Tasuta

Записки репортера

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Русские против русских

Россия с ног сбилась – ищет нацидею. Хотя с ней впору бы поскорей расстаться. Вот уже сотый год, как главная идея у нас – это конфронтация. Не только русских с остальным миром, но – и с соотечественниками в особенности. Одних граждан страны – с другими. Большевиков – с меньшевиками. Сталинистов – с троцкистами. Либералов – с патриотами. Жириновцев – с Зюгановцами. Крымнашевцев – с крымненашевцами.

В 2017-ом отечество отметило юбилей. Не столько мятежа, сколько ненависти к врагам. Они – повсюду. Особенно их много внутри: на работе, в подъезде, на киноэкране, в газете, даже – в семье. Шолохов явно ошибся, назвав свой кровавый роман «Тихий Дон», а не «Безумный Дон».

Ровно век враги усердно выполняли у нас главную сплачивающую функцию – несли в себе жало российских невзгод. Его нужно было непременно обнаружить и безжалостно растоптать. Это предавало импульс к движению. И даже – прогрессу. В периоды отсутствия такового – врагов усердно искали. И всякий раз – успешно. За 100 лет не было ни единого сбоя.

До сего дня враги несут России главный живительный импульс существования. Дабы он ни на секунду не ослабевал – задача постоянно подпитывать конфронтационную психологию масс. Как – без разницы, главное, чтобы держать ее в тонусе. А именно – в постоянной боевой готовности сломать оппоненту челюсть. Или, если повезет, засадить оного в ГУЛАГ. Как вариант – бросить в телевизор на растерзание Киселёву.

В стране это новое чувство стали называть политикой. А тех, кто чувство это подпитывает – политиками. Или – телекомментаторами. Или – обозревателями. Или – их бонзами. Этакие пижонистые рефери в белых штанах и с бабочкой на ринге, где метелят друг друга за тарелку перловой каши пара голодных недотёп. Со стороны – забавно. Изнутри – гадко.

100 лет гражданской войны – Россия явно замахнулась на рекорд.  Самая длинная в истории война – Франции и Англии (та самая – Столетняя) – продолжалась с перерывами 116 лет. Её удалось каким-то чудом прекратить. Но это было очень давно – полтысячи лет назад. А может – больше.

Каким образом бесконечные войны прекращаются – неведомо: опыт замирения за давностью лет не сохранен. Но он, наверняка, существует. Коль скоро англичане и французы по сию пору не поубивали друг друга и не пересажали себя напрочь по английским Бутыркам и французским Крестам, значит, опыт такой имеется. Вполне мог бы стать своеобразным подарком к 100-летнему «юбилею» гражданской конфронтации в России. Дабы с этой «нацидеей» наконец-то покончить. Раз и навсегда.

Оттепель. Послесловие

– Я не знаю, что такое шестидесятники, –  вздохнул тогда Марлен Хуциев. И чуть помедлив: – Мы делали свое дело – и все…

Дело это называлось "оттепель".  А ещё – "свобода". Хуциев стал крёстным отцом и той и другой сразу. Так тихо, негромко, мягко на решительно делал своё дело и –  не более. Дело свободы…

Я помню этот переполненный зал в Театре на Таганке. На дворе – 2005 год. За столом на сцене об руку с Хуциевым – Василий Аксенов, Юрий Любимов, Петр Вайль… Последний рекомендует залу не робеть и смело дискутировать с главными делателями советского шестидесятничества. Задавать вопросы…

Помню, как страстно хотелось в перерыве подойти к Марлену Мартыновичу и спросить о чем –  без разницы.  Лишь бы услышать голос. Нет – уловить интонацию. А может – поймать жест…  Именно в этой неуловимости и заточена, как я полагал, главная загадка феномена Хуциева. Его соратников по раскрепощению. В той всеобъемлющей неуловимости, исчезающей легкости, ставшими впоследствии усилиями творцов оттепели воздухом для всех остальных.

…Хуциев медленно поднимался по театральной лестнице. С кем-то вел тихий разговор. Изредка поправлял торчащую из кармана старого пиджака авторучку. Не замечал окружающую его суету. И, казалось, был  далеко-далеко. В прошлом или будущем – Бог ведает…

В день, когда его не стало, я в который раз пересматривал "Послесловие". На следующий день прочитал о смерти мастера. Перед глазами вновь возникла сцена с великим Пляттом, когда его уходящий в вечность герой нежно трогает открытыми ладонями прохладные капли весеннего дождя. Благоговеет перед красотой жизни. И благословляет оную на вечность… "Весна на Заречной улице", "Застава Ильича", "Июльский дождь", "Послесловие", "Невечерняя"…

На самом деле Хуциев снимал один и тот же фильм. С продолжением. О себе. О нас с вами. В образе ли молодых людей с московских двориков, или крепких парней у мартеновских печей, или начинающих педагогов рабфаков, или старых военврачей…

Как, впрочем, и его Толстой с Чеховым, что вот-вот должны были выйти на экраны – тоже, наверняка – мы с вами. Обычные, простые люди, долго и мучительно отыскивающие дорогу к самим себе. Отыскивающие её по проложенным кем-то ранее верным ориентирам. Ориентирам свободы, совести и правды…

Проблемы тяготения

Мир разобщен. И в этом его проблемы. А возможно – закон. Разбегаются галактики, разводятся супруги, делится жилье. Говорят, всё началось с Большого взрыва. Довольно много миллиардов лет назад. Осколки разлетаются по сей день. Будто бы даже набегу ускоряясь…

Мир соединён. Будучи, увы, глубоко разобщенным. Скреплён притяжением. Луна тянется к Земле, мужчина – к женщине, две малогабаритные квартиры обмениваются в одну.

Всё в разбегающемся мире тяготеет друг к другу. Стремится прочь, притягиваясь напрочь. Может природа в этом месте слегка перемудрила? Не исключено. Но её рассекретил Ньютон. Ровно 350 лет назад. И обосновал тяготение в размежевании. Причём, тяготение всемирное.

Мы тянемся друг к другу. Согласитесь – ведь, так. Без этой тяги, существовали бы мы на этой планете? Вот – видите… Да и на любой другой – навряд.

Отталкивание люди осваивают сами, а притяжению приходится обучать. Притяжение надо воспитывать. Даже, если его неизбежность доказал математик.

Даже если вы взвесите друг друга на весах и вставите полученный результат в формулы. Даже если с линейкой измерите расстояние между горячо бьющимися сердцами и возведёте полученную дистанцию в квадрат. Всё равно гравитационные откровения Ньютона не поручатся за то, что притяжению быть.  Между людьми – быть.

Гравитация нас, конечно, слегка сближает. Но рассчитывать на неё в принципиальных делах, конечно, не приходится – маловата будет. Тут главное – направление и первый толчок. В объятья. Если угодно, за него можете смело благодарить Ньютона. Он сделал всё, что мог. И даже – больше. Доказав, что других направлений у человека, кроме как навстречу друг другу, нет. Они незаконны.

Газетчик Бабичев

 Если день печати в России последние несколько лет напоминает поминки, то  в Калуге те же чувства он вызывает уже двенадцать лет. С тех пор, как не стало Игоря Григорьевича Бабичева – редактора, издателя и просто журналиста от Бога, выпестовавшего в свое время самые смелые, острые и бескомпромиссные калужские периодические издания: «Молодой ленинец» (несмотря на доставшееся Бабичеву в наследство название, вполне неленинский еженедельник), «Провинция-информ», «Калужские губернские ведомости» (возрожденные Игорем Григорьевичем после 80-летнего перерыва и отторгнутые впоследствии областной властью) и, наконец, «Деловая провинция» (после закрытия которой в 2007 году калужский обыватель, которого Игорь то и  дело защищал и просвещал, с облегчением вздохнул на местном форуме: «подохла»).

Как говорится, большое видится на расстоянии. Игорь был очень большой: и человек, и талант. Мощь, сила и бескомпромиссность чувствовалась в каждом движении вдохновителя демократической калужской прессы, в любой его газетной подаче: будь то во времена судьбоносного противостояния путчу 91-го года, или будничных раскапываний рядовых чиновничьих игрищ калужского столоначальства – везде газета Бабичева оказывалась на самой передовой, обрастая уважением обычных читателей, видевших в честной газете ходатая простых людей, равно как и ненавистью тех, от кого защищал калужан стойкий калужский журналист. А именно – циничных местных (либо повсеместных) бонз.

В небольшой провинциальной газете Игоря Бабичева не считали зазорным публиковаться звезды отечественной журналистики Отто Лацис и Игорь Свинаренко, давали интервью академики Гурий Марчук и  Александр Яковлев, выступали в качестве собеседников Евгений Ясин и Алексей Симонов. В каком еще независимом провинциальном еженедельнике (весьма ершистом и мало, надо признать, почтительном к всесильной губернской бюрократии) читательские письма будет разбирать и комментировать… лично губернатор? Первый постсоветский глава региона, членкор РАН Александр Дерягин поступал именно так. Правда, только он и больше никто из его последователей.

Многие, кто наблюдал Бабичева со стороны, считали его неприступным и дерзким, если не грубым, не ленившимся лазить за острым словцом по отношению к непоказавшемуся ему собеседнику. На самом деле это было наносное. Маска, которую по природе мягкому и душевному Игорю Бабичеву приходилось натягивать на себя, вращаясь в окружении тех, кто в лучшем случае заслуживал хлесткой газетной сатиры, а в худшем – уголовных дел: с волками жить по волчьи выть…

В далекой студеной Якутии, где Игорю пришлось работать несколько лет в пору начала своей журналистской карьеры, долго время считали, что где-то далеко-далеко в центральной части России есть город Калуга, где живут большие, добрые, смелые и честные люди. Очень большие и очень хорошие. Такое впечатление о калужанах сохранилось на многие годы у якутских друзей Игоря Бабичева: мол, все они такие, как он. «Мои якутЫ» – с ударением на последнем Ы с неизменной нежностью вспоминал о них Игорь. В 2007-ом на похороны Бабичева из Якутска приехала целая их делегация. Якутск оказался ближе калужской обладминистрации, так и не осмелившейся почтить память выдающегося калужского журналиста.

Когда к Игорю подкатил очередной юбилей (то ли 45, то ли 50 – уже не помню), он довольно резко оборвал все попытки сделать на местном телевидении про него скромненький сюжет. Никакие уговоры даже самых близких людей не возымели действия. От слов «мое творчество» Бабичева коробило, как от зубной боли. Максимум, что он мог себе позволить в этом направлении, так это – едкую насмешку. Если речь шла о его собственном «творчестве», то насмешкой он мог пригвоздить и самого себя.  Если – «творчестве» друга, то – и его. «Это – квартира гения?» – бросал он ядовито в телефонную трубку, обзванивая местных «классиков», бомбардирующих, газеты своими опусами. Нередко опусы оказывались очень стоящими, что, впрочем, не снижало градус бабичевской иронии по отношению к склонным к переоценке своих талантов «провинциальным гениям».

 

Игорь Бабичев закончил краеугольный журфак МГУ, от диплома которого, впрочем, сегодня люди чаще шарахаются, будучи отравленными пропагандистской стряпней самых высокопоставленных журналистов империи – в большинстве своем выходцев с главного журфака. Доведись Игорю дожить до нынешних дней, трудно себе представить реакцию честного провинциального журналиста на нынешнюю «продукцию» своей альма-матер. Думаю, что реакция эта была бы простой – презрение. Черносотенный яд и оголтелая военщина, пропитавшие большинство центральных и практически все местные официозные издания уже давно отняли у большинства из них право называться прессой. Максимум – пропагандистскими листками. Блокнотами агитатора. А работающим в них «журналистов» честнее было бы вернуть настоящие имена – пропагандистов.

 "Большая" журналистика в стране покорно дала превратить себя в "средство". В данном случае – "массовой информации". И с облегчением спряталась за аббревиатурой СМИ. Именно – за "средством", какие чаще бывают от клопов или тараканов. Но – не от бездушия, лицемерия и лжи, наводнивших сегодня главную отечественную прессу. Заслонивших собой настоящие образчики публицистики.  Напоминать о которых изредка было бы совсем нелишним.

Непреклонный Катагощин

До него настоящих антикоммунистов я видел только в кино. Скажем, свирепо размахивающего косой в направлении коллективизации Ивана Лапикова. Помните – в бессмертном фильме «Председатель», где великий Михаил Ульянов растрогано мнёт кепку и со слезами на глазах горячо зовёт: «И чтоб – до коммунизма!» Или – Петра Глебова в образе врага народа в экранизации шолоховской «Поднятой целины». В иных, чрезвычайно идейных и не столь высокохудожественных творениях советской эпохи.

Калужский философ и идейный антикоммунист Всеволод Катагощин не походил ни на одно из экранных воплощений своего alter ego. Щуплый, седенький, маленького роста. Впервые увидел я его уже довольно пожилым и с виду не совсем здоровым. Немного вытянутое вперёд лицо, несущее на себе печать одной, мучающей человека на протяжении многих лет, большой, неизлечимой мысли.

Мысль эта сразу давала о себе знать при первом же рукопожатии с подпольным калужским философом. Катагощин тут же выпускал её на волю и горячо, едва переводя дух, начинал разматывать клубок своих антитоталитарных размышлений. Иные у Всеволода Всеволодовича оставались на задворках. До времени. Главенствовал антикоммунизм. Попытки спасти репутацию коммунистического эксперимента в российской транскрипции вызывали у Катагощина бурный протест, выливающийся в обширные публицистические спитчи.

При первой (и, увы, последней) встрече в 2003 году мне сразу показалось, что в этом чрезвычайно щуплом теле жизненные соки подпитываются исключительно борьбой с тоталитарной системой. Разоблачением её античеловеческой сути. Отключи её, эту систему, и Катагощин умрёт, лишённый смысла жизни.

Так и произошло: к 2008-м страна начала бракоразводный процесс с коммунистическим прошлым (увенчанный в той же Калуге в 2017-ом ночным перетаскиванием памятника Ленину от обладминистрации с глаз долой, в тенистый парк), в этом же году не стало и наиболее бескомпромиссного калужского борца с этим самым прошлым. Катагощин умер, коммунизм – почти, между тем тоталитаризм в стране и области пошёл новыми всходами. Уже не коммунистический.

«Ни в старых диктаторов не верю не в нынешних, – провидчески предугадывал очередной, теперь уже посткоммунистический,  накат самодержавия Всеволод Всеволодович. – Может быть в глубине души они и убеждают нас в том, что действуют из любви к людям, но это в лучшем случае самообман. В основе, скорее всего, ими же (диктаторами) не осознаваемое самоутверждение».

В 2003-ем мне указали на его квартиру в одной из старых калужских пятиэтажек на улице Глаголева. Я нашёл Катагощина в довольно бедной обстановке: потёртый диван, старые шкафы, скромный, не обращающий внимания на бедность – обитатель. Как выяснилось, кадровый архивист и страшный вольнодумец. Диплом Московского историко-архивного института конца 50-х. Вольнодумные столичные кружки. Высылка в Калужскую губернию. Работа в облархиве. В кочегарке. Небольшой, но сплочённый кружок совестливых антисоветских смутьянов конца 70-х. Точнее даже не кружок, а минидиссидентская ось Москва-Калуга. В промежутке – Обнинск.

Естественно, повышенное внимание местных органов КГБ, которым, впрочем, Катагощин в ходе встречи вовсе не бравировал. Как и не признался, что к философскому пульсу, пробившемуся в ту пору непонятно с какой стати в сонно-купеческой Калуге, прислушивался даже сам Андропов. Но сажать не велел. Хотя с соседом катагощинского кружка по диссидентству – обнинским учёным Жоресом Медведевым – распорядился жестче: отправил «на лечение» в Калужский дурдом. «Я старый демократ», – так, впрочем, коротко рекомендовал себя при первом разговоре вечно неудобный режиму Катагощин.

При всей неспособности рождать собственную свободолюбивую мысль Калуга (больше частью вынужденно) дала приют немалому количеству советских нонкомформистов. В иных случаях этот «приют» оказывался зарешёчен, в иных – нет. Иногда: и так, и эдак – поочередно. В Калуге почему-то особенно любили судить диссидентов, приговаривать к различным срокам, сюда их ссылали, привозили и прятали в областную психбольницу, в Калугу же некоторые из них потом возвращались сами, а были даже случаи (как, например, с Андреем Сахаровым и Еленой Боннэр) диссиденты на калужских судилищах обретали свою любовь и намечали свадьбы.

Но об этом в Калуге вспоминать не принято. И вы вряд ли найдёте на тех зданиях, где, скажем, коротал время Нобелевский лауреат Андрей Сахаров, хотя бы намёк упоминания о нём. Или – признаки многолетнего присутствия в Калуге ещё одного вольнодумца – писателя Юлия Даниэля. После приговора и тюрьмы он в начале 70-х поселился здесь, в Калуге, где-то на улице Московской (вряд ли кто сегодня сможет точно указать этот адрес). И тут же постучался в дверь своего старого знакомца по московским диспутам – Всеволода Катагощина. Тот усердно кочегарил и не менее горячо проповедовал на калужских кухнях запрещённые в ту пору христианско-демократические ценности. Попутно клеймил сталинизм и ужасы ГУЛАГа.

Даниэль, несколько лет пожив в Калуге и дождавшись, когда шум вокруг дела Синявского и Даниэля пойдёт на убыль, перебрался-таки в столицу. Катогощин остался философствовать о предназначении человека здесь. Впрочем, пребывая по-прежнему незаметным для широкого глаза и неслышимым для широкого уха. Отмечался редкими публикациями в журналах РХД, ещё менее назойливыми мельканиями в местных диспутах. Всякий раз, впрочем, вызывая ропот калужского официоза своим неприятием тоталитаризма в любом обличье, какое бы тот не принимал, прячась за самые популистские декорации.

Непреклонный Катагощин умудрился снискать своим упрямым антикоммунизмом оппонентов даже в среде местных демократов, не так остро, как он реагирующих даже на малейшие проявления чуждой Всеволоду Всеволодовичу идеологии. Оную тот отыскал в изобилии в творчестве Маяковского, на которого Катагощин как-то яростно ополчился в местной прессе, обвинив пролетарского поэта в «удивительной сопротивляемости» всем постсоветским попыткам сбросить его с пьедестала классической литературы. «А ведь мы порой имеем дело с весьма тёмными фигурами, – сетовал Катагощин. – И одна из этих фигур, безусловно, Маяковский».

Ни могучий литературный талант последнего, ни его ранний, гениальный, по сути, период творчества – ничто не могло искупить в глазах Всеволода Всеволодовича грех трибуна революции, закрутившего роман с большевизмом. И Катагощин бросает в среду калужских почитателей автора «Облака в штанах» перчатку ненависти к гению, дерзко копируя Бунинскую желчь, выпущенную будущим Нобелевским лауреатом в адрес «агитатора, горлана, главаря»: «Ненавидеть Маяковского – значит делать ему много чести».

Катагощин всегда был бескомпромиссным идейно. Даже в диссидентствующей братии выглядел радикалом. Не смог (или не захотел?) из своего призвания – антикоммунизма – сделать в постсоветские времена какую-никакую карьеру. Оставался нонкомформистом даже тогда, когда многие из его однокашников по антисоветизму смогли в капиталистической России расслабиться и зажить. В конце 90-х и в начале 2000-х тусовки экс-диссидентов и радикал-демократов могли похвастаться щедрыми банкетами с красной икрой и коллекционными винами. На первых Ходорковских чтениях, помню я, как подошёл к ведущему одной из секций Александру Даниэлю и поинтересовался, помнить ли он калужского знакомца их семьи Катагощина. «А, Сева! Ну, конечно. Как он там?» Ответ Александр Юльевич дослушать не успел – отвлекли важные гости.

О Катагощине в Калуге твёрдо забыли. Похоже, что с облегчением. Мещанский город никогда не тяготел к вольнодумцам. К демократам. Всячески сторонится он их и сейчас. Особенно, когда пришла пора взывать к новым самодержцам. Коммунистические уступили место имперским. Свободу вновь разменяли. На этот раз –  на скипетр и державу. Конечно, во имя счастья подданных. «Нет страшней позиции, – твердил непреклонный калужский философ-диссидент Всеволод Катагощин, – чем вытаптывать свободу человека во имя его же блага. Это – тупик. Мы в нём уже были».

Нобелевская физика и русский космизм

Вот уже полтора десятка лет человечество, затаив дыхание, отсчитывает все новые и новые планеты, обнаруживаемые астрофизиками за пределами Солнечной системы. Когда-то их можно было пересчитать по пальцам. Все гадали: случайные ли то объекты или нет? Затем счет пошел на сотни. Сегодня – на тысячи. И число потенциальных близнецов нашей Земли постоянно увеличивается. Есть подозрение, что вырастет до бесконечности. Вывод из столь захватывающих перспектив прост: вероятность обнаружения жизни в недрах космоса, как, впрочем, и развития уже существующей на Земле – резко пошла в гору. А предсказания тех, кто жизнь эту в космическом контексте вообще возводил в абсолют, воспринимаются не столь скептично, как прежде.

Речь – о русских космистах, русском космизме. Этаком феномене на стыке науки, религии и беллетристики, проповедующем homosapiens и его деяния не столько в земных, сколько в космических масштабах. Причем, деяния столь активные и жизнеутверждающие, что к ним в конечном итоге вынуждена будет «прислушаться» вся Вселенная. То бишь – бушующий космос, слепая природа должны, как считал основоположник учения русский философ Николай Федоров, обратить свой ход из хаотичного в разумный. А человек, следовательно, распространить прежде этот разум до бесконечных космических глубин.

Техническую сторону распространения брал на себя другой русский космист – Константин Циолковский, заложивший теоретический фундамент отрыва человечества от Земли. Дабы там, в космических далях поискать путное прибежище для человеческого разума, пристроив его с помощью ракет, либо на Марсе (бессмертный посыл «отца космонавтики» : «Москва – Луна, Калуга – Марс»), либо на Венере, либо на какой-либо другой неоткрытой пока человечеством планете.

И планеты эти сегодня стали открываться одна за одной. А открыватели стали получать за них Нобелевские премии. И мало кого беспокоит научный факт, что никакими существующими средствами до них не добраться. Главное – они есть! И это может быть даже важнее, чем их недостижимость.  В 1942 году еще один русский космист академик В.Вернадский  выступил с идеей о «планетостроительной функции живого вещества». То бишь, жизнь – ровесник планеты. Отсюда напрашивается простой вывод о «космичности жизни». О ее бесконечности. О том, о чем так упорно твердили космисты.

Нынешний Нобелевский триумф планетарных изысканий – перебрасывает мяч на поле русских космистов, сумевших лишь усилием философской мысли, без должной современной астрофизической атрибутики прийти, по сути, к тому же результату, которым нынче  восторгается Нобелевский комитет – поле для жизни во Вселенной бесконечно.