Tasuta

Лестница. Сборник рассказов

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Лестница

Оставь эту кнопку в покое. Ты можешь сколько угодно тыкать в неё пальцем и чертыхаться, но прекрасно понимаешь и сам, что лифт не придёт. Никогда. Поэтому давай–ка, бери ноги в руки.

Первая ступенька – это как первая любовь: так же быстро проходит и не оставляет после себя ничего, кроме… Впрочем, твоя первая любовь прошла так давно, что подходящего сравнения не находится. Нет–нет, не стоит так торопиться, дружище, сбавь немного. Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее… Впереди ещё много этажей. Теперь–то ты знаешь, что их действительно много, гораздо больше, чем было лет двадцать назад, не так ли?

Вот и второй этаж. В промежутке между окном и мусоропроводом прижался к стене бомж. Или не бомж. В любом случае – это человек. И он лежит на цементном полу, отвернувшись, прижавшись к стене, натянув на голову пиджак. Не трогай его, пусть лежит. Ему не плохо – о чём ты! – ему наверняка лучше, чем тебе, ведь ему нет нужды подниматься на надцатый этаж пешком. Впрочем, этого мы не знаем, ты прав, быть может, ему тоже необходимо совершить этот подъём и он просто решил отдохнуть, набраться сил. В любом случае, не стоит ему мешать, иди, иди.

На третьем этаже стоит гомон, бренчит гитара, дым костра поднимается к открытому окну и выползает наружу в бесплодных попытках согреть зябкий октябрь. Семья из трёх человек пристроилась возле костра – он, она и девочка лет десяти. Туристы. Или восходящие. Твоя натянутая на губы резиновая улыбка не может их обмануть. Мужчина, который бренчит на гитаре, скользит по тебе не видящим взглядом. Женщина улыбается в ответ, но улыбка её не менее резинова, чем твоя, и даже больше напоминает сдувшийся воздушный шарик. А девочка ворошит костёр палкой и смотрит на тебя то ли с опаской, то ли с неприязнью, но во всяком случае без любопытства, которого можно было бы ожидать от ребёнка.

Кивнув им и пробормотав что–то насчёт доброго дня (будто день без лифта может быть добрым), поднимаешься к четвёртому.

А вот и полиция. Два рослых парня в несвежих спецовках с сержантскими лычками спускаются тебе навстречу. Нет–нет, тебе нечего бояться, ты же ни в чём не виноват. Да и они смотрят на тебя совершенно беззлобно, почти даже равнодушно, как та девочка этажом ниже. Нет, бояться тебе нечего. Бояться следует тому человеку, на втором, что спит сейчас, уткнувшись носом в стену, и ни сном ни духом. А ты ни в чём не виноват. Обычная проверка документов. Прими честь, которую отдаёт тебе этот парнишка с усталым взглядом и иди дальше. Тебе ещё шагать и шагать. Да, привал, пожалуй, сделаешь на седьмом. Тебе нравится цифра семь? Знаю, нравится. Всё просто: ты не оригинален. Знаю, что к оригинальности ты и не стремился никогда, помолчи, береги дыхание.

Пятый. Помнишь ту прошлогоднюю встречу на пятом? Да–да, та женщина. Только тогда ты – спускался, а поднималась она. Ты ещё сравнил её с королевой ацтеков, даже не задавшись вопросом, бывали ли у ацтеков королевы. Глупо, конечно, надеяться, что вот сейчас та встреча повторится. Чёрт – он, конечно, шутит многим, но не этим. Этим вообще шутить не принято.

Лужа, расплывшаяся в углу свидетельствует о… О чём может свидетельствовать лужа на пятом? Если бы на первом, то всё понятно – домофон не работает уже вторую неделю. А – на пятом? Впрочем, когда–то давным–давно, когда ещё метеориты, вулканы и бесконечные кислотные ливни терзали землю, исподволь проводя неприхотливое терраформирование, моря и океаны образовывались вот так же, из ничего не значащих луж. Быть может, в следующий раз тебе придётся преодолевать пятый вплавь. Хорошо, если к тому времени будет налажено хотя бы паромное сообщение…

Тукан. Кажется, так называется эта птица? С мощным клювом, который в четыре с половиной раза тяжелей хилого пёстрого тельца. Этот тукан, не очень тщательно упакованный в полиэтиленовый мешок, ощипан, выпотрошен и обезглавлен, так что ты никогда не узнаешь, на самом ли деле его клюв в четыре с половиной раза тяжелей хилого тельца.

А индейцы чапако сидят, сложив в стороне духовые ружья, и в чинном молчании курят. Этим ребятам подниматься гораздо выше, чем тебе, если не ошибаюсь. Не помнишь, на каком они работают?.. Нет, мне кажется – выше. Вероятней всего, на шестнадцатом. Значит, им ещё десять этажей. Их вождь – пузатый толстун или толстый пузан по фамилии Джалилов – кивает тебе, как старому знакомцу, хотя виделись вы от силы один раз. И вряд ли увидитесь ещё, потому что ремонт на шестнадцатом заканчивается. Ответный кивок не должен быть слишком явственен – эти ребята чапако склонны к фамильярности и очень говорливы. Ты же не хочешь застрять здесь на полчаса?

На седьмом всё как всегда. Никаких неожиданностей, если не считать человека с гармонью. Положив возле ног заношенную кепку, в которой поблескивают несколько монет, он задумчиво тянет меха, а ещё более заношенный голос вторит: «Бродяга Байкал переехал, навстречу родимая мать…» Слушать не обязательно, просто брось ему в кепку что–нибудь из кошелька и можешь идти дальше: привала здесь не будет, ты же не хочешь сидеть рядом с этим человеком?

Ну, не рубль же в самом деле, что ты как жмот последний! Брось хотя бы два.

Да, я тоже совсем запыхался. Надеюсь, на восьмом не будет никаких неприятностей.

И действительно, их нет. Хотя смотря что понимать под неприятностями опять же. Потому что народу тут – не протолкнуться, как на перроне в предвидении электрички. Видимо, твоя логика применима к человечеству вообще и не ты один предпочитаешь цифру семь, и не ты один тянешься к приличному обществу, избегая бродяг и побирушек.

Нет, о том, чтобы присесть и речи быть не может. Даже короб мусоропровода уже занят – на него посадили девочку лет трёх. Застывшие в усталости лица, напряжённые взгляды (а вдруг ты претендуешь на чьё–нибудь место!), молчание приговорённых. Или, скорее – обречённых.

Глупо вот так стоять под этими взглядами – это не отдых. Быть может, соберёшься с силами и поднимешься на девятый? Отдохнёшь там, как следует отдохнёшь. В конце концов, большая часть пути осталась позади, за твоей сутулой спиной… Ну хорошо, не сутулой, не обижайся. Но стройным кипарисом тебя тоже не назовёшь, и осанка твоя далека от осанок офицеров военно–морского флота её величества королевы Великобритании, которые целыми днями простаивают у стен, прижавшись к ним спинами. Представляешь? Целые поля молоденьких офицериков в лабиринте казарменных стен. Им просто некогда шляться по пивным. Я знаю, что ты был не в пивнушке, это я – вообще, о современных тенденциях. Ведь в те же самые минуты, когда ты шуршал палой листвой в аллее, тысячи твоих сограждан складывали свои жизни на алтарь небытия в духоте и смраде пивных. И в те же самые минуты тысячи офицеров военно–морского флота её величества молчаливо подпирали стены…

Что, пошёл?.. Ну давай, давай…

Девятый. Кто–то оставил здесь газету на полу, так что можешь расположиться с комфортом. Вытяни гудящие ноги. Прислушайся к шумному дыханию: оно становится всё медленней, всё спокойней. Только не усни, я тебя умоляю! Спать на девятом опасно. Помнишь, как года два назад здесь подняли сонный труп?

Курить не надо, тебе ещё три этажа. Три этажа – это, конечно, ничто, это мелочь по сравнению с тем, что уже, но тем не менее.

Да, это здорово, что ты всегда берёшь с собой на прогулку карманную фляжку, очень хорошо. Коньяк не утоляет жажды, но и не роняет самооценку, как пиво. Никто из этих студентов, что, гомоня и смеясь, спускаются с десятого, не скажет, что ты алкаш несчастный. Потому что ты пьёшь коньяк, а не пиво. Коньяк – это благородно. Даже отрыжка после него благородна. И фляжка у тебя красивая – серебристая, с головой льва на боку, в кожаной оплётке.

Хорошо, что он не попал по кости, этот юнец. По икре. По икре – это совсем и не больно. Ты не злишься, не протестуешь, ты – улыбаешься. И это правильно. Несчастные юнцы, они достойны сочувствия. Постарайся только, чтобы улыбка твоя не выглядела ни подобострастной, ни заискивающей. Иначе будет ещё пинок. И слова какие–нибудь обидные. Улыбайся спокойно и с достоинством. Можно добавить немного скорбного сожаления об их глуповатой непосредственности. Они ни в чём не виноваты. Такова природа, такова жизнь, таково – всё. Да и, в конце концов, они имеют право не знать, что ты не бомж.

Нет–нет, брось сигарету. Конечно, после глотка коньяку хочется расслабиться, спокойно подымить, улыбаясь своим мыслям, но… Правильно, вставай.

Десятка. Круглое число. Круглое, как трамвайное кольцо, которое видно из твоих окон. Круглое, как бесконечность. Круглое, как… Ладно, не напрягайся, ты никогда не отличался ни фантазией, ни парадоксальностью мысли, ни афористичностью суждений. Ты и сам это знаешь, разумеется. Да не заводись, я не хотел тебя обидеть, тем паче, что обидчивостью ты тоже никогда… Чёрт, да ты, кажется, просто пьян! Очень некстати, старик, ведь нам подниматься ещё два этажа. Давай–ка, соберись, утри пот платком, постой немного, держась за перила и улыбаясь этой своей дурацкой улыбкой. Посмотри на собаку. Ты не знаешь, но она всегда сидит здесь – каждый день, вот уже лет семь или восемь. Она приходит к человеку, что живёт вон за той дверью. Обрати внимание, какого она нежного салатового цвета. Да не дверь, а собака. Если будешь злоупотреблять коньяком, когда–нибудь она сядет и у твоего порога.

Одиннадцатый. Ну вот и всё. Почти. Этот человек на велосипеде… Да нет, это не хозяин той собаки, он действительно едет на велосипеде. Если не ошибаюсь, он живёт на пятнадцатом. Он всегда спускается и поднимается таким способом, даже когда лифт работает. Спортсмен, велосипедист, готовится к олимпиаде. Скажи ему что–нибудь, видишь, как он улыбается тебе? Кажется, предлагает подвезти. Ни к чему, конечно, ведь тебе остался всего один пролёт. Посмотри ему вслед: как лихо он несётся вниз, как умело закладывает вираж, как блестит его шлем. И сделай последний рывок – ложись грудью на пространство, как красноармеец на белогвардейский штык.

 

Ступенька… ступенька… ступенька…

Дом, милый дом! Припади лбом к прохладе металлической двери и плачь, рыдай, никого не стесняясь. Всё кончено.

Где–то выше слышны голоса, музыка и мегафон, бросающий в толпу лозунги. Наверное, там организовали митинг. Тринадцатый и четырнадцатый всегда отличались особо активной гражданской позицией. Конечно, глядя на мир с такой высоты, немудрено уподобиться… Стоп. Это плохая мысль, дурацкая какая–то мысль. Как, впрочем, и все твои мысли.

Да не торопись ты так, не суетись. Или это коньяк не даёт тебе попасть ключом в скважину? Не думаю. Успокойся, улыбнись победно и одним движением добейся своего. Ключик в замочек – сколько раз ты проделывал это и всегда получалось. Да, время не стоит на месте, да, ты уже не тот – как и весь этот мир, – но это же не повод перестать быть собой, не так ли?

Придержи дверь, ты же знаешь, как гулко она ударит в стену, если не придержать.

Ну, вот ты и дома. Улыбаясь всё той же идиотской улыбкой, ступаешь в прихожую.

Пол уходит из–под ног. «Неужели я так напился?», – с опозданием спохватываешься ты и делаешь ещё шаг. Но пол не возвращается. Его просто нет.

Ветер свистит в ушах и выбивает из глаза слезу. Далеко внизу земля распахивает свои материнские объятия.

Ну, и что ты так очумело пучишь глаза, будто знать не знал, чем это всё рано или поздно кончится? Посмотри вокруг: сотни, тысячи окон смотрят на тебя и наверняка восхищаются. Подтянись, расправь плечи, надень улыбку – ту самую, которую ты… Да не кричи же так! И не размахивай руками – это привлечёт ворон, стервятников, гиен и другую шваль, которая рада будет попировать на твоих костях.

Полонез

Неуютно сгорбившись под чахлым полосатым навесом, Кудякова смолила «Яву». Снег с дождём окроплял выложенные в ящиках желтобокие бананы, зеленогрудые яблоки, палкообразные огурцы и прочую плодо–овощную «канитель», как называла её Кудякова. Ноябрьская кляклая серость давила на плечи, выстуживала задубевшую в боях за светлое будущее душу. Торговля не шла. Да и чего бы ей идти в такой бездушный день. Граждане – нахохлившиеся и медлительные, хмурые и торопливые, никакие и никудышные – проходили мимо и на плоды дальних экваториальных и субэкваториальных стран решительно не смотрели.

У ларька явился гражданин предпенсионного возраста и непрезентабельного вида в чёрном драповом пальтишке эпохи, кажется, «Кинопанорамы», «Пионерской зорьки» и хлеба по восемнадцать копеек.

Приблизившись, он остановился у металлической стойки, поддерживающей навес, и длительно уставился на Кудякову.

– Чего? – спросила та после минутного молчания, не выдержав этого настойчивого взгляда.

– Вы же девушка, – проговорил гражданин неопределённо, но, кажется, с укоризной.

– Ну, – не стала отнекиваться Кудякова, хотя девушкой была последний раз четверть века тому назад.

– А дымите, как… как кочегар из Бздыхолетовки, простите за специфическую ассоцитивность мышления.

– И чо? – сипло вопросила Кудякова и сухо, продолжительно закашлялась.

– Во–во! – обрадовался гражданин её кашлю. – Ишь как зашлись!

– Те чо надо–то? – поинтересовалась Кудякова, быстро затянувшись и сплёвывая под ноги.

– Вы же девушка, – укоризненно повторил гражданин. – Мать. Мадонна.

Мадонна Кудякова подозрительно глянула на гражданина. Да нет, гражданин был самого обычного, хотя и сильно поношенного, вида, предпенсионного возраста, очевидно трезв, и не было в его лице ничего маниакального, и глаза его не горели психопатическим огнём.

– Короче, – сказала Кудякова, затянувшись в последний раз и бросив бычок себе под ноги, в компанию дюжины других, уже скуренных за этот день, – те чо надо–то?

Была она в платке, старой дублёнке и массивных резиновых сапогах; тяжела, грозна, преждевременно сморщена неподатливой жизнью и весьма непроста в свои без году пятьдесят.

Её быстрые глазки с подозрением пробежали по лицу и по всему безотрадному силуэту гражданина в ношеном драповом пальто, остановились на худых и давно не чищенных чёрных ботинках с лохматыми от времени зелёными шнурками.

– Понимаете ли, – раздумчиво произнёс гражданин, – люди делятся, собственно, на четыре сорта: на тех, кто хочет и делает; на тех, кто не хочет, но делает; на тех, кто хочет, но не делает и, наконец, тех, кто не хочет и не делает.

Кудякова молчала, ожидая продолжения. Но и гражданин примолк, сделав подачу и предвосхищая, видимо, ответ собеседницы.

– Возьми яблок, – зябко поёжилась мадонна и жадно потянулась душой к согревающей фляжке, припасённой под прилавком. – Или бананов возьми. Чем трепаться–то попусту.

– Я не ем бананы, – пожал плечами гражданин. – А яблоки мне противопоказаны – кислотность у меня нездоровая.

– То–то я смотрю, кислый ты какой, – кивнула Кудякова. – Ну если ничего брать не будешь, так и иди отсель, не толпись попусту, – и прибавила ещё для надёжности одно короткое и веское слово.

– Мне хочется лишь незначительного общения, – сказал гражданин, не замечая неказистого слова. – Хотелось немного скрасить ваше отрешённое одиночество. А вы – курите. А ведь вы же – девушка, женщина, мать…

– … твою, – возникла мадонна в новой образовавшейся паузе. – Мать твою, ты чо ко мне привязался?

– Ну что вы, – смутился почему–то гражданин. – О привязанности говорить пока рано. Хотя, не скрою, меня привлекла миловидность вашего лица, заставила забыть о врождённой стеснительности.

– Вот и топай, – поддержала Кудякова. – Забыл, а теперь шуруй отсюдава, не засти солнце. Бананы, они солнце любят.

Гражданин удивлённо посмотрел на небо, с которого всё падал и падал мелкий зернистый снег вперемешку с дождём. Ни о каком солнце, разумеется, и речи не было – одна лишь невзрачная ноябрьская серость кругом.

У трамвайной остановки, пропуская пешеходов на переходе, остановился легковой автомобиль. Из открытого окна его неслась оглушающая музыка – радио было включено на такую громкость, что при случае могло бы создать праздничную атмосферу на массовых гуляньях или сельскохозяйственной ярмарке. Оркестр под управлением известного в узких кругах дирижёра оживлённо исполнял полонез из оперы «Евгений Онегин». Тёплая, бодрая музыка лилась в мокрое ноябрьское пространство и обещала, что обязательно ещё будет лето, и будут бабочки, и тёплые дожди, и путёвки в санаторий, и шашлыки, и танцы до утра. Грузный водитель армянской наружности, с густыми усами над пухлой губой, нетерпеливо постукивал пальцами–сардельками по рулевому колесу. Он опаздывал на деловой ланч с важным поставщиком хозтоваров.

– Позвольте пригласить? – гражданин в зелёных шнурках зашёл за прилавок, приблизился к Кудяковой, лихо прищёлкнул каблуками стоптанных ботинок, взбоднул головой, будто молодой задиристый козлик, галантно протянул руку.

– Чо? – не поняла мадонна.

– На полонез, – пояснил гражданин и снова взбоднул головой.

Кудякова внезапно смутилась. Её давно никто не приглашал на полонез, зато с ней охотно ругались подслеповатые, но цепкие старушки, возомнившие переобвес, и ещё дочь Ленка – по каждому поводу и без повода; а ещё её терпеть не могла Рощина из одиннадцатой, а Кубасов только и знал, что просить сто рублей на «поправиться», полюбовничек хренов.

Новые пассажиры вошли в трамвай. Поднялись самыми последними две мощные суровые гражданки. Закрылись двери.

Кудякова вдруг потеряла дыхание и голос. Грудь её заволновалась, заволновалась, и румянец хлынул на прихваченные ноябрём щёки. Она робко пожала плечами и сколь могла грациозно подала гражданину широкую и крепкую ладонь свою в вязаной перчатке с сине–белым узором.

И они как–то внезапно и порывисто закружились, закружились, закружились в танце.

Кавалер вёл умело, и ни разу его стоптанный ботинок не коснулся неподобающим образом сапога мадонны, и ни разу не поскользнулись они на хрупкой, но коварной ноябрьской наледи.

– Вы прекрасно вальсируете, – интимно шептал гражданин партнёрше, и щёки её рдели всё больше и больше, и лёгкое головокружение заливало всё вокруг звонкой пустотой. И облачка их дыханий смешивались и растворялись. Мелькали перед глазами – кружились в вальсе – трамвай, дом бытовых услуг, кондитерская, пошедшие на взлёт голуби, милая девочка с красным воздушным шаром… Тяжело хлопали по асфальту сапоги мадонны, великоватые ей на половину размера, сбился платок, захлебнулся туманом растерянной радости взор, летел по воздуху подол передника, подхваченный трепетной рукою.

«Ах, хорошо–то как, право! – волновалась она, выгибаясь станом. – Раз–два–три… раз–два–три… А каков кавалер–то, а!.. Недолго и увлечься… раз–два–три… как смотрит, как смотрит!… Горю вся, мамочки родные, пропадаю!.. Раз–два–три… Однова живём…»

Голуби унеслись к площади возле дома бытовых услуг, где явился толстощёкий мальчик лет четырёх отроду, и в руках его сладкосахарно белела надкушенная булка.

Пешеходы на переходе кончились, а автомобиль всё стоял и стоял, и музыка всё играла и играла. Водитель армянской наружности задумчиво разглядывал рулевое колесо, словно впервые его увидел и пытался теперь угадать, для чего эта штука могла бы ему пригодиться.

На самом же деле Арутюн Аванесович Мелитян буквально минуту назад умер в третьем инфаркте.

А трамвай тоже всё стоял и стоял. И двери его были закрыты. Можно было решить, будто вагоновожатая просто залюбовалась танцем, замечталась о своём, забыв о маршруте следования номер двенадцать; и пассажиры припали к окнам, сентиментально улыбаясь и тихонько перешёптываясь. А кто–то мог бы предположить, что вагоновожатая, не дай бог, скончалась в третьем инфаркте.

Но нет – на самом деле трамвай стоял потому, что на него устроили облаву контролёры, давно и прочно забывшие простую истину: лучший контролёр – это совесть пассажира.

А милая девочка с красным воздушным шаром вырастет и станет женой известного мафиози.

Хранитель пустоты

Когда съехали жильцы из тринадцатой, он только обрадовался. С ними вечно были проблемы: мусор, шум, плохая энергетика, растекавшаяся по всем этажам зловонным туманом. Одним словом, дикость какая–то. А кроме того, ему, как старшему дома, управляющая компания постоянно присылала список должников. В этом списке значился всего один пункт – квартира номер тринадцать.

– Слышали? – как–то, на лестнице, потянула его за рукав Вера Семёновна из двадцатой. – Тринадцатая съехала. Крысы бегут с тонущего корабля.

– В каком смысле? – не понял он.

– А как же, вы не знаете?

– Нет.

– Странно. Этот очень известный факт: тонущий корабль всегда первыми покидают крысы. Уходят, говорят, строем. Очень приспособленная скотинка. Говорят, когда человечество погибнет в атомной войне, на земле останутся только крысы.

– А тараканы? – зачем–то спросил он.

– А, ну да, ещё тараканы останутся, – кивнула двадцатая.

Следующей была тридцать восьмая. Уж супругов Мишиных ни при каких обстоятельствах нельзя было назвать крысами. Пусть они были не очень активными жильцами и в домовых собраниях не участвовали ни разу, но никто из соседей не мог бы сказать о них ничего плохого. Как, впрочем, и хорошего. Обычные люди.

– Уезжаете? – спросил он главу семьи, встретив его на этаже выносящим прикроватную тумбочку.

– Да, знаете ли, – почему–то смутился Мишин. – Пора.

– Расширяетесь?

– Да нет, вы знаете, – ещё больше смутился Мишин, – сужаемся. Вот так, да. А что делать…

Через неделю засобиралась пятнадцатая. Потом была сорок первая. Двадцать вторая. Седьмая, одиннадцатая, шестнадцатая…

– Что происходит? – спросил он как–то у Веры Семёновны, встретив её у лифта.

– А вы не знаете? – удивилась соседка.

– Нет.

– Корабль тонет, – многозначительно поиграв глазами и бровями, прошептала она ему едва ли не в самое ухо. Изо рта у неё пахло мятным леденцом и губной помадой.

– Какой? – удивился он.

Вера Семёновна лишь удивлённо покачала головой: не от мира сего человек, дескать.

– Как же это вы не знаете? – сказала она, выходя на своём этаже. – А ещё старший дома…

Через месяц заселёнными оставались лишь двадцать квартир из сорока восьми.

Потом поветрие внезапно стихло – так же внезапно, как и началось. Если не считать тридцать второй, которую жильцы покинули неслышно и незримо, под покровом, как говорится, ночи. Просто когда утром он обходил дом, дверь в тридцать вторую оказалось незапертой. Он постучал, покашлял, заглянул.

Квартира была пуста, и только тонкий запах духов и лаврового листа ещё слабо витал в ней.

«Странно», – пожал он плечами.

– Вы что же, в самом деле ничего не знаете? – удивился жилец однокомнатной сорок восьмой, спускаясь вслед за носильщиками, выносящими его незамысловатый скарб.

 

– А чего я не знаю? – пожал плечами он.

– Интересно, – пожевал губами теперь уже бывший жилец. – А ведь вы старший дома.

– Да.

– И не знаете.

– Нет.

– Смотри́те телевизор, – рассерженно бросил сорок восьмой и больше не вымолвил ни слова.

Тогда он торопливо поднялся в свою квартиру, просеменил к телевизору, стёр с него застарелую пыль, включил.

Телевизор работал, но экран его остался чёрным.

– Что с телевидением, не знаете? – поинтересовался он у Веры Семёновны на следующий день.

– А что?

– Не показывает.

– А-а, проснулись, – усмехнулась соседка. – Так он уж давно не показывает. Уж месяца два как.

– Почему?

– Да кто ж его знает.

Через неделю поветрие вернулось. За три дня дом покинули одиннадцать семей и бессемейных. Заселёнными оставались только семь квартир.

– Вы ещё не съехали? – удивилась Вера Семёновна на четвёртый день, когда он застал её в пустой двадцать третьей за собиранием брошенных литровых банок. – Смотрите, сколько баночек оставили. Совсем сдурели люди! А мне пригодятся. Под варенье.

– А если они вернутся? – сказал он. – Нехорошо как–то получится.

– Никто не вернётся, – поджала губы Вера Семёновна.

– Почему вы уверены?

– Да вы как будто с луны свалились только вчера. Лунтик, право слово.

– Да объясните же мне, что происходит! – не выдержал он, почти закричал.

Это было ошибкой. Вера Семёновна тут же поджала губы, молча собрала оставшиеся банки в большую сумку и направилась к выходу.

– Не надо на меня орать! – сурово сказала она в дверях. – Никто вам права не давал. И должность ваша – старший дома – совсем не официальная. Так что постыдились бы волю давать горлу своему.

В четверг исчезли жильцы сорок пятой. То есть именно что, в буквальном смысле, исчезли. Никто не видел, когда и как. Жилец из третьей, нетрезво глядя в глаза, прошептал:

– Улетели!

– Что значит – улетели? – поднял он брови.

Особо верить третьему было нельзя, конечно, поскольку был он личностью странноватой и редко трезвой. Тем не менее.

– То и значит. Он же давно строил воздушный шар.

– Кто?

– Сергеич этот, из сорок пятой, кто же ещё. На лоджии. – И добавил удивлённо: – А ты что же, не в курсе?

– Нет, – покачал он головой.

– Кому бы и знать–то, как не тебе, – недоверчиво покосился третий. И ушёл в запой.

Из запоя он уже не вышел, а так и сгорел – умер на пятый день. Хорошо, что на первом этаже жильцов уже не оставалось, так что плохой запах из третьей никому не мешал.

– Что ж его никто не хоронит? – удивился как–то он в разговоре с Верой Семёновной.

– А некому, – отвечала та его удивлению. – Он ведь один был, как перст. Сирота и бобыль. Навроде меня. Меня ведь тоже… – на глаза соседки навернулась жалостливая слеза, – меня ведь тоже некому будет схоронить, если что.

Это было плохо. Он представил, какой запах будет идти по площадке из соседней квартиры, и ему заранее стало дурно. Впрочем, он тут же успокоил себя мыслью, что пустых квартир в доме много, так что поменять место жительства не проблема.

«А адрес как же? – подумал в следующий момент. – Адрес–то переменится, а никто и знать не будет. Как я буду письма получать? Из управляющей компании…»

Через день опустела тридцать восьмая.

– Вы все тут умлёте, – сказал её пятилетний жилец, спускаясь по лестнице вслед за матерью.

– Не болтай чепухи, милый! – пожурила его мать.

– Почему же это мы умрём? – спросил он.

– Не обращайте на него внимания, что вы, – успокоила тридцать восьмая. – Ребёнок же.

– Все, все умлёте, – настырно повторил мальчик и заревел, потому что мать шлёпнула его по губам.

– Извините, – сказала она и бессильно пожала плечами. – Измучились мы уже с ним. Гиперактивные дети…

– А почему вы уезжаете? – поинтересовался он.

– На Кубань уезжаем, к матери мужа.

– А квартира как же? – не отставал он, в надежде выведать причину бегства.

– А что квартира… Не до квартиры тут… Вы что же, газет совсем не читаете?

Вернувшись к себе он бросился к толстой пачке газет, сдул с них пыль и принялся перекапывать, просматривая самые броские заголовки.

Оказалось, однако, что газет он давно уже не получал – с прошлого года. Забыл выписать. Впрочем, они ему как–то и не нужны были.

«Плохо, – подумал он. – Теперь вот понадобились, а нет. Надо будет обязательно выписать на будущий год. Вот только с новым адресом определюсь».

Однажды внезапно перестал работать лифт. Водопроводные краны лихорадило, они тряслись и гудели, но испускали только воздух – так отлетали, наверное, на небеса их никелированные души. Электричества не было уже дня два или три. Перестали приходить счета из управляющей компании. Последнее было ему на руку, поскольку теперь он свободно мог поменять адрес жительства.

Оставшиеся четыре квартиры держались долго – почти две недели. Даже Вера Семёновна удивилась:

– Затишье какое–то, – произнесла таинственным шёпотом. – Или уже закрылся…

– Кто закрылся? – холодея спросил он.

Она удивлённо воззрилась на него, откинув голову и недоверчиво скривив губы.

– Вы не прикидываетесь? – спросила на всякий случай.

– Да нет, – отвечал он.

– Хм…

– А что происходит–то? Кто закрылся?

– Господи, твоя власть! – воскликнула Вера Семёновна. – Святой человек!

И зарыдала, и удалилась к себе.

А двухнедельное затишье кончилось в тот же день. Вечером опустели двенадцатая и сороковая. Жильцы уходили по лестнице молча. Двенадцатая торжественно и строго несла старенький холодильник. Сороковая столь же торжественно и хмуро несла на носилках старенькую бабушку. На его вопросы они не отвечали.

Ещё через два дня к нему постучалась Вера Семёновна. В руке у неё был небольшой чемодан.

– Что? – спросил он. – И вы туда же?

– Нет, я в другую сторону, – скорбно покачала головой соседка. – Идёте со мной?

– Куда?

– Куда глаза глядят.

– Нет, – он обвёл взглядом площадку, замершие электросчётчики, незакрытые двери. – Нет. Капитан последним покидает тонущее судно. Или идёт на дно вместе с ним.

– Святой человек! – повторила Вера Семёновна давешнее своё определение. – Ну что ж, прощайте тогда. Не поминайте лихом. И… и простите нас всех!

– Да ладно, – торжественно отвечал он. – Я буду ждать вас. Я буду ждать вас, и вы обязательно вернётесь.

– Я бы и не уходила, – всплакнула Вера Семёновна. – Но что ж теперь поделаешь, раз всё так сложилось…

– Да, – он коснулся её плеча. – Я не виню вас.

Она кивнула и ушла. Он проводил взглядом её скорбный силуэт, медленно спускающийся по лестнице, и закрыл дверь…

Теперь ежедневный обход дома стал для него процедурой рискованной, таинственной и непередаваемо волнующей. Опустев, дом жил своей собственной жизнью, которой он очень скоро нашёл подходящее название – пустота.

Поскрипывали двери, то и дело слышались на лестницах чьи–то шаги и подкашливание или хлопки шлёпанцев о пятки, ни с того ни с сего гудел лифт или вдруг принимался петь кран в квартире умершего пьяницы. А иногда являлось эхо, и тогда ему было с кем поговорить.

Он каждое утро и каждый вечер поднимался на двенадцатый этаж и начинал свой обход – осматривал каждую площадку, каждую квартиру, вдыхал ароматы запустения и тишины, касался холодных стен, тщательно протирал везде пыль и снимал паутину.

Время шло, дни сменяли ночи. Никто не возвращался. Иногда ему слышались какие–то звуки из подвала и тогда он думал, что там поселились бомжи. Думал сходить проверить, но потом решил, что вряд ли встреча будет приятной. Да и не хотелось ему видеть посторонних.

Наступила осень, похолодало. Дом грезил о зиме. И к ней надо было готовиться. Нужно было как следует осмотреть его на предмет возможной протечки крыши, утеплить окна в квартирах, там, где стояли старые деревянные рамы. Поэтому один из своих очередных обходов он начал с самого верха.

Кряхтя, выбрался на крышу, где посвистывал высотой двенадцати этажей холодный ветер. Осмотрелся.

Вокруг торчали трубы заводов, вытянув к небу свои чёрные хвосты: вон стоит марганцевый, виднеется ртутный, огромным насекомым улёгся на окраине алюминиевый, притихли за рекой завод ферросплавов и цементный. Ещё дальше, дальше, дальше маячит в лёгкой дымке радиохимический завод.