Путешествия по следам родни

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Но и я бы не назвал себя несчастным. «Необеспеченный» – вот более точное слово. Бродить в сапогах по жнивью и осенней мокряди – большое удовольствие. И ночевка на берегу – это было как идти на встречу с человеком, которого не расположен видеть; и я эту вынужденную глупость оттягивал, – свернул не на проселок к деревне, а от него, в поле. Здесь, в кустарнике, по-осеннему пахло жухлой травой, а потом потянулись узкие заросшие протоки с темной водой, где повсюду втихую плавали вертлявые дикие утки, подпускавшие на десять шагов. Пейзаж был немного ирреальный: вровень с берегами наполненные водой протоки (или старые дренажные канавы), густой ивняк и разубранные золотом березки, под которыми там и сям торчат грибы, клиньями вторгающееся комковатое поле, по которому бродят какие-то черные птицы – то ли скворцы, то ли галки, то ли грачи; и все это в густом вечернем запахе прели, мокрых листьев, стерни. Тревожное чувство генетического самоповтора и «дежа-сантю» исчезло, потому что этот вид был незнаемый, новый, небезразличный. Воды в этих местах, похоже, было хоть залейся. Утки колотили крыльями по воде и улепетывали, но не взлетали.

С целесообразно устремленным человеком на путях этой страны происходят малопонятные превращения (может быть, разжижение мозга?), поэтому о задаче вырезать удилище я позабыл тотчас, как ее поставил, и теперь бродил в свое удовольствие и без цели: осень, влажные сумерки. А потом уж, когда прискучило, и я повернул к деревне, подумал, что в такой хмурой реке можно и с палки поудить: какая, в сущности, разница. Наверняка отыщется на берегу какая-нибудь палка метра полтора-два. А вот с наживкой гораздо хуже, потому что копать червяков сейчас уже поздно, слишком темно, а утром не захочется. «Может, она, дура, на голый крючок берет, если только водится здесь», – подумал я о рыбе…

Прошел всю деревню насквозь в оба конца, примечая, где бы расположиться. Следовало тоже позаботиться о питьевой воде для чая, потому что вода из Ламы для этих целей явно не годилась, однако в двух дачах, куда я с этой просьбой обратился, мне отказали, сообщив, однако, что где-то за деревней есть ключ, а что питьевую воду сюда доставляют в цистернах. Матерь Божья! Они все здесь, в этих хоромах, во-первых, скупердяи и, во-вторых, чокнутые. Если, конечно, это не очередная дезинформация – насчет привозной воды. Обиды на этих жмотов не было, потому что я был в превосходном меланхолическом настроении, но идти искать ключ, чтобы наполнить флягу, тоже не хотелось: смерклось уже так сильно, что два фонаря – у шикарной двухэтажной дачи при входе и в дальнем конце деревни – отбрасывали плотные уютные круги света. Деревня, за исключением двух изб при входе, была целиком дачная, иные дачи, укрытые глухими заборами с колючей проволокой, еще строились, другие, новые и подешевле, уже обживались оживленными армянами, в третьих было пусто и глухо. Возле одной, из силикатного кирпича, с аркадками, галереей, эркерами, в помпезно-аляповатом стиле нувориша, торчали сразу две иномарки. Владельцы, обтирая руки ветошью, и сами не ведали, до чего они напоминают конюхов, которые скребут лошадь, прежде чем отведут в конюшню. Я перекинулся с ними парой слов и, уловив довольную радость собственников перед неимущим, подобрал одну из валявшихся на земле пустых прозрачных литровых бутылей и ради эксперимента наполнил ее речной водой с плотика, причаленного к берегу. В свете уличного фонаря оказалось, что вода и точно нехороша: мутная, с какими-то взвесями. Я вылил ее обратно в реку, независимо прошел мимо конюхов, решив попросить воды в какой-либо даче попроще. Такая нашлась, к ней тянулся кабель, а из окна доносились звуки пьянки. У них воды тоже не оказалось (зачем им вода, если они пили водку), но юноша кавказской наружности, видимо, еще не совсем идиот, проявил приятную предупредительность, сбегал к соседу, в дачку за глухим забором, и оттуда принес мне точно такую же бутыль воды. Я поблагодарил и двинулся в обратную сторону. Избы, давшие начало дачному строительству, были темны от времени, кособоки, с неряшливыми пристройками и крыты толем, но внушали теплые чувства, потому что окна были в занавесках и внутри ощущалась устойчивая обжитость; над крышей торчали антенны и виднелись разработанные огородцы. Бедностью от них тоже повевало, но чувствовалось, что это местные жители. Совсем стемнело, а я еще не знал, где заночую. Собственная нищета ощутимо дала себя знать, но я был свободен, а ночь приятна. Ближе к выходу стояла еще одна шикарная дача, и в высоком втором этаже, под мезонин, горели огни, и доносилась музыка вечеринки. С широкого, на три стороны, крыльца, приступы к которому были только что забетонированы, меня облаяла овчарка, и я с удовольствием запустил в нее камнем. Я чувствовал себя немного шервуд-андерсоновским бездомным или святочным мальчишкой, который лицезрит богатые витрины, но, повторюсь, люди в то время казались мне вообще очень враждебными, с особенной целью готовыми испортить радость, им не знакомую, – быть свободным и ночевать под звездами. Это трудно выразить точнее, но думаю, что именно этот пункт моего поведения в особенности озлоблял их против меня. Мне же от них решительно ничего не требовалось, даже с водой, если бы не получил, я бы что-нибудь придумал (и молодой южанин это, похоже, понял). Последней по берегу, тылом к реке, стояла одна из двух изб, с простой скамьей у завалинки. Ни шикарная дача, ни изба со стороны улицы огорожены не были, я прошел под окнами и за углом избы свернул к реке.

Да, похоже, лучшего места на эту ночь не найти. Тропа шла вдоль глухой, без окон, бревенчатой стены и выводила к деревянному плоту на воде. Дальше, на отшибе, темнела пустыми глазницами еще одна недостроенная дача из бруса, но оттуда ничто не угрожало. Место было спокойное, приемлемое, но едва я, сбросив вещмешок и скоренько собрав кое-какой хворост, приступил к разжиганию костра (приспособив пяток битых кирпичей, кто-то этот очаг на берегу уже пользовал; и лучше выдумать не мог), как в огород за домом проверить парники вышла сухопарая хозяйка избы, простоволосая и с лейкой, и я понял, что придется решать территориальные вопросы. Невольно произошла странная штука: присоседивание. Где-то на периферии сознания возникла даже мысль, что и далеко за стенами ее избы я вроде как с этой бабой чуть ли не делю ложе и надо объясняться и аргументировать. Правда, уже направляясь к ней и поздоровавшись, я тотчас ощутил, что она человек уравновешенный и своими считает только объемы избы и огорода.

– Я тут у вас порыбачу утром, – сказал я просто, указывая на разгорающийся костер.

– Ради Бога, – ответила она еще проще. – Только тут наверно змеи есть. Вы из Москвы?

Территориальный вопрос был решен, но ей хотелось почесать языком. Что-то в ней было, опять-таки по навязанной ассоциации, от одной из шлюх-интеллектуалок, с которой я насилу развязался и которая из меня выкачала не только всю сперму, но и семь восьмых разума: хорошенькая еврейка беспредельной подлости. Отдельную тему тех впечатлений лучше оставить на потом, но эта дачница живой показной заинтересованностью и огородными обрядами определенно ее напоминала. «Вот и отлично, если я и с ней таким образом, наконец, разделаюсь», – помыслилось как-то мимоходом Я с готовностью объяснил, где живу, и выяснилось, конечно же, что и она живет в том же районе столицы: почти соседи. От этого факта я ощутил тяжелую тоску и новую готовность навсегда покинуть это государство и никогда здесь не появляться: ни визуально, ни устно, ни письменно. Здесь люди как картошка: все в гнездах, и правят ими, похоже, колорадские жуки. Мы поговорили о дороговизне московской жизни. Выяснилось, что моя собеседница из местных, эта изба принадлежала еще ее отцу, а в Москве у нее работа, муж и замужняя дочь, живут в Гольянове. Создалось впечатление, что она скучает и вот-вот пригласит меня на чай. Чтобы это приглашение не сорвалось с ее губ, я попросил разрешения воспользоваться досками, сложенными вдоль стены, чтобы устроить себе лежанку.

– Какой разговор, конечно, берите, – сказала она. – Только здесь змей полно. И сухая трава – она у вас не вспыхнет от костра? Такой ветер нынче.

Я заверил ее, что не вспыхнет. Тогда она обратила мое внимание на две картофельные грядки, еще не копанные, – точнее, выкопанные весьма неряшливо.

– Там еще есть картошка. Можете набрать себе для ухи. Я вообще люблю помогать людям.

Я едва не прослезился в ответ: точь-в-точь, как та еврейка: на тебе, Боже, что нам не гоже; уж как она, бывало, с утра до вечера говорила о любви к ближним, имея при этом в виду только свою выгоду.

Но, наконец, до моей собеседницы дошло, что я хочу остаться один, и она убралась вместе со своей лейкой. Я разровнял костер по всей длине примитивной печурки и поставил на кирпичи котелок с водой. Дожидаясь чая, еще раз, для верности, поужинал – свиной тушенкой и черным хлебом, предполагая, что к завтраку у меня все же будет уха. Уличные фонари были вознесены высоко, их свет достигал воды, и рыба то и дело всплескивала по всей освещенной поверхности, принимая электрические блики за солнечные. Судя по всплескам, это была плотва, и все мелкая; сколько-нибудь крупная рыба так и не плеснула ни разу. Я натаскал досок и соорудил с подветренной стороны широкую лежанку, но, памятуя о змеях, лечь на ней не рискнул. Рядом стояла узкая скамейка, но по длине она была коротковата. Пришлось опять, как в Ершове, настелить доски накатом и устроиться таким образом. В прорехах быстро бегущих тонких облаков опять мерцали звезды, но свет костра и фонарей наслаивался на картину ночного мироздания и смазывал впечатление. Дул свежий ветер, жар костра сюда не доставал, и я скоро продрог. Сразу стало понятно, что и на этот раз не заснуть. «Аз есмь глупость сотворих, ты еси глупость сотворил, вы есте глупость сотвористе…» – пытался спрягать я старославянские глаголы в надежде заснуть. Облака бежали легкие, кружевные, с белыми подпалинами там, где подсвечивались ущербной луной; иногда на минуту небо совсем очищалось, созвездия Кассиопеи и Большой Медведицы словно перемигивались с луной. А я-то раньше считал, что в лунную ночь звезд не видно. Нет, не заснуть. Я перенес доски к костру, еще расширил лежанку, переобулся, застегнул куртку на все пуговицы до горла и решил: будь что будет, на своем широком ложе я сразу замечу змею и пристукну ее каблуком. А пока следовало еще натаскать хвороста, чтобы хватило до рассвета. С этой целью я направился к недостроенной даче, но угодил впотьмах в глубокий овраг и насилу выбрался оттуда, весь в колючках чертополоха, как еж. Окрестности были скудны хворостом. Я прокрался под окна моей новой знакомой и, убедившись, что она смотрит телевизор и попивает полуночные чаи, украл из кучи строительных материалов большую охапку дров. Теперь должно было хватить до утра. Я подбросил дров, очень тщательно выровнял лежанку, огородив ее со всех сторон досками, поставленными на ребро, и отправился развеяться вдоль по деревне. На крыльцо дачи, которую сторожила трусливая овчарка, попеременно выбегали молодые люди, обеспокоенные появлением бродяги, потом двое из них, парни, с хмельными восклицаниями сели в машину и укатили, звуки музыки смолкли, а на крыльце еще какое-то время стояла девица – вероятно, в размышлении, взять овчарку в дом или оставить сторожить. Наконец она решила, что собака надежнее сторожит за запертыми дверьми, – и все стихло.

 

Я сидел на завалинке под окнами моей новой знакомой и пытался сидя вздремнуть, как когда-то, когда был еще очень молод, мог переносить тяготы, а о гостинице и не помышлял, приученный к лишениям всем многовековым опытом своих предков-крестьян. Это был более древний опыт, чем у горожан, опыт бревенчатой Руси, но он оказался малопригодным в цивилизованной жизни, как она понимается европейцами. Пожалуй, в терпении, самоограничении, в посте и работе предки больше напоминали постоянно недоедающего индийца или китайца, изнуренного и поколоченного женами: та же скудость, бедность, те же жертвы ради счастья детей. Какая-нибудь англичанка возраста моей матери – да в гробу она их видела, этих детей: она садится в автомобиль и на дюнкеркском пароме едет проветриться на материк, потому что ей приспичило побывать в музее Прадо. А моя мать? Да ее хоть на икону тотчас перерисовывай – такое лицо…

Утром стало понятно, что рыбалка не состоится. Тумана почти не было, но холод и промозглость пробирали до костей. Река буквально кипела от играющей рыбы, но в течение часа не удалось поймать даже сопливого ерша. Я позавтракал остатками тушенки и выпил две кружки чифиря, потому что спал мало и плохо. В сереньком рассвете было что-то до того унылое, что и самый жизнерадостный человек ощутил бы себя несчастным. Река не текла, а спала; в ней было что-то до того древнее и печальное, что становилось горько за бесчувственность всей природы. И воды в ней было столько, что казалось странным, откуда она ее собрала, начавшись всего лишь под Волоколамском.

Владелица дома и огорода оказалась дамой со странностями, потому что уже в шесть часов снова торчала за оградой. Похоже, она беспокоилась всю ночь от нежеланного соседства и чуть свет вышла проверить, не украдены ли последние огурцы из парника. Я открыл было рот в совестливом намерении признаться, что украл дрова, но тотчас закрыл, ощутив досаду, что не пришло на ум украсть еще и огурцы. Какое это, должно быть, блаженство – иметь собственность: столько забот, тревог, волнений. И я бы с удовольствием имел, если бы производимый мною продукт пользовался спросом у российского населения. Купите у этого гения его выдумки, купите при жизни, а не потом, когда вы станете его именем преследовать талантливых людей другой эпохи. Владелица дома и огорода, признательная за мое желание смотать удочки, рассказывала, что в восемь часов утра во-он из той деревни отправится автобус до Козлова, а оттуда до станции Завидово опять-таки ходит автобус. Я благодарил и жаловался, что клева совсем не было. Дама меж тем уже подбирала предлог, чтобы выведать у меня номер московского телефона – по той, одним горожанам свойственной манере предполагать в другом человеке пользу для себя, и этим опять живо напомнила мне ближневосточную зазнобу, которая шла по следу пользы уверенно и вдохновенно, как собака, когда она б е р е т с л е д. Промашка этих людей в отношении меня заключалась в том, что. С одной стороны, и правда, я был человек полезный и очень значительный (в настоящем и будущем времени) и одновременно очень ничтожный, может быть, всех ничтожней, и это сбивало многих с толку (эту вторую мою ипостась очень хорошо чувствовали столоначальники, когда я приходил к ним с рукописью, особенно те, которые кресло для посетителей устанавливают ниже своего и похуже). Она уж совсем было подобралась к предлогу, но тут я к слову молвил, что уже два месяца как безработный, и дама прикусила язык, поняв, что о работе и специализации я с ней говорить не захотел. Костер уже настолько иссяк, что его и тушить не требовалось. Я приладил рюкзак на горбу и попрощался с моей новой знакомой – почти таким же непознанным, каким и пришел. Было как-то неопределенно хорошо – от сна на воздухе, краткого, но целительного, от горячего крепкого чая, от того, что, уверив эту даму, что пошел на автобус, я знал, что на автобус не пойду. Как хорошо быть человеком без замка, без кода, без отмычки, человеком, которому не скучно одному.

Тут нить воспоминаний исчезает. Очевидно, она перевилась неправильно. Последовательность воспоминаний должна была быть иной: от Козлова пешком восемь километров до деревни Дорино – здесь или в деревне Юрьево ночевка на берегу Ламы – и только затем мост через Ламу, ГАИ, деревня Курьяново (Ульяново). Так что, вероятнее всего, путешествие на Ламу совершалось с одной ночевкой, однократно.

Итак: «налево виднелись побережья реки и деревня, направо – извилистые поля с перелесками в золоте осени. Утро было дымчатым. А вскоре, миновав мостик через очень заросшую речонку, я уже входил в красивую деревню Синцово (как о том сообщила первая же встречная старуха). Аккуратные палисады, опушенные избы, крашенные в коричневый, голубой и зеленый цвета, – я медленно брел под окнами, срывая недозрелые ягоды боярышника, надеясь найти колодец, и – трудно, да и нежелательно выразиться точнее! – замирал в страхе от подползавшего страннейшего ощущения: что вроде как сейчас встречу бабку и деда по материнской линии, что вроде как они здесь живут. И еще: что я некоторым образом святотатец, кощун, самый праздный человек во всей этой стране, нарушивший законы сообразия. Разумеется, ни сном, ни духом я никогда в этой деревне не был, но она якобы напоминала ту, в которой я бывал, живучи в детстве у деда с бабкой (и о путешествии в которую речь еще впереди). Все русские деревни конфигуративно напоминают одна другую, но вот эта тропка, ведущая в расступившийся заулок меж изб, – так и казалось, что я бегивал по ней вон в тот лесок. Ощущение запретности было так настойчиво, что, решившись – через не могу, через запрет – дойти до середины, до малой площади, посреди которой возвышалась сильно разрушенная, осыпавшаяся красно-кирпичная часовня, местная л`Арк де Триомф, я вынужден был повернуть назад, так и не узнав, что за поворотом. Мистические рассуждения об искаженном времени, о дырах в пространстве, о якобы подобранных недавно пассажирах «Титаника» и всяких Летучих Голландцах, которыми заполнены современные наши журналы, – все это, разумеется, совершеннейшая чепуха, но мне, стоящему у обочины зеленой чистой деревенской улицы, трудно было избавиться от сладкого чувства, что вот здесь бы, где живут мои дед и бабушка, следовало бы, наконец, и поселиться. Изба, огород, лесок, поле, речушка. Здесь бы и поселиться.

Но как это сделать? Что – присесть на лавочку, сбросить рюкзак, да так и остаться?

«Ну да, – уговаривал внутренний голос. – Ты же любишь это, а не город. Вот здесь чисто, светло, здесь ты в ладу с дедом и бабкой и проживешь их жизнью. Ну же!..»

Я почувствовал холодок в груди и в мозгу оттого, что и м е н н о т а к и с л е д у е т п о с т у п и т ь. Прочь все мысли о том, где жить, и на что, и как с работой. Недельку-другую перекантуешься здесь, а потом обживешься, – здесь живут с в о и.

Я действительно опустился на лавчонку под окнами самой простой и бедной бревенчатой избы, действительно снял рюкзак. Как-то всё это было беспощадно: выбор места. М е с т а ж и т е л ь с т в а. Без всякой канители, без бумаг и начальства: пришел и поселился. Может, люди и впрямь сумасшедшие, что придумывают условности?

Да что говорить, Господи: я не внял этому голосу, этому совету. Я заглянул в окна избы (занавесок не было), увидел бедную никелированную кровать, стол со скатертью, печь, горшок с геранью (н е д о т р о г о й), слабо освещенную внутренность комнаты, – и отпрянул: сердце у меня защемило от грусти. От грусти, от боли, от одиночества. Да, да, да, мне следует разделить участь этих людей, их праведные и честные труды. Следовало бы…

Но я на это не решился. Оставив рюкзак лежать, я почти боязливо вернулся немного назад, попросил у какой-то бабки, возившейся в сарае, воды напиться, выдул половину ковша, который она принесла из сеней, и опять вернулся на скамеечку. По тропе из заулка ковыляла юродивая. В синем шерстяном платке с бахромой, в фуфайке и сапогах, она передвигалась, как все калеки с нарушением опорно-двигательного аппарата, – раскорякою, но довольно ловко и без палки. В руке держала ведро. Я ощутил почти стыд, а сердце охватила волна жалости и страдания. И еще что-то, от чего показался себе трусом и предателем. Изменником всех страданий людских, потому что радовался, и еще хотел радоваться, и впереди у меня был целый день неиссякаемой радости. А следовало бы произрастать одною жизнью со всеми этими сельскими людьми, а не быть выскочкой, сукой и барином наравне с сотнями тысяч других толстопузых бумаготворцев.

Увы! И этот стыд опалил меня лишь на мгновение.

Синцово было деревней, которой я оказался не достойным. Здесь виднелись несколько автомашин и кирпичных гаражей, но не от вида автомобилистов я вдруг закомплексовал, как обычно, а от неготовности избрать судьбу рода: п р о с т о г о рода, простонародья. Точно опять, как на Ламе, вошел в тупиковую (точнее: жилую, непроходную) ветвь лабиринта и надо выкатываться вспять, на колею, по которой меня гнало ветром странствий.

В моем характере есть противоречие: чем сильнее я внутренне смущен и озадачен, тем внешне держусь непринужденнее и свободнее. Напротив, дома через два, на бревнах курили старики, уже принявшие на грудь, несмотря на утренний час, темные от времени, загара и крепкого табака (и один из них, самый щуплый, чем-то неуловимо уже знакомый), и я смело двинулся к ним, чтобы спросить дорогу дальше. Они-то давно поняли, что я не местный и вроде как заблудился, ждали, что я обращусь с расспросами, – так следовало их ожидания подтвердить. Они сказали, что тот большак, мимо которого я входил в деревню, это и есть дорога на реку Лобь. Только не на Лобь, а сперва на Шошу. Лобь будет притоком Шоши. Сколько километров-то? А четырнадцать. Да там лесовозы ходят – подвезут. Следующая деревня будет Селино. А если тебе надо поселок Изоплит, так это ты, брат, не туда завернул. Это тебе надо было проехать до станции Редкино и там выйти. А из Селина в Изоплит ты не попадешь, не-ет. Туда дороги нет. Там еще дальше будут другие деревни и большое село Тургиново. Не-ет, в Москву ты теперь никак не попадешь, разве только вертаться надо. Из Тургинова в Москву? Не-ет. Из Тургинова ходит прямой автобус на Калинин, а уж оттуда на Москву. Намнешь ноги-то, если пешком до Тургинова, километров двадцать пять – тридцать будет.

Я поблагодарил сердечных мужиков и не спеша двинулся вон из красивой деревни Синцово. Синец – это такая плоская речная рыба незначительных размеров, граммов на двести. Возможно тоже, что этимология названия деревни совсем другая.

Нет слов описать, с каким удовольствием я свернул на грунтовой большак в предвкушении четырнадцати километров пешего хода. Сперва шел неприглядный мелкий лесок, а слева тотчас открылось бескрайнее моховое болото с редкими соснами. Дорога представляла собой чуть приподнятую насыпь песка и гравия, пролегала прямо по болоту и сотрясалась даже от моего одиночного веса; а уж когда встретилась машина, она просто всколебалась до основания на всем протяжении, точно мостик на тросах. Последнее испытание я прошел, когда встретил группу коричневых таджиков, мужчин и женщин, перепоясанных по-восточному, и принял издали и по близорукости самого большого, толстого и хромого аксакала за своего деда (достаточно оказалось визуальной формы, хромоты и смуглоты, а уж потом воображение разыгралось вовсю; было вообще странно, почему встречаю с в о и х, если ареал принадлежал когда-то тестю?). Восточные женщины громко тараторили, в руках несли маленькие корзинки, за спиной у мужчин висели рюкзаки. Я понял, что они возвращаются со сбора клюквы, а через какое-то время и сам свернул на болото, в мечтах уже предполагая, что все же не зря путешествовал и часа через три-четыре вернусь с полным рюкзаком клюквы. Увы, через час прилежных экскурсов по зыблющимся кочкам я не набрал и кружки ягод, – настолько все вокруг было исхожено и выползано буквально на коленках. Вдобавок стояла сушь, кукушкин лен пускал в лицо пуки ядовитой пыльцы, недозрелые клюквины с белыми боками терялись во мху и среди брусничника. Где-то впереди аукались бабы. От полного разочарования меня спасли лишь густые, в пол-акра, заросли гонобобеля по редкому сосняку, так что я и наелся и быстро набрал половину целлофанового мешка крупных сизых сочных ягод. Недоумение, отчего это иностранные сборщики пощадили голубику, развеялось, как только я подумал, что и я, пожалуй, оказавшись в Средней Азии, из осторожности отравиться не стал бы собирать кизил или шелковицу. Хотя стояли утренний солнечные часы, опасение, что иди еще далеко, помешало дальнейшему сбору: я вернулся на дорогу и, на ходу лакомясь ягодами из мешка, продолжил путь. Болоту не было конца, оно тянулось и через пять, и через десять километров. На одном совсем голом участке я заметил долговязых журавлей, они изредка гортанно и тоскливо курлыкали, и от их скрипучего, протяженного, издали доносящегося перекликания повеяло вдруг такой щемящей русской печалью, что захотелось заплакать. Мне, северянину, вдруг до боли ясной сделалась печаль среднерусских полей и болот, в которых можно сутками в пасмурный день бродить в промокшем плаще с ружьем за плечами и парой продрогших собак, как делали и Тургенев, и Ценский, и может быть, даже Бунин и Есенин, уроженцы этих грустных полей, пересеченных перелесками и балками. А как знобок и сиротлив ветер на этих открытых полях и болотах, как печален серый горизонт, засеваемый холодной дождевой пылью! На холодных щеках и капюшоне плаща дрожат дождевые капли, на черных голых деревьях, когда входишь в хутор, сидят, понурив хвосты, и даже не каркают мокрые простуженные вороны, и за день безутешных и безуспешных скитаний по болотам так устал и озяб, что грезишь лишь о жаркой открытой печи да о кружке горячего дымящегося чая.

 

Постепенно дорога пошла в гору, а за деревней Селино, в которой меня еще раз попытались запутать местные жители, открылись ослепительные поля и дальний горизонт, на котором дугой толпились белые особняки села Тургиново и ажурные конструкции какого-то завода. Я уже едва волочил ноги, но солнце так пленительно блестело над пашнями, а справа так живописно вилась река Шоша в зеленых берегах, что от впереди лежащего простора я ощутил даже душевный подъем. Последним приключением на пути стала встреча и разговор с худощавым и бритым стариком-рыболовом, который прямо возле дороги, под береговым откосом у ручья закидывал две свои удочки в наморщенные синие воды реки Шоши. Этот симпатичный пожилой человек, опять-таки чем-то неотвязно похожий на отца той женщины, с которой у меня была горячая, но бестолковая связь, собирался уже уходить на автобус, потому что у него с утра не клевало, но когда на бережку появился и присел я, и мы разговорились о рыбалке и прочих удовольствиях жизни пенсионера, он, несмотря на осеннюю холодину, свежий ветер и крупную рябь, начал таскать одного за другим жирных ельцов, так что даже раздухарился и руки у него задрожали от азарта. Я понял, что принес ему удачу, и задержался еще – из удовольствия посодействовать приятному человеку. Ветер холодил, а солнце еще очень даже грело, и была та ласковая осенняя погода, когда все ликует в сиянии дня. Шоша мне нравилась больше, хотя по ширине и полноте была точь-в-точь, как соседняя Лама, только что без травы и кустов в русле: дневное впечатление было благоприятнее ночного; я даже подумал, не соорудить ли и мне удочку из имевшегося набора лесок и грузил, потому что в холодильнике, что ни говори, а царила перманентная пустота, но рыболов через два слова на третье вспоминал про автобус, отходящий через час, и тем самым меня разохотил. Возвращаться в город не хотелось, но и еще одну ночь проводить ради неизвестного ужения – тоже. Как жаль, что приходится воздерживаться даже от скромных трат и развлечений, когда в кармане пусто, – а то ведь бы мне не составило труда переночевать в местной гостинице, а завтра целый день с пользой провести на этих акварельных берегах: ведь всегда интересно, что можно извлечь из новых заманчивых глубин».