Жизнь волшебника

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

67

Однако делать нечего – если он не ляжет, она не заснёт, боясь его. Хотя чего бояться таким, как

она? Теперь в её душе литавры звенят и визгливые инструменты торжественный марш играют.

Захохочи она вдруг сейчас каким-нибудь дьявольским хохотом и это не удивит. Ещё бы не

потешаться: грязная грязного в грязи искупала! Ох, как много узнал он о ней за этот вечер. Была

совсем далека и вдруг резко придвинулась, оказавшись такой… Впечатление о ней всегда было

гладким, как её причёсанные волосы с блестящим отливом, и вдруг провал, яма…

Роман раздевается, ложится, гасит лампу. Кладёт голову на подушку, нагретую лапочкой. Но

какой уж тут сон! Он насильно заставляет себя расслабиться, на чем-нибудь сосредоточиться: на

мягком урчании холодильника в ногах, на собственном дыхании. А в голове написаны какие-то

странные слова «на одном нотном стане можно записать две самостоятельных мелодии…» Что это

такое? Так это единственная строчка, которую он бесконечно читал в книге Серёги, пока его жена

плескалась в душе. Его взгляд, подпираемый тёмным ожиданием, так долго был упёрт в это

предложение, что отыщи его сейчас в книге и предложение окажется чёрным, обугленным…

Наконец Роман вроде бы забывается, но по телу начинается какое-то почёсывание. Это даже

злит: чего это ему именно теперь приспичило скрестись то в одном месте, то в другом!? Нервы что

ли? Но нервы нервами, а терпеть этот зуд уже просто нет сил. И тут Романа осеняет страшная

догадка. Он включает лампу, осматривает себя и просто столбенеет от обнаруженного на теле.

Беспутная жизнь и должна была когда-нибудь привести к чему-то подобному! До сих пор его

проносило, и он не воспринимал всерьёз всякие там разговоры о специфических болезнях казанов.

Собственно, тут-то ещё можно сказать, пустяки: маленькие, беленькие вошки, похожие на белые

чешуйки тела… Могло быть и что-нибудь похлеще. Ну, например, какой-нибудь сифилис или

триппер. Кажется, хуже их нет ничего. И всё равно – не меньший позор и вошки! «Почему это

происходит именно со мной и на мне? И почему именно здесь?» Да не здесь. Началось-то это, а у

Зойки, «которая узбечка», как торжественно и почётно представил её Костик. Видимо, сегодня-то

как раз и наступил так называемый инкубационный период. Медленно вникая в случившееся,

Роман осторожно, стараясь, ничего с себя не стряхнуть, поднимается с постели и аккуратно,

словно стеклянную, натягивает одежду. А если бы у них с Элиной что-нибудь вышло?! От этого

предположения он с полуодетыми брюками плюхается на стул, вспотев от внезапного жара. Она

сейчас спит и радуется тому, как ловко его обработала, как вывернула всё в нужную сторону. Не

тому ей надо радоваться, дурочке, не тому…

Надев рубашку и свитер, Роман стопкой складывает простыню и одеяло. Потом садится к окну,

подернутому снизу матовой ночной изморозью, похожей на красивый горный пейзаж и ждёт

рассвета. Чувствуя теперь себя прокажённым, он боится к чему-либо прикасаться. Хочется даже

поджать под себя ноги и сидеть на стуле, как заяц в ожидании лодки старого Мазая. В омерзении к

себе не находилось и песчинки самооправдания. По выражению всё того же Костика, он упал

теперь на три метра ниже уровня городской канализации. Кстати, не слишком ли часто

вспоминается сегодня этот Костик? Начистить бы ему морду. Подкинул подарочек… С сюрпризом!

Да ведь он и сам-то, наверное, вшивый-перевшивый… Ну и друзья, однако, у тебя! А тут снова

всплывает Зойка с её пьяной, кокетливой неприступностью. Запихиваешь её подальше в память,

трамбуешь там, а она настырно всплывает и всплывает. Роман чувствует, что его просто разрывает

и тошнит – от злости, ото лжи, от никчемности этой жизни. Это ж представить только, что на тебе,

как на какой-то навозной куче, ползают, живут, совокупляются и плодятся мерзкие твари! И это

сейчас, в любое из этих мгновений…

А милиция? Чёртова милиция! Почему её не оказалось тогда в вестибюле?! Лучше бы тогда в

вытрезвителе ночевать. Вот когда их не надо, они там торчат, а как надо – так и нет.

Ничего себе – хороши сегодняшние пилюли! Одной сцены с Элиной не хватило! Жизнь подошла

да ещё и в довесок назидательно щёлкнула по темечку. Да нет, не щёлкнула, и не по темечку, а

просто от души пнула в зад большим сапогом. Вот так-то тебе, дорогой! Ну, а если всерьёз и по

большому счёту, то для чего это? Для науки? Для того, чтобы он одумался? Так он и сам готов всё

изменить. А если готов, то чего ж пинать? Лучше дай возможность, и я воспользуюсь ей.

Рассвет сегодня слишком далёкий. Его невозможно дождаться. А как сидеть, терпя на себе эту

мерзость? А как увидеть утром глаза Элины?

Ещё в темноте Роман в одних носках, взяв ботинки в руки, выходит на лестничную площадку –

благо, что в двери английский замок, позволяющий и уйти по-английски. Потом, уже подойдя к

закрытому общежитию, он полтора часа бродит по разным мёрзлым его окрестностям нараспашку

расстегнув свою лёгкую курточку, чтобы как следует проморозить себя и всех этих тварей на себе.

Интересно, какое сегодня число? Надо его запомнить. Пожалуй, эта дата вполне сойдёт за дату

будущей смерти. Худшего дня в его жизни ещё, кажется, не было.

После работы он, переступая стыд, идёт в аптеку. Аптекарша за стойкой строгая, в белом

халате, похожая на нравственность или на богиню правосудия. Только у этой повязка закрывает не

глаза, а рот и нос (болеет что ли?). Роман каким-то шпионским шёпотом просит у неё самое

убийственное средство, какое только может найтись. И аптекарша выдаёт, глядя на него такими

же, как у Элины, карими глазами.

68

Гадость оказывается крепкой и трудноистребимой. Борьба с ней продолжается несколько дней.

Всё это время помнится оплошность, допущенная на кухне Макаровых. Он не осмотрел и не

встряхнул даже простыню и одеяло, под которым лежал, когда ворочался и не мог уснуть.

Мерзость-то слишком уж живучая… А если там что-нибудь осталось? Что ж, если это так, то ему об

этом, вероятней всего, придёт и поведает Серёга… Он может прийти и отыскать его уже через

неделю. *3

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Расплата

И Серёга находит его. Только не через неделю, а через две, когда уже, как будто, можно было

бы и успокоиться.

Роман, отоспавшийся после ночной смены, лежит под покрывалом с книжкой в руке. Соседа по

койке, молодого токаря, в комнате нет – он работает только в день. В желудке сосёт от голода, но

вставать и идти на кухню, чтобы что-то готовить, не хочется.

– Да-да, войдите, – кричит Роман, услышав стук в дверь.

Однако, дверь не открывается: видимо, его не слышат. Откинув покрывало, Роман тянется к

спинке кровати за брюками, и в этот момент в комнату как-то робко и проверяющее заглядывает

большая Серёгина голова. И Роман медленно, растерянно садится туда, откуда вставал. Что ж, всё

идёт как по-написанному. Конечно, стесняться Серёгу нечего, но быть перед ним в трусах сегодня

почему-то стыдно. Роман медленно натягивает брюки и лишь потом с опаской подаёт руку. Ответит

ли он? Пожав руку, Серёга вытаскивает из-под мышки трёхчекушечную («бронебойную») бутылку

«Агдама» и молча ставит на стол.

– Понял, не дурак, – коротко соглашается Роман.

Он берёт со стола стаканы и по длинному коридору идёт на кухню, чувствуя, что его едва не

тошнит от этой вынужденной, беспомощной бравады. Стаканы на самом деле чистые, но тут нужно

прийти в себя и настроиться. На кухне знакомый токарь из соседней комнаты запекает на

сковородке омлет. Пахнет вкусно, но аппетита уже как ни бывало. Протирая скрипящее толстое

стекло надёжных гранёных стаканов под шипучей струей холодной воды, Роман невольно ловит

себя на желании тереть эти стаканы и тереть. Идут последние минуты, пока они с Серёгой ещё

вроде как друзья. Вот именно, «вроде как». А может быть, Серёга пришёл с чем-то другим? Хотя к

чему уж теперь эти увёртыши? Нашкодил – отвечай. На что тут ещё надеяться? Ситуация есть и,

значит, должна как-то разрешиться. В таких случаях объяснение неизбежно: это не тот груз, что

просто забывается или как-то незаметно сам собой сваливается с души. Пожалуй, это даже

хорошо, что друг пришёл сам. Но заговорить, наверное, надо первым. Так будет честнее. И всю

вину взять на себя, чтобы не развалить его семью.

Серёга уже без пальто, в одном свитере сидит за столом, бездумно гипнотизируя

распечатанную бутылку. Роман стряхивает на пол капельки со стаканов, решительно

припечатывает их к столешнице. Серёга, очнувшись, слегка вздрагивает, а потом выше ободков

наливает в них красную, чем-то нездоровую на вид жидкость. Значит так: сейчас они выпьют, и

надо сразу говорить. Но Серёга не даёт и выпить.

– Что же это ты перестал к нам забегать? – спрашивает он, поднимая стакан внимательно и

осторожно, чтобы чокнуться и не расплескать.

У Романа прилипает язык. Он физически ощущает, как внутри него всё спекается тяжёлым,

неповоротливым куском, похожим на тот безвкусный омлет, который он только что видел на кухне.

– Да так как-то всё… – мямлит он, сам не зная что, – то одно, то другое.

– Жена, правда, рассказывала мне, что ты приходил о чём-то поговорить…

– Да ничего особенного, – продолжает Роман, думая, что пока ещё это не главная ложь, и вдруг,

сам не зная для чего, врёт откровенно, – хотел своим в Пылёвку кое-что передать: думал, вдруг ты

поедешь.

Всё это настолько глупо и несуразно, что не лезет ни в какие ворота.

– Ну надо же, – огорчённо говорит Серёга, или играя с ним, как кошка с мышкой, или не замечая

 

этой явной подтасовки, – не мог заехать днём раньше? Я ведь как раз к родичам ездил… Эх, знал

бы ты, что там творится… Пьют теперь уже просто по-чёрному. Ну, выпьем давай!

Кажется, не замечая и явной накладки своего «выпьем» на пьянство родителей, он так же

аккуратно, но тупо тюкает сверху стаканом о стакан Романа и тут же, громко глыкая, пьёт. Это уже

что-то новое: Серёга всегда сторонился вина, опасаясь дурной отцовской наследственности.

– Ох, и тяжело же мне сейчас, – говорит он, с облегчённым вздохом опуская пустой стакан.

Роман тоже пьёт до дна – вино, согретое под мышкой Серёги и откровенно отдающее спиртом,

мерзко. Стакан выпит, и выхода не остаётся: пора объясняться. Похоже, Серёга выжидает

специально. Если молчать дальше, то он может сказать: «Ну ладно, с моими-то всё понятно. А ты

69

чего молчишь? Сказать нечего?» Похоже, тяжёлое состояние друга не только из-за родичей… Что

ж, пора и начинать. Или ещё немного потянуть?

– А я вот теперь и сам пришёл с тобой поговорить, – сообщает вдруг Серёга и замолкает,

сглатывая комок в горле. – Меня ведь отец чуть не убил.

– Как это: «не убил»?! – ошарашенно спрашивает Роман. – За что?!

– Да я попросил, чтобы они вещи не пропивали. А он кричит: «А, так ты за наследством

приехал! Да ведь ты мне с этого наследства и на бутылку не дашь. Вот я и пропиваю то, что есть».

Я говорю: «Да не надо мне ничего, это вам надо-то». А он кинулся меня душить. Кричит: «Я тебя

породил, я тебя и убью». Какого-то Тараса Бульбу изображает. Озверел совсем. Ну и, в общем,

чуть на тот свет меня не отправил.

– Ну, а ты-то что? Не мог справиться с ним?

– А я как-то не особенно и сопротивлялся. Отец всё-таки. Мне даже интересно стало: неужели и

вправду задушит? Но ведь так не бывает. Тем более, ни за что. А потом у меня всё туманом

задёрнулось, и я отключился… Очнулся уже в доме бабки Тани. Ой, мне надо было с самого

сначала рассказывать… Короче, всё это происходило у нас в ограде. В первый же день. Я даже в

дом войти не успел. Только с остановки пришёл. Встретились с отцом у ворот. Он как раз кому-то

швейную машинку продал, и эту машинку выносили. А бабке Тане воду в бочку из водовозки

налили, она её вёдрами в дом перетаскивала. Ну, в общем, она всё это увидела из-за забора,

прибежала да моему батяне банным дюралевым ковшиком по башке раза два врезала. А потом

они меня с тёткой Наташей к себе перетащили. Бабка Таня говорит, мол, едва отводились с тобой.

Кинься он на меня в доме, то уж точно бы прикончил… Никто бы не помог. Ну что, посидел я в

соседях, очухался, да ладно, думаю, домой-то всё равно идти надо. Прихожу, а отец спит на

кровати. На голове такая шишка – смотреть жалко. А на диване в коридоре мама: тоже вдрызг. . А

ведь это он, гад, её споил. Помню, как зажимал за печкой да силой водку вливал… Сволочь!

Сначала силой, а потом она уже сама.

Серёга никогда не был красавцем, но теперь со своим большим красным носом, с толстыми

детскими губами и вовсе некрасив.

– Вот так-то, – тускло произносит он, – родной папанька чуть на тот свет не спровадил.

Встретил, называется…

– Ну ладно, Серёга, что уж теперь… – бормочет Роман, понимая, что говорит что-то не то,

чувствуя, что невысказанное раскаяние не позволяет сочувствовать искренне, – хорошо, хоть всё

обошлось. Надо как-то пережить…

Однако и этого сдержанного сочувствия хватает, чтобы Серёга пьяно захлюпал носом и стал

размазывать слёзы. Платка у него нет, и Роман, отвернувшись, суёт другу полотенце. Неловко и

больно всё это: никогда ещё их отношения не знали таких исповедей.

– А ведь он мне когда-то баян купил, – еле выговаривает Серёга. – Пятирядный баян!

Представляешь? И где он только его урвал? Да, главное, дорогой! Он в этот баян не одну свою

зарплату вложил, не поскупился. А тут пошёл и уснул. Как же он уснуть-то мог, а? Вот что до меня

не доходит. Он же видел, что соседки меня таском уволокли… Я стою над ним и думаю, что он

сейчас даже не знает – живой я или нет. А может быть, перед ним уже не я, а дух мой стоит? Да он,

наверное, и тогда бы дрыхнул…

Выпивают ещё. Роман подходит к окну. Серёга пришёл к нему совсем с другим. Ему тоже нужен

разговор по душам. Надо как-то успокоить его, утешить, понять. Понять-то его просто, а вот как это

понимание и сочувствие показать? Как возможно: сегодня быть предателем, а завтра –

утешителем? Ведь это же такая чудовищная ложь! Ну, притворится он сейчас, поговорит будто по

душам, но как вспомнит Серёга эти иудины утешения потом, когда всё выяснится?! Так что же

делать? Признаться во всём прямо сейчас? Признаться и добить его окончательно?

– Ты уж прости, что я тут разнюнился, – бормочет Серёга. – Только это ещё не всё. Это только

цветочки… Есть и ещё одна новость…

Роман чувствует себя влипшим в пространство около окна. Но Серёга не может говорить.

Роман, стоя к нему спиной, слышит, как снова булькает бутылка. Роману кажется, что у него

слабеют ноги, а тело всё до последней клетки напитано тяжёлым жаром. Говорил бы уж тогда

Серёга, не тянул.

– Чего ты там стоишь? – зовёт тот, – садись, выпьем ещё… Тут осталось немного…

Набравшись мужества, Роман подходит и садится за стол прямо перед другом – пусть удар его

будет прямым.

– Сегодня Боря Калганов за каким-то грузом для совхоза приезжал, – продолжает Серёга, – он

знает, где я живу, заезжает иногда. Кстати, если тебе надо что-то своим передать, – можно через

него. Так вот, сегодня он мне такую новость сообщил, что отец, оказывается, дом продаёт,

объявление у магазина висит. Вроде как уезжать куда-то собираются. Но куда им ехать? На пропой

денег не хватает, вот и всё… А что потом будет – одному чёрту известно.

– Может, обойдется ещё, – мямлит Роман, чувствуя, что всё в нём дребезжит разладом – Серёга

снова говорит не о том, что казалось самым страшным, но тут и не разберёшь, что страшнее…

70

– Ты что, не понимаешь?! – восклицает Серёга. – Это всё! Это ведь не только их дом, но и

мой… Знал бы ты, как мне тяжело. Я бы к тебе не пришёл, да Элинка с подругами на лыжную базу

уехала… А я один не могу. Под моими ногами земля качается. Хорошо ещё, что у меня Элинка есть

да ты…

Роману кажется, что с него от такого признания Серёги сейчас посыплется окалина.

– Тебе это надо как-то пережить, – тупо повторяет он, – не сломаться. Главное, у тебя есть то,

чего никто кроме тебя самого не пропьёт. Это твой талант. Сосредоточься сейчас на этом. Тебе

ведь прославиться – раз плюнуть!

– Вы с Элинкой будто сговорились, – грустно усмехается Серёга. – Она мне то же самое

талдычит… А что в этой славе хорошего? Знаешь, что для меня главное? Знаешь, а?

Его вопрос, конечно, риторический, но Серёга тем не менее пытливо смотрит в глаза. Пауза

выходит слишком затянутой, и лишь сейчас становится понятным, что Серёга и пришёл-то уже под

изрядным градусом. А теперь и вовсе пьян.

– Ну откуда я знаю, – говорит Роман.

– Для меня главное – не быть одиноким. Вот так. Может быть, ты болеешь чем-то другим, а я –

этим. А слава, поверь мне, – это путь к одиночеству. Раньше я думал, что чем выше у кого-то

слава, тем больше у него круг знакомых, тем больше он смыкается с ними. Но это не правда.

Слава только разрушает дружбу и искренность.

– Как же может она разрушать? – спрашивает Роман, хотя об этом можно догадаться и самому.

– Во всяком случае, она ничего не даёт, – говорит Серёга. – Ну вот, например, занял я в

прошлом году первое место на конкурсе баянистов. Мою фамилию напечатали в газете. Я её

прочитал. Ну и что? Ответь: ну и что? Конечно, мне это интересно, потому что я знаю, что за

фамилией – я. А другим? Ведь другие-то фамилии, которые там есть, мне до лампочки. Так же, как

и моя фамилия – для других. Ну, было бы там вместо «Макарова» напечатано «Морозов»,

«Баранов» или «Козлопупов», и что изменилось бы для других? Им-то что: не один, так другой. Вот

тебе разве не всё равно, какие в газетах фамилии и фотографии? Или какая, например, фамилия у

какого-нибудь премьер-министра Англии? Ты же его всё равно не знаешь. Ведь реального-то

человека для тебя за этой фамилией нет. Ну, прославься ты до такой степени, что вклеят тебя в

энциклопедию, и что тогда? Вот читаем мы слово «Пушкин» и понимаем, что за этим словом

судьба, стихи и всё такое. А где человек? Слово «Пушкин» для нас лишь символ, бирка… Так чего

же, спрашивается, рваться в эту историю? Чего там делать? Ведь история – это уже мертвечина.

Лишь жизнь есть жизнь, и в ней все соки. Вот как это вино.

Красиво он говорит. И про вино красиво, только уж, конечно, не про этот «Агдам». Наверное, у

всех прославившихся людей вино другое, и в этом тоже смысл славы. Впрочем, это уже другая

тема.

– Но как же в слове «Пушкин» нет человека? – возражает Роман, даже довольный, что они ушли

на какую-то нейтральную тему. – А разве через стихи, музыку, книги не передаются чувства,

переживания человека и, значит, в какой-то степени и он сам?

– Чушь! Классическое заблуждение! Каждый переживает лишь своё. Сами чувства не

передаются, а возбуждаются в нас на основе нашего же опыта. Чувств без собственного опыта нет.

И если ты чего-то сам не испытал, то никакая музыка тебе этого не даст. Так что, каждый всё равно

живёт сам по себе, а поэт или композитор, возбудивший его чувства, остаётся лишь чем-то вроде

детонатора или раздражителя.

– Выходит, одному человеку вообще не дано понять другого, так что ли, по-твоему?

– Вот именно, что так. Одному человеку принципиально не дано до конца понять другого.

Человек одинок уже по своей сути. Только с самим собой он находится постоянно. И жизнь

проживает только сам за себя, и умирает сам за себя, тоже в одиночку, «индивидуально». А в

смерти он и вовсе остаётся навечно один. Собственно, смерть – это как раз самое большое,

абсолютное одиночество и есть. Тем-то она и страшна.

Роман слушает его с изумлением, хотя что удивительного в том, что они размышляют об одном

и том же? Но почему Серёга не знает пути из одиночества? Разве его чувство к жене – это не

выход? Впрочем, он сам только что сказал, как плохо ему сегодня без Элины. Вот об этом-то и

надо бы напомнить ему сейчас. И о своей дружбе не забыть. Подойти, похлопать по плечу и

сказать: «Да ладно тебе, не мудри. Мы же вместе росли. Нам ли не понимать и не чувствовать друг

друга? Какие же мы одинокие? Ну ладно, мне с предками больше повезло, чем тебе. Но ведь

теперь-то мы уже и сами не дети. Надо держаться». Наверное, за такими-то словами и пришёл

Серёга. И слова эти есть, они готовы. Но как их вынуть из себя? Может быть, допить эту бутылку,

сбегать за другой, в общем, напиться вхлам и вдрызг, а потом и сказать? Конечно, сказать-то

можно, наверное, всё, да только как стереть со своей ладони ощущение тонких пальцев его жены?

– Человеку не дано быть искренним до конца, – продолжает Серёга, видимо, давно

осмысленное. – Человек состоит из двух «я», как из двух матрёшек. В глубине – «я» лично для

себя, а сверху нахлобучено «я», под которым он преподносит себя другими. А каким «я» живёт он

больше? Да внешним, конечно. Внутреннее же, истинное «я», проглядывает иногда наружу и

71

узнать себя не может: да я ли это? Ведь я же другой человек. Почему же тогда я такой недостойной

поверхностной жизнью живу? А та ли у меня жена? Она ведь и сама вся внешняя и соприкасается

со мной внешним, хоть и заявляет, будто живём мы с ней душа в душу. Да какое там душа в душу,

если её настоящее «я» в глубине её, а моё – в глубине меня. Оба мы с ней одинокие…

– Я тут недавно прочитал такую фантастическую притчу, – вспоминает Роман. – Однажды

одного путника остановили вдруг на перекрёстке и сообщили, что для него открыта дверь в

бессмертие. Пожалуйста, входи. Но есть условия. Бессмертие это будет не здесь, а где-то в другом

измерении, где другие люди, города, страны и даже планеты. Уйти нужно в одиночку, никого и

ничего отсюда не захватив и даже ни слова никому не сказав. Для всех, кто его знает, он должен

необъяснимо исчезнуть, и всё. Никакой возможности подать оттуда хоть какую-нибудь весточку у

 

него не будет, и о нашем мире он больше никогда ничего не услышит. Согласиться или отказаться

от предложения требуется тут же, не сходя с места. Ему даже сказали так: «Сейчас ты стоишь на

точке бессмертия. Если простоишь на ней три минуты, то окажешься в ином бессмертном

измерении. Если сделаешь шаг, то это будет очередной шаг к твоей неминуемой смерти в этом

мире». Так вот, этот человек и минуты не простоял. Взял и спокойно отправился дальше, решив,

что такое бессмертие ничем не отличается для него от внезапной смерти…

– Потрясающий сюжет, – произносит Серёга после длинной задумчивой паузы. – Этот путник не

захотел одиночества. Оторвавшись от всего своего, он в другом мире стал бы ничем, потому что

каждый человек живёт не только в себе, но одновременно и в других людях. Терять других – терять

и себя. В том-то, наверное, и есть суть одиночества. Когда один человек теряет всех – он одинок, а

когда все теряют одного, то ощущают нехватку, дыру. Потому и жалеют…

– Ну вот видишь, – даже обрадованно подхватывает Роман, не ожидая такого его вывода (сам-

то он осмыслил эту историю иначе), – до тех пор, пока ты с другими – ты не одинок…

– Хорошая притча, – ещё раз повторяет Серёга, кажется, расставаясь с некоторой частью

своего пессимизма.

И разговор постепенно переходит на какие-то общие философские темы, облекающие в

туманные пленки всё, что мучит обоих.

– Ну всё, – говорит, наконец, Серёга, – надо домой. Хорошо мы, однако, поговорили…

– Давай я тебя провожу, – предлагает Роман.

– Не надо, – пьяным жестом с растопыренными пальцами останавливает его Серёга и начинает

натягивать пальто. – А ты завтра работаешь?

– Нет. Сегодня у меня был отсыпной, а завтра выходной.

– Давай съездим к Элине на базу. Сейчас в лесу красотища. На лыжах покатаемся. Лыжи

найдём, не беспокойся. У Элины там какие-то знакомые есть. Костерок в лесу на снегу разведём…

Сало на палочках поджарим – помнишь, как в детстве? Да с чёрным хлебом! Вкуснотища…

Роман готов сделать для него всё, что угодно, поехать, хоть куда, но только не туда, где его

жена. Кроме того, эта её странная страсть к лыжам… А может быть, не к лыжам, а всё к тому же

тренеру по лыжам? Хорошо бы предложить Серёге какой-нибудь другой вариант, но как объяснить

своё нежелание ехать к Элине?

– Работать-то я не работаю, – на ходу придумывает Роман, – но завтра у меня тут свидание

одно…

– Ну, так и её возьмём! Она, небось, такого сала отродясь не пробовала.

– Да у нас с ней не те отношения, чтобы вместе разъезжать… Ну, ты понимаешь…

Серёга грустно соглашается, надевая в дверях большую шапку на свою большую умную голову.

– У тебя всё то же… Всё несерьёзно… Ну ладно, извини, – насупленно бормочет он, – покеда

тогда…

Роман ещё долго стоит у окна и окаменело смотрит сквозь голые ветки, достающие четвёртого

этажа, на холодную улицу, где должен пройти его единственный друг. Но Серёга, видимо, свернув

сразу у крылечка, пошёл вдоль общежития под самыми окнами. И оттого, что его сейчас не видно,

Серёга кажется исчезнувшим в другой мир, как тот путник из притчи. Придя сюда за сочувствием,

он нашёл лишь жалкое подобие его. Но что с этим жгучим невысказанным сочувствием делать

самому? Куда его деть, чтобы оно не корёжило и не выжигало душу?!

Если одиночество человека убивает, значит, убивает и каждый из шагов, который к этому

одиночеству ведёт. Главное для друга, как он сегодня сказал, не быть одиноким. И если это так, то

Серёгу убивает его жена, поскольку искренность с тем, кто обманывает тебя, невозможна. А без

искренности нет и единства. Теперь же его убивает и лучший друг, который что из-за своей

подлости не способен даже на простое сочувствие.

«Сначала друзья бывают у всех, – рассуждает Роман, глядя на дорожку, по которой никто не

идёт, – а потом они вот так и уходят. . Но что делаю я! Я разрушаю и чужую жизнь, и свою…

Великий грех порождать неискренность, потому что это как раз то, что подобно кислоте, разъедает

нашу жизнь…»

Почему-то пустая дорожка внизу пугающе холодна…

72

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Прилив Судьбы

Сегодня просто хочется спать. Когда в общагу возвращаешься поздно вечером после второй

смены, то день кажется вычерпанным до дна. В конце зимы Роман уже не ученик, а

самостоятельный электромонтёр, хотя работа его состоит из той же замены ламп и переборке

электромоторов. Мазутную грязь с рук ещё как-то удаётся отдраивать мочалкой в заводском душе,

разделённом на кабинки металлическими перегородками, но запах солярки, когда едешь в

троллейбусе, засунув руки в карманы, слышно, кажется, даже из карманов. Хотя душ после смены

– это, конечно, здоорово, в общежитие приходишь потом чистым и свежим, уже подготовленным к

покою, уже засыпающим на ходу.

На улице, за окном троллейбуса, сегодня пробирает. Волосы под плотно надвинутой шапкой

слегка влажные, и тёплая комната общежития с фанерными стульями, с шатким, выброшенным из

какой-то конторы письменным столом, с панцирными кроватями представляется очень уютным

уголком. Добраться – и в постель. Только бы Вовчик, слесарь и сосед по койке, не накурил… В

последние дни он приводит к себе женщину: «бабу», как просто называет он её, выпроводив,

наконец, домой. А перед тем, как улечься на узкую односпальную кровать, они двойной тягой

накуривают так, что воздух превращается в синий студень. «Чего вы глотаете этот дым?

Волнуетесь что ли? – обычно усмехается Роман. – Кончайте свою дымную прелюдию!

Заваливайтесь, да и всё. Или от меня маскируетесь? Так не нужны вы мне: я сплю мёртвым сном и

лицом к стенке». Конечно, лучше бы сегодня Вовчик отдохнул от своей «бабы».

Усталость радует, спасает от неуюта одинокости и недовольства собой. Если усталости нет, то

возвращение в промёрзшем троллейбусе с белёсыми, шершавыми от дыхания стёклами и

тусклыми, будто приглушёнными холодом плафонами, тоскливо. Молодости и силы – хоть

отбавляй, а жить получается лишь вполовину. Знакомства зимой уже не столь притягательны.

Иногда они происходят по инерции, вроде как сами собой. Идёт Роман утром на работу, а тут –

девушка из соседнего дома, пути с которой совпадают, кажется, второй или третий раз.

– Привет, соседка, – с привычной, но уже естественной, лёгкой усмешкой говорит он ей, –

далеко направилась?

– Да нет, близко, – отвечает она так или как-то вроде того на его совершенно нелепый вопрос,

потому что на самом-то деле все в такое время спешат на учёбу или на работу, и кому какая

разница близко это или далеко.

Завязывается скоротечный разговор, спонтанно, как-то сама собой назначается встреча, и

только потом Роман вспоминает, что лишь несколько минут назад, застёгивая пуговицы на куртке,

он обещал себе прожить сегодняшний день как все порядочные, неразвратные люди… Хорошо

ещё, что теперь знакомства удаётся сортировать, отсекая подозрительные и совсем уж

легкомысленные. Нет уже и привычки быть постоянно подключенным ко всему женскому

измерению мира. В общем, Великий Гон зимой несколько подморожен. Теперь, напротив, бывает

даже приятно, замкнувшись в собственную непробиваемую оболочку, не замечать людей с их

лицами и разговорами. Впрочем, таково большинство городских людей. Может быть, и он

становится немного городским?

Сегодня в троллейбусе Роману даже удаётся коротко, освежающе вздремнуть, уронив голову к

мёрзлому стеклу и до прозрачности подтаяв дыханием белый лёд в этом месте. Потом, даже во

сне почувствовав свою остановку, он, сонно спотыкаясь, идёт к двери, где стоит девушка в

песцовой шапке, пытаясь своими красивыми длинными ногтями отскрести ворсистую скрипучую

изморозь на узком окошечке складной двери. Что ж, пусть скребёт, если лака не жаль, но он-то и

так знает, что это остановка его. Только чего это вдруг она начинает поглядывать на него с каким-то

пробивающимся смешком? Роман недоумённо оглядывается: «Над кем она смеётся?» Но за

спиной пусто. Она или обозналась, или какая-то не от мира сего: вечер, холодно, добрые люди

возвращаются с работы, а то и просто с пьянки (вечерами в троллейбусе пьяные-то, в основном, и

возвращаются домой), и чего тут весёлого? На всякий случай он принимает независимый (как под

пристальным взглядом милиционера) вид, хотя в душе уже чувствует какую-то запальную искру,

лёгкое тёплое дуновение, смахивающее верхний пепел. Вообще-то, такие яркие девушки: со

специальным макияжем, с чересчур аккуратно подведёнными глазами и безупречно одетые – не

его. В их облике заметна какая-то агрессивная эстетическая отстранённость – сунешься к ней, и

она высокомерно и презрительно отвернётся. А тебе это надо? Ещё не отойдя от дрёмы, Роман

пытается вспомнить, что, кажется, уже когда-то видел её. Нет, точней даже не так. Вот такой, какая

она есть, он её не видел. Но она ему знакома. Были уже когда-то эти жесты, поворот головы. Все

эти, как будто знакомые туманные детальки, похожи на мягкое, неотчётливое касание к

поверхности памяти. Вот задела, тронула память какая-то из них, вспыхнула на поверхности

разрастающаяся пружина кругов, но ничего не обнажилось, не всплыло. Успокоилась память,

73

растаяли круги, а потом снова пошли уже от чего-то другого или даже от того же самого. Ждёшь: