю унижения и кучу проблем. «Зачем? Почему? Куда вы направляетесь? С какой целью? Какая организация вас направила в командировку? Не знаю никакого Союза литераторов. Вы ели пистики при дороге и украли из огорода гражданина Костромина связку репы – и мы вас задержали для выяснения личности». Отказавшись от этого маршрута, я был не совсем доволен, что пришлось вновь проделать сто раз знакомый путь до Тотьмы, и чтобы восполнить чувственный голод, продолжал думать, что еще выйду, где захочу. Но не захотел, потому что стратегическая задача путешествия заключалась в молниеносности обега обширной территории с возможной рекогносцировкой в Устюге. Я не сидел в правительстве и в Думе и не мог позволить себе, ткнув наугад пальцем в глобус, заказать себе туда билет, но зато и ответственности на себя не брал ни малейшей, кроме как за свою жизнь.

 

У некоторых северных городов и поселков есть хорошая особенность: железнодорожные вокзалы и автобусные станции вынесены за городскую черту. Ты спускаешься на выщербленную платформу в окружении нескольких коричневых будок и приземистого белого станционного здания, поезд уходит, пассажиры рассыпаются, как ртутные шарики, и ты остаешься в одиночестве посреди зарослей ольхи сразу за полотном. Тишина после вагонной качки такая, что тревожно на душе, подступает приятная сонливость – хочется, не заходя в вокзал, лечь на травке на взгорке и заснуть. Сложность только в том, что ты еще вымуштрованный горожанин и помнишь об одежде, что она пачкается, а то бы так и лег. После городской суеты, в которой тобою двигают, здесь ты точно столбенеешь на полчаса, потому что направление движения приходится выбирать самому: вокруг ни души. Да и дорог, похоже, нет, только шпалы в обе стороны.

Ту же космическую пустоту я ощутил, выйдя на станции в Великом Устюге. Модерновый куб вокзала с широкими асфальтированными подъездами был в этот вечерний час пуст, точно вакуум-насос, а широкие, во всю стену, окна придавали ему немного сходства с аквариумом. На недостижимый взгляду верхний ярус вела узкая мраморная лестница. В окошках касс везде были опущены шторы. Ни души. Так чувствует себя крольчонок, когда клеть, из которой он выпал, унесли. Разреженный воздух сквозил и мерцал, предвещая белую ночь. Пишу, читаю без лампады. Мне было очень хорошо, главное оттого, что город был где-то рядом, а я туда разыскивать знакомых не пойду. Пригородный поезд на Котлас идет в пять часов сорок минут утра. Вот и отлично, заночую здесь, в креслах, рыбные фрикадельки в томатном соусе вскрою перочинным ножом, а потом пущу в ход чайную ложку: китайцы едят и палочками. Я скоро ознакомился с новой обстановкой, заглянул повсюду, вышел на платформу, потом вернулся и поднялся на верх. Там стояли ряды деревянных кресел с изогнутыми спинками и куцыми подлокотниками, стоял автомат по продаже почтовых открыток. Я подошел к окну, обращенному к путям, и тут взору предстало что-то давно знакомое. Дежа-вю. Показалось, что когда-то я уже стоял возле этого окна, а по крыше низких бетонных сараев бродили, переговариваясь и попинывая вытяжные шкафы с козырьками шалашиком, эти же двое путейцев, один в свитере, другой в брезентовой куртке. Словно я совершил вневременного межзвездного кругаля и через двадцать два года оказался в той же точке с теми же координатами. Я именно что вошел дважды в одну и ту же реку, как телефонистка вставляет штекер в то же гнездо для того же междугороднего разговора или как две оси координат пересекаются в одной точке. Страннее всего, что я не ощутил себя убывшим по массе и мирочувствию по сравнению с первым попаданием сюда, а это, говорят астрономы, даже с кометой неизбежно случается: что-то она там теряет, пока ее носит. Страха не было, но я чуть отступил от подоконника, чтобы чувство прямого попадания видоизменить. Потом я, правда, снова пришатнулся, как бильярдный шар на неровном сукне, и в этом положении подумал, что раз вышел на ту же дорогу, то теперь надо бы избежать прежних ошибок. Может быть, им нужны путевые обходчики или где-нибудь есть лесное урочище и там требуется егерь? От представления об егере мысль обратилась к представлению о сухом и редком боровом лесе, который здесь рос двести лет назад, и если бы я провалился туда, пусть даже в неудобь, в барсучью нору, вот это было бы подлинное чудо, свидетельствующее о чудесном устройстве мира. Мне так захотелось, чтобы на месте вокзала шумели сосны, что я почувствовал досаду. «Ничего-ничего, ты не сумасшедший, – успокоил я себя. – Просто объективного по количеству больше, и оно остается на том же месте, где было… Ага, по-твоему, и эти мужики подгадали через столько лет забраться на крышу, нимало не постарев, как только ты тут объявишься. Сараи – да, рельсы, клумбы – да, но никак не мужики. Зачем приезжал-то сюда в тот раз, не помнишь?»

Странное ощущение и внутренний диалог длились недолго и без интенции, потому что сразу же вслед за этим я бесцельно побрел вдоль кресел, потом, по слабому любопытству, к двери в конторку транспортной милиции, потом вниз проветриться. Ждать было еще очень долго, время приобрело ту суровую пространственную медлительность, которую оно имеет в безлюдных местах.

Через час наверху в зале ожидания появился старый нищий в обтрепанных брюках и в развалившихся замшевых ботах на босу ногу. Устроившись в креслах, он развернул газетный сверток и начал уписывать помидоры с хлебом. Покончив с этим, он отыскал возле мусорной урны хороший окурок и с видимым удовольствием закурил. Мы были вдвоем, но места хватало, так что заговаривать и знакомиться мы не стали. Ближе к утру появился еще народ. Один из выступов боковой стены был обшит дубовыми панелями – хорошая лежанка, не уже односпальной кровати; я устроился там, подложив сумку под голову, и удобно провел ночь. Проводить рекогносцировку Великого Устюга теперь совсем не хотелось, и, засыпая, я мечтал, как, вернувшись в Москву, переночую на чистых простынях, а наутро опять разверну подробную топографическую карту Вологодской губернии и намечу новый маршрут. В почтовом ящике, уж точно, найдется к тому времени денежный перевод откуда-нибудь. А нет, так сниму остатки со сберкнижки: все равно инфляция съест.

Остальной путь запомнился только страхом контролера: отсюда до Котласа я ехал зайцем, чтобы достало денег на поездку Котлас-Москва. Но все обошлось. Гуляя по привокзальной площади в Котласе, я немного томился совестью, потому что отсюда в город, где жила сестра, то и дело отправлялись автобусы и пригородные поезда. Но я понимал также, что, оказавшись совсем рядом с ней, могу быть втянут в орбиту общения, а это было уж совсем лишнее, потому что на путях ее жительства и передвижений я побывал и дистанционно пообщался. Кому мое поведение покажется чудным, готов кое-что объяснить на примерах. Если вы выросли в доме из семи комнат и пяти спален, то с юности у вас вряд ли возникнет чувство, что вас выставляют за дверь и вытесняют, но когда вы лет до двадцати вчетвером ютитесь по существу в одной комнате, вы легко получите в зрелом возрасте мои проблемы. Сидя в своей холостяцкой комнате в Москве, я физически ощущал некий страх и переполнение, вынуждавшие меня переместиться подальше оттуда. Думаю, что европейские и американские туристы из людей постарше меня бы поняли. Прежние летописцы сообщали об этом примерно так: «Был голос с неба, и он возвещал: «Ступай в Дельфы, вопроси оракула о течении дней своих…» Или так: «И Господь вывел его из Москвы и поставил на стогнах Пантекапеи, у мраморных колонн храма Афины-Воительницы…»