Старик

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Старик
Старик
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 4,22 3,38
Старик
Старик
Audioraamat
Loeb Авточтец ЛитРес
2,11
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

XI

Вера родилась и выросла в Москве. Росла она домашним ребёнком, маминой и папиной дочкой. Главным образом, папиной. Отец Веры, Юрий Петрович, был искусствоведом. Это был тихий человек с блеклыми голубыми глазами, мягким характером и седыми до белизны волосами. Сколько Вера себя помнила, папа, в своём толстом свитере, либо что-то писал у себя за столом, либо читал под абажуром в кресле, разложив вокруг себя много разных открытых книжек. Самой большой радостью для Веры были минуты, когда к отцу можно было войти. Разрешение на это она читала по его глазам, заглянув в щёлочку двери. И тогда можно было залезть к нему на колени, делать ему в ухо «ёжика», расшебуршить волосы и делать ему на голове всякие дурацкие причёски. От отца всегда пахло его особенным опрятным запахом и табаком. Он курил трубку. Часто случалось такое, что они все втроём искали его трубку по всей квартире, такой он был у них рассеянный. Да и не мудрено, и рабочий его стол, и кресло, а порой и диван, – бывали буквально завалены книгами, журналами, газетами, какими-то папками и бумагами. Всегда в идеальном порядке у него были только выдвижные лотки со слайдами, на которых были репродукции его «драгоценных», – как выражалась мама, – картин. Иногда отец доставал диапроектор, они выключали свет, и в таинственном полумраке на стенке менялись одна за одной картины, а отец своим чуть хрипловатым голосом рассказывал ей сказки о людях с этих картин. Ходили они вместе и по музеям, и Вера радовалась как старому знакомому, если вдруг видела картину из папиного шкафа. А когда она чуть подросла, отец стал брать её с собой на Новодевичье кладбище, к дедушке. Отец прибирался, а ей доставалась самое ответственное дело: протирать на камне металлические буковки. Потом отец под них ставил стаканчик с водкой, накрывал его краюхой хлеба, а рядом клал папиросу. Они садились рядышком на гранитную скамеечку, сидели и молчали. И им было хорошо. А вокруг было столько всего интересного: нагромождения всевозможных камней, скульптуры, барельефы, разного вида надписи, но Вера только украдкой поглядывала на всё это, папа считал неприличным слоняться и глазеть на чужие могилы. На обратном пути они подходили только к одной могиле, к Антону Павловичу. Вера уже знала, «Антон Павлович» это был писатель Чехов, который написал «Каштанку». Перед его памятником папа быстро крестился, чего никогда не делал ни в одном другом месте. Вера считала, что не должна об этом никому говорить. Ей казалось, что это их общая с папой тайна. Не говорила даже маме…

Мама её, Татьяна Васильевна, небольшая смешливая женщина с живыми и вечно озабоченными глазами, всегда была чем-то занята по дому. Такой она была для других людей, не для дочери. Для Веры она была единственным существом, которое Вера от себя ещё не отделяла. Самым большим для неё несчастьем было, когда мама её ругала. Правда, случалось это крайне редко, Вера была аккуратной и послушной дочкой. Именно про таких детей говорят «золотой ребёнок». Её и ругать-то, когда она испуганно открывала свои огромные с пушистыми ресницами глаза, у Татьяны Васильевны не очень получалось. Не говоря уже о Юрии Петровиче, лицо которого невольно расплывалось в улыбке, когда он видел дочь. С этой своей улыбкой он частенько пытался справиться одними губами, как будто жевал чего-то или пробовал на вкус. Вера всё равно её чувствовала и тут же принималась по-детски кокетничать. Однако лишь тени раздражения в родительских глазах было достаточно, чтобы сердечко её заколотилось. Не всегда она, правда, понимала причину подобного недовольства, но реакция у неё была всегда одинаковой. Она замирала, брови у неё поднимались домиком, а на глаза наворачивались слёзы. И скорое прощение оказывалось неизбежным: мир восстанавливался.

Жизнь их текла размеренно и однообразно. Казалось, ничто не может поколебать её устоявшегося порядка. Подруга детства Татьяны Васильевны вообще считала, что той сказочно повезло в жизни и с мужем, и с ребёнком. «И муж беспроблемный, и ребёнок беспроблемный». Дочка и в самом деле грела ей сердце. Бывали, правда, дни, когда на дочь, по выражению Татьяны Васильевны, «находило». На Веру и впрямь временами находило, она ни с того ни с сего вдруг замыкалась, от всего и от всех отстранялась и целиком предавалась своим детским мечтаниям. Забывая и о себе, и обо всём на свете. Бог ведает, что у неё творилось в голове, но длилось это иногда по нескольку дней подряд. Татьяна Васильевна уже знала эту её рассеянность и отрешённость в глазах, и не умея выпытать истинную причину происходящего, крайне по этому поводу переживала, налетала на удивлённого мужа, корила себя, что не уделяет дочери достаточно внимания, находила целую гору книг по воспитанию, и даже некоторые из них успевала прочесть. Однако дочь быстро возвращалась в своё обычное состояние, и дальнейшее чтение умных книг откладывалось до следующего раза…

Так они и жили. Они жили так, что никому из них и в голову не приходила мысль, что их жизнь могла быть какой-то иной. Ничего иного и никого иного им было не надо. Им представлялось, что так всегда и будет, что только так и должно быть. Счастливым людям такое может представляться. Они были счастливыми людьми, и всякие сомнения по этому поводу отвергались ими как нечто несуразное. Несуразное и не относящееся к действительности. Правда, и счастливые люди иногда представляют себе, что они несчастливы. Такое случалось и с Верой. Однажды она поймала себя на мысли, что не согласна с родителями, что она думает совсем по-другому, нежели они. Это было настоящее несчастье. Её мироздание, в котором была она, потом мама и папа, а потом уже всё остальное, – это её мироздание пошатнулось. Оказалось, существовала возможность каких-то иных отношений, не как у них. И она испугалась. С ней происходило что-то такое, чего она не понимала, и поэтому всё это было тут же забыто. Она не хотела ничего своего, она хотела быть с ними. Она была хорошая, она всех любила, и её все любили…

Вера совершенно не помнила, как повзрослела. Отдельные всполохи памяти, какие-то разрозненные воспоминания, среди которых были, правда, и стыдные воспоминания, – и всё, не более того. Всё это растворялось в родительской любви, как будто позади ничего нехорошего и не было. Плохое она запоминала не о себе, а о других. К примеру, отец по какому-то пустяковому поводу выговаривает маме, что та тратит слишком много денег, и говорит ей много несправедливых слов, а Вера была с ней и поэтому знала, что мама хотела его самого этой же самой покупкой и порадовать. Ей обидно за мать до слёз, и ещё хуже, отец представляется ей вдруг обычным маленьким человечком, который как все остальные, которые не с ними. Весь мир как будто рушится. Остаётся пустота. Она никогда так самозабвенно не плакала до судорог, до изнеможения и до дикой боли в висках. А однажды ей сказали, что та-то и та её ненавидят и так всем и говорят! Они говорят, что она такая-то и такая-то, что она хочет того-то и делает для этого то-то. И это было ужасно. Мало того, что это было совершенно несправедливо, она вообще не могла понять, как такое можно подумать о человеке, а тем более об этом говорить. Сам факт, что её можно ненавидеть, потряс Веру, наверное, не меньше, чем тот факт, что один человек может убить другого человека. И можно было не только ненавидеть, но и открыто в этом признаваться, говорить об этом каждому встречному и поперечному. А потом ещё та же Машка, её подружка, рассказала ей в подробностях и шёпотом, как, откуда и почему берутся дети. Это было настолько несуразно и нелепо, что Вера ей, естественно, не поверила. В это невозможно было поверить. Она тут же, на следующем уроке, попыталась всё услышанное как-то соединить с Марьей Михайловной, которая объясняла им математику. Это было совершенно невозможно, немыслимо. Это было где-то за гранью естества, за гранью добра и зла. А дома, в присутствии мамы и папы, даже думать о таком было нельзя. Она чувствовала себя преступницей только потому, что слышала то , что ей говорила подружка. И Вера решила, что Машка просто дура. Лишь одно воспоминание заставило её тогда усомниться: отец рассказывал, будто она сразу лезла под журнальный столик, если по телевизору целовались. Но даже и это она нашла, как себе объяснить. А дни шли, день за днём, и она повзрослела, и всё стало реальностью, что все мы реальностью признаём. Наверное, иначе и быть не могло. Она стала такой же, как все. Она уже знала, в этой жизни нужно бороться за место под солнцем. И она чувствовала, что достойна не самого последнего под этим солнцем места. Нелепым и глупым для Веры становилось всё детское. И её восторженность, и открытость, и полная вера в доброе расположение людей, и ожидание любви и счастья. Её уже манило что-то такое, что принадлежало другому миру, в котором есть охотник, а есть жертва, в котором ничего ещё не ясно, в котором либо что-то будет, либо не будет ничего. Ей казалось, что мама с папой даже не догадываются о существовании этого мира, но он-то и есть – настоящий мир. И мир этот пугал, волновал и манил её одновременно.

Когда человек изменяется, его прошлое сжимается, как шагреневая кожа. То же происходило и с ней. Она уже не была «наивной девчонкой», как она себя иногда в сердцах называла. Она уже знала этот мир. Она была готова помериться с ним силами, и она впитывала всё, что могло ей в этом помочь. Однажды, на одной из их студенческих посиделок её пригласил потанцевать незнакомый молодой человек. Ей не хотелось, но почему-то она не отказалась. Она даже не помнила его лица, помнила, что лицо было ухоженное, и особенно ухожены у него были волосы, волосок к волоску. Ей предложили фужер вина, и она не отказалась, хотя никогда ничего не пила вне дома. Ей нужно было домой заниматься, но она сидела со всеми и не уходила. Что-то потустороннее подавляло её волю. Испытывала она такое впервые. И она не нашла в себе силы просто от этого отмахнуться. Расходились они уже в сумерках. Он пошёл её провожать. Она и в этом ему не отказала. На улице было тепло и тихо. Они бродили по дворам. Он говорил, Вера слушала. Говорил он интересно, и ей даже казалось, что он говорит что-то весьма умное и очень необычное. Уже у дома, в соседнем дворике, они сели на лавочку, спиной к старому доминошному столу. Народа на улице уже не было. Из темноты трещали цикады. В еле уловимых дуновениях воздуха отчётливо чувствовалась первая ночная свежесть. На какое-то время Вера потеряла нить разговора. Она механически перебирала ремень сумочки, рассматривая быстрые движения своих пальцев. Ей было как-то неспокойно и волнительно, что-то её влекло и отталкивало в одно и то же время. Она осознавала, что вступала с ним в «отношения», какие не бывают между обычными знакомыми. Осознавала, но хорошенько разобраться в своих ощущениях и мыслях не могла. Она испытывала очень странное чувство, очевидно связанное с ним, но вроде бы и не с ним. Ей захотелось побыть одной и во всём разобраться, как вдруг что-то в нём, с ним переменилось. Она невольно к нему обернулась и совсем близко почувствовала его всего и его тёплое дыхание. Её глаза сами собой закрылись. Однако то, что последовало дальше, было ужасно. Она, видимо, ожидала чего-то совсем другого, потому что с каждой секундой становилось только хуже. Оно вдруг почувствовала своё тело, потому что его рука, или руки, постоянно что-то на ней ощупывали. А потом его губы, и особенно язык… И Вера очнулась. Она ойкнула, вырвалась и понеслась к своему подъезду, благо ей каждая тропинка была здесь знакома…

 

Дома она распустила волосы, тихонько умылась, чтобы никого не разбудить, и легла у себя под пледом, не разбирая постели. Ей хотелось и плакать и смеяться вместе. Невзирая на ополаскиватель и пасту, на губах она всё ещё чувствовала что-то чужое и мерзкое… В скором времени она уснула и проспала несколько часов. А когда проснулась, поразилась своему состоянию. Ей было жарко, тяжко, и от нервного возбуждения у неё непроизвольно сокращались мышцы живота. Испытывая острое желание какого-нибудь действия, она сбросила плед и села в кровати. В комнате было тихо, только привычно пузырился в аквариуме воздух. Вера сделала движение рукой влево, и за аквариумом включилась подсветка. Всё было как всегда, а внутри у неё что-то накапливалось. Из-за её любимой коряги выплывала рыбка, безразлично-тупое рыбье выражение её глаз показалось Вере нестерпимым. Нужно было сделать что-то такое, она не знала что. Она подошла к окну. В доме напротив светилось всего несколько окон. И в этих окошках, в их расположении было что-то такое до невозможности тоскливое и гадкое, что Вера сломала герань, выдернула её с землёй из горшка и вывалила всё это в аквариум, и горшок утопила там же, в мутной воде. И заплакала от бессилия. Плакала она самозабвенно, до изнеможения и полного отупения. Плакала долго, пока не поняла, что родители скоро будут вставать, и мать увидит и её, и аквариум. «Будет спрашивать, будет смотреть». Это было хуже всего, когда мать смотрела с укором и ничего не говорила. Когда в дверь постучали, и вошла Татьяна Васильевна, Вера сачком вылавливала рыбок в банку. Она даже не повернула головы, насупившись совершенно по-детски.

– Та-ак, в этот раз что такое? – Татьяна Васильевна пока ещё не знала, какой взять тон. – Ты почему не спишь?

Отмолчаться, как того хотела, сил у Веры не хватило. Она только хотела попросить, не выяснять ничего именно сейчас, но получился у неё какой-то неопределённый звук, который всё и выдал. Она пустила сачок, уткнулась матери в плечо и молча разревелась. Татьяна Васильевна только грустно улыбнулась, как улыбаются какому-то далёкому, почти уже призрачному воспоминанию.

– Девочка ты моя, маленькая, – проговорила она, глядя дочь по голове.

Вера попыталась возразить:

– Это не то совсем, это не то. И не смей думать гадости, слышишь. У меня… Я… Но я… А-а-а…

– Ну-ну, – только и нашлась что сказать Татьяна Васильевна дрогнувшим голосом. Что-то далёкое и почти забытое шевельнулось у неё в памяти: маленький тёплый комочек в ползунках и распашонке, головёнка с проплешинкой на затылке, и даже запах ей почудился как будто тот самый, самый родной из всех запахов… Она почувствовала, что тоже сейчас заплачет. «Этого только не доставало – мокроту тут развести»,– подумала Татьяна Васильевна и поцеловала дочь в голову. Теперь от головы пахло косметикой, и косметикой хорошей …

– Тебе хорошо, у тебя есть папа, – всхлипывала дочь, вызывая в груди Татьяны Васильевны новый прилив нежности к своему детищу и одновременно какую-то тонкую, щемящую, неизбывную грусть.

Вера не пошла в этот день в консерваторию: глаза были безнадёжно опухшие. Вместо этого они вдвоём забрались с ногами на диван, укрылись пледом и проговорили всё утро, оставив Юрия Петровича без завтрака и без его неизменного кофе, обычно распространяющего свой ароматный запах по всей квартире. Так с матерью Вера никогда ещё в жизни не говорила. Они говорили, говорили и говорили, и всё плохое и тяжёлое как будто куда-то исчезало. И им обеим очень не хотелось бы, чтобы этому их разговору что-нибудь помешало…

XII

Через очень короткое время в жизни Веры появился Саша. По крайней мере много лет спустя ей так казалось, что скоро. Познакомились они в октябре девяносто третьего года, в тот день, когда танки стреляли по Белому дому. Стреляли с Калининского, или тогда уже с Новоарбатского моста. Вера оказалась там случайно, Саша – из любопытства. Это был обычный день, обычные люди. У людей были такие же, как всегда, обычные лица: равнодушные, любопытные, злые, взбудораженные, улыбающиеся, воодушевлённые, невозмутимые, радостные, удивлённые, озабоченные, весёлые… Людей всё прибывало, а выражение их лиц становилось всё более однообразным. Саша понимал, что что-то происходило. Или, скорее, что что-то должно было произойти. Что – он не знал. Кто был прав, кто нет – тоже не знал. Ему было весело и неспокойно, его пробивала дрожь от предчувствия чего-то необычайного. Всё последнее время, после того своего подвала, ему не хватало, как ему казалось, какого-то настоящего, реально ощутимого действа. Как он это сам для себя определил, ему не хватало «движения» и «воздуха». Его влекло всё что угодно, только бы это «что угодно» каким угодно образом вырывалось бы из безликой череды дней. Саша был в том состоянии, когда человек действует не исходя из своих взглядов (поэтому и не боится ошибиться), а действует для того, чтобы эти взгляды у него появились. Он даже не прислушивался к разговаривающим и спорящим людям, группами встречающимися ему то там, то тут, а просто ходил с места на место. Сначала ему казалось, что где-то должно быть главное место, но найти его он не смог. И ничего ровным счётом вокруг не происходило. Люди, люди, люди – и ничего. А общее возбуждение, между тем, достигало какого-то предельного уровня. Казалось, сам воздух становится наэлектризованным. Потом попустило, в какой-то момент почудилось даже, что стало тише. Потом где-то зашумели, кто-то истошно кричал что-то. Что – было не разобрать. Потом что-то застрекотало, как будто швейные машинки. Саша служил в армии, но даже он не понял в первую минуту, что это были автоматные очереди. Ему даже в голову не могло придти, что средь белого дня можно стрелять в городе, на улицах, переполненных народом. Но тут побежали люди, поодиночке и группами. Почему-то в разные стороны… «Началось».

Внутри у него похолодело. Что делать, он не знал. Он пошёл на звук, но через квартал ему показалось, что звуки идут с другой стороны. Он свернул, дворами вышел на открытое место и свернул в какой-то переулок. Сделал не больше десятка шагов, и перед ним как из-под земли вырос человек в камуфляже. Непроницаемым взглядом и движением автомата он показал, чтобы Саша уходил. За плечами этого человека возникла ещё одна фигура с автоматом. Саша пересилил оторопь, развернулся и ватными ногами пошёл назад. До поворота было рукой подать, но он не выдержал, животный ужас вынудил его обернуться. Тех людей уже не было. Саша пустился наутёк и выбежал на какую-то улочку. Она была перегорожена грузовиками, возле которых толпились солдаты. Некоторые из них повернули на него головы, но тут что-то ухнуло и разорвалось. Саша это не только услышал, но и почувствовал, казалось, самой кожей. Все головы повернулись в ту сторону. Саша ждать не стал и стремглав пустился на удачу куда-то между домами. Разрывы где-то за спиной продолжались.

Удача его вывела в сквер, где прогуливались и разговаривали на лавочках люди. Какая-то женщина игралась на газоне со своей собакой. Саше стало мучительно совестно за свой страх. Особенно стыдно было за то, как он уговаривал себя, пока бежал, что ему тут делать нечего: «Какого чёрта полез, куда не надо». Со сквера были видны дома на той стороне Москвы-реки. На крышах, на балконах и в окнах, всюду располагались зеваки. Все смотрели в одну сторону. Действо, видимо, продолжалось. В голове шевельнулось сомнение: «Если уйти, то будет стыдно, во-первых. А, во-вторых…» Он не смог бы сформулировать, что «во-вторых», но он чувствовал, что упустит свою судьбу, если уйдёт. Он это чувствовал совершенно определённо. Без всяких сомнений, он должен был быть среди всех этих людей, не зная, зачем, и не зная, что конкретно надо было делать. Особенно это незнание становилось тягостным, когда всё затихало и останавливалось. Он даже успел пожалеть, что он один, а не в какой-нибудь группе, где хоть кто-то что-то понимает. Благо, логика происходившего события не оставляла ему много времени на размышления и всё сильнее затягивала его в свои сети. Происходящее дальше запечатлелось в памяти своей невероятной калейдоскопической круговертью…

Новым сильным впечатлением оказалась толпа. В одном месте обычная людская толчея превратилась вдруг в единую движущуюся толпу, которая понесла его куда-то помимо его воли. Он не мог ничего сделать. Все его физические усилия были направлены только на то, чтобы не упасть. Ему впервые за весь день стало по-настоящему страшно. Но и тут судьба его вывезла, он остался цел и невредим. Его настолько это воодушевило, что он долго потом помогал таскать какие-то трубы и спинки от кроватей. И по репликам окружающих, а главное по их настроению он с радостью понимал, что они делают какое-то необходимое и очень важное дело.

Потом был какой-то иностранец, в чёрной шапочке и с седой щётиной. По его причиндалам Саша определил, что это был журналист.

– Туда сюда ходить не хорошо, – прокричал ему иностранец шёпотом, широко раскрывая глаза, как пугают ребёнка, и выговаривая «корошо» вместо «хо…» Лишь на долю секунды Саша успел отвести глаза, куда мановением головы показывал иностранец, как в то же мгновение раздался тот ни на что не похожий утробный, разящий звук, который он долго не мог потом забыть. А иностранец уже лежал на спине. Его камера валялась рядом. Саша успел наклониться над ним и увидеть остановившийся, тоскливо белёсый взгляд голубых глаз и пузырящуюся кровавую слюну в уголке губ. Кровянистый шарик слюны медленно увеличивался и уже должен был лопнуть, как в это самое мгновение рывок за шкирку свалил его с ног. Чей-то голос вытошнил в него перегаром:

– Снайпер, м…ла. Схлопочешь в лобешник. Грамм этак девять.

Кто-то хохотнул, и чей-то палец оскорбительно сильно постучал ему по лбу. Однако от боли в горле он ни сказать ничего не мог, ни даже сглотнуть. Куртка была порвана, коленки на брюках были в траве, в висках стучало… Но он продолжал по инерции двигаться: где на корточках, где на карачках. Он уже было подумал, что оставил опасное место, как прямо над головой в стену ударили пули, и ему осколками посекло щёку и лоб. Кровь потекла по лицу, как пот, заливая глаз. Он забился куда-то в угол возле подъезда и утирался рукавом безнадёжно испорченной куртки. В тот момент и появился Наум. Его так все и звали – Наум. Появился он не один, а с окружением. Как и Саша, они, видимо, искали укрытия.

– Ранен? Не опасно? – с одобрением в голосе спросил Наум, заглядывая прямо в глаза и не отводя взгляда до последней возможности.

– Ерунда.

– Перевяжите его, – распорядился он не ожидающим возражения, спокойным голосом. – За кого бьешься?

По тону голоса Саша не сразу понял, что вопрос адресован ему, а когда понял, одним своим глазом посмотрел на Наума:

– Ни за кого я не бьюсь.

Наум как-то устало усмехнулся, показав свои идеальные белые зубы:

– А чего под пули-то полез?

– Под какие пули? кто ж знал…

– А знать бы следовало. Видишь, медпакет-то и пригодился, когда знаешь.

– Спасибо… Я просто не хочу, чтоб как раньше.

Когда Саша произносил эти слова, он вдруг со всей очевидностью осознал, что возвращение к тому, что было раньше, было бы для него самым страшным несчастьем, какое только можно себе представить. Он сам этому удивился, потому что, строго говоря, ничего непоправимо ужасного в его прошлом решительно не было.

– Я за демократию,– проговорил он скороговоркой и покраснел.

 

– Вот это ты сказал! – Наум хлопнул его по плечу. – Сейчас все за демократию, как раньше все были за светлое будущее. Другой вопрос, что это такое – эта самая твоя демократия, и с чем её едят.

– У меня прадед в лагерях сгинул, – зачем-то вдруг соврал Саша и покраснел ещё гуще. Никто из его близких, насколько он был осведомлён, непосредственно в годы репрессий не пострадал. А вот говорить было ещё тяжело, спазмом схватывало горло.

– Это совсем другое дело, – в голосе Наума появились стальные нотки.– То всё было, было и прошло да быльём поросло. Мой прадед воевал в Первой конной и выпивал с самим Будённым. А дед служил в органах, всю жизнь. Считаться, кто, когда и чего – теперь не время, я думаю. У истории есть одно направление движения – вперёд. Мы просто обречены идти вперёд. Обречены. И вовсе не потому, что кто-то прав, а кто-то неправ, а просто потому, что нужно двигаться вперёд. А остановился или попятился – конец. Конец, слышишь? Не успеешь глазом моргнуть, очутишься на обочине истории. На обочине чего угодно.

«Действительно, так оно и есть», – подумал Саша, постоянно пробуя сглотнуть, но у него то и дело перехватывало горло. А новый его знакомый, казалось, был расположен поговорить. Он с такой простой и ясностью изложил Саше общую суть конфликта и суть того, что здесь происходит, с какой учитель объясняет ученику нечто давно уже всем известное и понятное. Наум объяснял, что при нынешних вызовах, и внутренних, и внешних, Россия не может быть парламентской республикой, ей просто необходима сильная президентская власть. «Только реальная и дееспособная власть способна сохранить страну от распада и обеспечить её экономический и политический суверенитет. Проведение реформ невозможно без концентрации власти». И Наум стал сыпать таким количеством примеров и фактов, речь его была настолько убедительна, что у Саши уже через четверть часа не оставалось и тени сомнения, на чьей стороне была правда. В нарисованной Наумом картине все случайности и разрозненные детали выстроились в логически стройную и понятную систему. Картина получалась захватывающая. Саша был поражён тому, что всё вдруг для него стало очевидным и ясным как день. «И на самом деле, так мы из этого болота никогда не вылезем. Одна говорильня получается». Его потрясла и даже ошеломила сама возможность заранее понимать смысл событий, происходящих на твоих глазах. И он подумал, что вперёд уж никуда не полезет, не зная ничего и не понимая.

– А чего ж ты за демократ за такой? – продолжал Наум, оглядываясь по сторонам, как будто ждал от кого-то знака. – Ты ж должен говорить, что власть должна быть подконтрольна обществу, что должны существовать общественные институты. И прочая и прочая. Должен?

– Должен.

– Говори.

– Я всё же считаю, что государство должно существовать для человека, а не человек для государства, – высказал Саша единственный, как ему показалось, достойный аргумент. Высказал и невольно поморщился, у него начинал саднить перебинтованный висок.

– Замечательный тезис. Красивый и, главное, очень человечный. Только ты сначала попробуй решить вопрос попроще: семья для человека или человек для семьи? Или лучше не пробуй – закопаешься. А если серьёзно, государство – всегда структурировано и организовано. Хуже, лучше, – но это так. А наше общество это пока еще рыхлая советская масса, тесто. У нас в обществе организована на данный момент только преступность. Прежде всякой власти, должно структурироваться общество. Кристаллизоваться, если хочешь. Власть – это такое хорошее сверло, с мощным двигателем и с победитовым наконечником. Им хорошо сверлить гранит, но попробуй им просверлить дырку в тесте. Ничего хорошего ни для теста, ни для сверла не выйдет. Я к чему всё это говорю, любезную твоему сердцу демократию нельзя объявить, нельзя ввести декретом. Она вырастает вместе с государством, вместе с обществом, как в природе растёт кристалл. Годами, годами и годами. Трудами, трудами и трудами. Демократию можно только выстрадать, выстроить, выждать. Ты думаешь, они сейчас постреляют из пушек и пулемётов, и наступит демократия?

Саше стало чудиться, что его случайный собеседник говорил уже совершенно обратное тому, в чём только что его убедил. Казалось, речь сама им овладевала, а не он владел речью, но он как будто был этому и рад. Он как будто наслаждался самим процессом говорения. И опять всё становилось как-то непонятно и запутанно. Наступало опустошение, а за ним – усталость.

– Пойми, – между тем договаривал свою речь Наум, – демократия это не набор каких-нибудь общественных институтов. Хотя, естественно, без этих институтов демократия существовать не может. Демократия – это прежде всего традиция. И традиция очень и очень дорогая. И эта традиция рождается сейчас, теперь, в данный момент, на наших глазах. Рождается в муках. Рождается в головах. И кто кем станет в конце концов, это тоже решается сейчас.

Он говорил уже, как на митинге, но тут его и прервали. Откуда-то вынырнул юркий человек с озабоченным лицом и сказал, что можно идти. Куда идти, Саша не расслышал.

– Пойдём к нашим, с людьми познакомлю, – Наум ещё раз хлопнул Сашу по плечу. – Человек сейчас мало что может сделать в одиночку.

Только до «наших» они так и не дошли. Откуда ни возьмись явились, по всей видимости, не наши. И тут же затеяли драку. Наума прикрывали собой два дюжих молодца, а Саша остался с глазу на глаз с какими-то донельзя озлобленными людьми. Это было видно по их искажённым от ненависти лицам. Но что удивительно, на этот раз он совсем не испугался и был абсолютно спокоен, даже равнодушен. Дрались эти люди как-то странно: кто-то на него набегал, на ходу пытался достать кулаком в лицо и стремглав проскакивал мимо. Пару раз Саша увернулся, но когда на него наскочили сразу двое, он не удержался на ногах, перелетел через стриженые кусты зелёной ограды и упал в траву. Там, за кустами, он и остался. Он лежал на траве и ему не хотелось ни драться ни с кем, ни тем более разговаривать. Ему даже вставать не хотелось. Шагах в семидесяти от него лежали уложенные мёртвые люди. А ещё дальше трое человек, пригибаясь, тащили за руки и за ноги четвёртого, у которого как-то неестественно свисала и болталась голова. Саше подумалось, что они ему её так разобьют. Там, откуда они перебегали, догорал остов троллейбуса, возле которого сидел на корточках милиционер в каске и что-то говорил в рацию. Саша закрыл глаза и ему представились остановившиеся блеклые глаза и раздувающийся кровавый пузырёк слюны. Это всё не могло быть правдой, как и тот его подвал, который тоже правдой не был. И никакие слова не смогли бы ему доказать, что всё это правда. Даже то, что все эти люди произносят слова, казалось неправдой. Любое, известное ему слово тоже было всего лишь маленьким кусочком неправды…

Саше стало казаться, что жизнь опять издевалась над всеми их мыслями и представлениями. «Как тогда в подвале». Только в подвале она смеялась над ним одним, а теперь над всеми сразу, и смеялась зло. И к ночи все участники должны будут осознать, каждый для себя, что же это такое со мной произошло, и что вообще сегодня произошло. «А кто-то узнает, что потерял сына или отца». Это были уже «бабские» мысли, но тем не менее. Зачем всё это, понять было трудно, невзирая на самые правильные слова и на любые их сочетания. Он не помнил, сколько прошло времени, но в какой-то момент он услышал знакомые голоса. Саша поднялся и увидел Наума вместе со всем его окружением.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?