Жизнь волшебника

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– А он через полгода вообще из села сбежал. Такой же был говорун.

Не найдя что ответить, Роман лишь машет рукой. Да идите вы все куда подальше!

Вразумительные доводы против парторга появляются, лишь когда Роман, разозлённый,

поднимается к себе на горку. Поручают они! Тут не поручать надо, а работать вместе. Как будто

поручить, словом брякнуть – уже что-то сделать! Надо было так ему и выдать! А теперь-то что? Не

пойдёшь же, не скажешь: «Я, наконец-то, придумал, что вам сказать».

Три дня Роман носит в себе свои раскалённые доводы, а потом находит выход – садится и

излагает их парторгу в письме. Конечно, это смешно: пойди да скажи всё прямо. Но ведь в

разговоре снова вспылишь и забудешь всё, что хотел сказать.

«Хочу пояснить вам кое-что на свой счет, – пишет Роман. – Подумайте: зачем мне вообще надо

было выступать, зачем так дотошно готовить своё выступление? Да затем, что здесь я – дома. Но

449

мне в моём доме многое не нравится. Я попытался осмыслить всё это (возможно, в чём-то не

совсем удачно) и высказать на собрании. Но мои предложения остались без внимания. А вы,

теперь я в этом не сомневаюсь, намеренно отправили меня в тупик. Потому что так вам спокойней.

Просто болото, в котором мы тут все сидим, нравится вам самому. Вы правильно рассчитали, что,

не справившись с этим, я уж потом никуда не сунусь. Видимо, точно так же вы погасили и

инициативу того «деятеля», как вы выражаетесь, который просто сбежал из села. Вы, парторг, на

самом-то деле, – главный гаситель любой инициативы здесь. Вы ведь прекрасно понимаете, что

для организации радиогазеты необходим хотя бы какой-то минимум аппаратуры, нужен хороший

магнитофон, покупку которого мне без вашей поддержки не пробить. А что уж там говорить о

долгосрочной культурной программе, о которой я говорил на собрании? Вам всё это до

лампочки…»

Письмо выходит очень длинным. Вывалив, наконец, на бумагу всё накипевшее, Роман

чувствует облегчение – всё это теперь уже не в себе, а на бумаге. Перечитав письмо как бы для

проверки ошибок, он откладывает его в сторону, чтобы после посмотреть ещё, а через неделю уже

и вовсе забывает о нём. Не нужно оно ни парторгу, ни директору. Чего их лишний раз забавлять?

Надежда получить хоть какое-то влияние на жизнь в селе через членство в партии не

оправдывается. Здесь для такого влияния надо быть либо Ураевым, либо самим директором.

Странно – почему эти препятствия существуют только для него? Для других-то никаких

препятствий нет. Так ради кого же их преодолевать? Болото, сплошное болото, хорошо в котором

жить только «лишяям», как забавно называет их дочка.

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ШЕСТАЯ

Рождение Насмешника

Осень берёт своё, на улице холодает. Для обогрева квартиры приходится уже и электротэны

подключить.

В середине октября Смугляна уезжает на сессию, успев побыть дома после своего путешествия

лишь чуть больше месяца. И хоть в одиночку с детьми опять-таки нелегко, однако Роман,

вымотанный слоистыми отношениями на две стороны, надеется отдохнуть хотя бы от одного из

углов треугольника. На деле же выходит так, что дети, оставшиеся на него одного, связывают

настолько, что тут уж и не до Тони. Знала бы Нина о таком фокусе, так уехала бы ещё раньше.

Дети же без матери, как без противоположного полюса воздействия, куда послушней. Как тут не

задуматься о том, что, может быть, для цельности детской натуры полезней иметь одного главного

воспитателя-наставника? Другой же должен выполнять лишь второстепенную, вспомогательную

роль. А, впрочем, в каждой семье так оно и происходит само по себе.

Накормив детей в обед и уложив их в кроватки, Роман сидит пьёт чай, перелистывая страницы

книги. Тишину нарушает лишь его собственное дыхание, тонкое позванивание ложечки в стакане

да урчание холодильника. Но вот холодильник замолкает, дребезжаще взбрыкнув под конец, и

теперь уже совсем тихо. Что-то заставляет взглянуть в окно, и тут Роман просто застывает со

стаканом, не донесённым до рта. На улице крупными хлопьями, как будто ещё сильнее

углубляющими тишину, падает снег, похожий на какой-то медленный, неожиданный десант. Роман

завороженно смотрит и не может оторваться. Минут через пятнадцать это внезапное небесное

десантирование уже закончено.

Роман выходит на крыльцо. Степь, буквально за какие-то минуты оккупированная зимой, будто

присела от такой неожиданности. Воздух свеж, как после дождя. Даже запах размокших

обветренных штакетниковых реек такой же, как летом. Тем более, что снег этот ещё ненадёжен.

Быстрее всего белизна исчезает в траве – теплее, там что ли? Какой-то невероятно чистый, как

будто и в самом деле неземной снег, остаётся лишь на дорогах, которые кажутся сейчас

нарисованными известью.

Всё это вроде бы хорошо и красиво, да только к вечеру снег сыплется снова. Продолжается и в

ночь. А потом – весь следующий день. Новая тихая картина постепенно становится привычной, но

жажда новизны, разбуженная в Романе, уже по инерции требует теперь чего-нибудь ещё. Газеты

свежие полистать, что ли? Факт газет, несмотря на их относительную новизну, интересен сам по

себе. Ведь все предметы и вещи, окружающие тебя здесь, привычны, как собственные руки. А вот

газеты с их специфическим, нездешним, ещё не выветренным ароматом бумаги и типографской

краски – это, вроде, как что-то приходящее из другой, большой жизни. Это, можно сказать,

документ, само доказательство существования её. И уже сам запах газет кажется запахом нового.

Без этого газетного аромата новости не столь материальны, не столь обоснованы. Тем более, что

по другому-то новости сюда не проникают. Приёмничек из-за излучения подстанции ничего не

ловит, телевизор лучше всего показывает рябь, потому что дом стоит хоть и выше села, но явно в

какой-то теледыре. В общем, цивилизация на этом взгорке разряжена, как воздух в высокогорных

450

районах. Спустишься вниз, и Пылёвка – что Москва: люди ходят, радио с крыши клуба что-то

простужено, но как всегда оптимистично бормочет, иногда машины сигналят, хоть им и некого

особенно там пугать, собаки лают, петухи поют. Живут же люди. В общем, хорошо бы съездить за

газетами к Матвеевым, да только скользко.

Впрочем, газеты – это уже так, суета и каприз любопытства. В доме не остаётся воды. Было бы

сухо, так сгонять на мотоцикле до водокачки – ноль проблем, а тут куда попрёшь?

И всё же на третий день приходится рискнуть. В обед, уложив детей, Роман забрасывает в

коляску обе фляги и едет в село на водокачку. Вниз мотоцикл хоть боком да юзом, но съезжает, а

вот обратно – никак. Перегруженная коляска тянет вкось, заднее колесо крутится, как точило,

облако синего дыма со сладковатым запахом масла накрыло весь склон, а мотоцикл на месте. И

это лишь в самом начале, в самом пологом месте подъёма. Тут, пожалуй, и без груза не заехать.

Решение приходит простое. Роман берёт одну флягу, выливает из неё немного воды, закидывает

на плечо и – бегом в гору: как бы ребятишки не проснулись там раньше времени. Они, конечно,

самостоятельные, но чего пугать их лишний раз?

Бегал когда-то в армии, неся на плечах снарядный ящик, набитый камнями и думал, что это

неудобно – углы острые, врезаются в шею и плечи. А вот пробегись-ка, не зная как его обхватить, с

круглым, скользким бидоном, в котором толчками колотится вода! Да ещё в гору, да когда ещё

грязь и снег под ногами. Несколько раз он падает на склоне, так что бидон шмякается в разбухшую

землю – со стороны смотреть – так со смеху помрёшь. До ворот ограды добегает, совершенно

задохнувшись от непривычной нагрузки, грязный и взмокший от пота. Но это вызывает даже

восторг – хороша тренировочка! Надо, надо иногда делать такие прогоны, чтобы жиром не

заплывать. Может быть, и со вторым бидоном пробежаться так же, да только воды побольше в нём

оставить? Или уже хватит на сегодня? Проще отогнать мотоцикл к Матвею, а когда дорогу обдует,

пригнать его домой. Пока и этой воды хватит. Ладно, там видно будет. Оставив бидон с куском

прессованной глины, вбитой в полое дно, на крыльце, Роман заглядывает в дом – там всё

спокойно, ребятишки ещё спят. Бежать вниз, без груза, да уже разогретому – одно удовольствие.

Но что это, и как всё это понять? Мотоцикла почему-то нет на месте. Он что, бежит не туда? Да нет

же – вот его собственные следы. Вот и место, где он буксовал. Мотоцикл стоял здесь! А вот следы

резиновых сапог с таким же протектором, как у него, только размером поменьше. Специально

сверяя, Роман рядом с чужим следом отпечатывает свой. Точно – след чужой. Это что, чья-то

шутка такая? Да какая, к чёрту, шутка?! Так не шутят. Мотоцикл угнали! И на какое-то мгновение

эта мысль приводит Романа в некое раскалённое остолбенение. Мотоцикл – это единственное, что

осталось от отца! «Ну, сука, – буквально орёт Роман внутри себя неизвестно кому, – ты просто не

знаешь в чей огород залез! Я же тебя хоть где найду! Я же разорву тебя, кем бы ты ни оказался!»

Он чувствует своё бешенство почти материально, сейчас он таков, что злость на завхоза в

Выберино – просто жалкий пшик в сравнении с тем, что в нём кипит. Но что же делать? Он бежит к

Матвею.

Матвей с Катериной чаюют за столом. Таким Романа они ещё не видели: грязный, взбешённый

до того, что слоова выговорить не может.

– Мотоцикл угнали! – сразу всё сообщает и сразу всё объясняет он.

И Матвею больше ничего не надо говорить. Ему ли объяснять, что такое мотоцикл – вообще, в

 

принципе, и в частности – что такое мотоцикл Романа? Кажется, бешенство его молодого друга

взрывается в Матвее удвоенно.

– Кто?! – орёт он, вскакивая так, на что на столе переворачивается чашка с белёным чаем.

– Искать надо!

Матвей бросается к вешалке. Катерина откидывается на стуле, молитвенно сложив руки на

груди.

– Только не трогайте его, только не трогайте, – умоляюще шепчет она.

Конечно же, она не знает, кто этот дурак, додумавшийся угнать мотоцикл, по сути, у них обоих;

не знает, откуда и как он его угнал, знает лишь одно, что двое этих бешеных побледневших

мужиков всё равно его найдут. А ведь Матвей уже так давно не сидел в тюрьме. И ему так

понравилось там не сидеть. Неужели снова, да ещё на старости лет?

Сначала на злобно рокочущем «Урале» Матвея они мчатся к месту угона. Матвею хочется на

всё взглянуть самому. И тут, на пятачке, изъеложенном буксующим колесом, Матвей немного

сбрасывает свои обороты.

– Ребятишки дома одни? – спрашивает он.

– Одни.

– Иди домой. Остынь немного. Я и сам найду.

Мысль о детях заставляет и Романа перевести дух.

– Только когда найдёшь этого придурка, не трогай его, ладно? Оставь мне. Тем более, что тебе

нельзя. Хорошо?

– Хорошо.

451

Медленный подъём до дома и впрямь несколько успокаивает, хотя голова просто трещит от

нереализованной злости. Весь остаток дня, до вечера Роман слоняется дома из угла в угол, не

способный чем-либо заняться. Больше всего его занимает вопрос: ну кто мог это сделать? Зная

почти всех мужиков села если не по фамилиям, так по лицам, он мысленно перебирает все эти

лица и ни на одном не может остановиться. Ему кажется, что на это не способен никто.

Уже в сумерках возле дома раздаётся невероятно сильный рёв «Урала». Роман даже испуганно

выскакивает на крыльцо. Матвей – грязный, заляпанный грязью – уже идёт к воротам. Его

мотоцикл уштукатурен так, что не поймёшь, какого он цвета. Цилиндры дымят от глины и земли,

кусками налипшими на них. А орал он от того, что у него оторвана левая труба. Но в коляске –

вторая фляга с водой. Что ж, всё понятно.

– Дай воды попить, – просит Матвей, проходя мимо него в дом.

Роман зачерпывает ковшиком, протягивает ему.

– Ну?

– Нашёл, – отдуваясь от питья, говорит Матвей. – К себе перегнал. Боря Калганов помог, с ним

съездили. Потом заберёшь. Мотоцикл оказался в рытвине: там, по дороге, как ехать в Октябрьск.

Он его перекати-полем закидал и оставил. А флягу с водой по дороге в кювет выбросил. Занеси её,

привёз тебе водички. – Матвей теперь даже усмехается, довольный благополучным исходом. – Я

же сразу смекнул, что сначала он в село-то краем завернёт, чтобы следы скинуть, а потом по

другой дороге куда-нибудь в сторону мотанёт. Так и вышло. Я проехал по закрайкам, на след

наткнулся, а потом уж и выследил.

– Ну, а его ты нашёл?

– Не знаю, говорить тебе или нет?

– Говори! Да я уж понял, что нашёл. Кто он?

– Только давай так. Я своё слово сдержал – не тронул его. И ты обещай. Ты – не я, но и тебе это

ни к чему.

– Да я же хотел так, не сильно.

– Да уж, не сильно. Видел я тебя сегодня, как ты «не сильно» хотел.

– Ладно, не трону.

– Короче, Алиев это, переселенец.

– Вот сволочь! Я думал, он и на мотоцикле-то ездить не умеет. Но как он мог? Он же знает мой

мотоцикл. Я его тогда с поросёнком подвозил. Неужели он ничего не боится?

– А ему уже всё по барабану. Он страх, и тот пропил.

– Как же ты его нашёл?

– Да тут прямо смех один, – говорит Матвей, опустившись, наконец, на стул и подхватив на

колени Машку, которая вертелась под ногами. – Он в коляске рукавицы свои оставил. Видно

скинул, чтобы поссать, да забыл. Придурок! И воровать-то толком не умеет! И, главное, понятия не

имеет, что можно воровать, а что – нет. Да я тоже воровал когда-то, но я воровал для того, чтобы

с голоду не сдохнуть и так, чтобы никого это не унижало, то есть, только у государства. А рукавицы

у него приметные – с цветочками. Я их раньше на нём видел да смеялся. Ну, беру я эти рукавицы,

еду на ферму к его бабе, спрашиваю: «Галина, вот рукавички на дороге валялись, не знаешь чьи?»

А она сразу: «Так Генкины, чьи же ещё? Я сама их шила». Ну, что? Еду к нему домой, вместе с его

Галиной. Он сидит чуть-чуть бухой. Кладу перед ним рукавицы, и он сразу всё понимает. А сам –

ну, прямо овца – овцой. От страха даже встать не может. А я ехал и думал: вот точно – удавлю суку.

Аж руки чесались. «Для чего, – спрашиваю, – украл? Только честно, пожалуйста, отвечай!» А он

говорит: «Пропить хотел». И я вижу, что тут честнее некуда. Только я уже и пальцем его тронуть не

могу – тут я пас. Таким, как он, место у параши – мне к таким притрагиваться западло. Плюнул ему

в харю, причём так – издали, чтоб брызги назад не долетели, и ушёл. Так что и ты остынь. Бить там

нечего, там ничего уже нет.

– Ладно. Спасибо тебе, Матвей.

– Да ты что!? – почти зло повышает он голос. – Какое ещё «спасибо»? Тут я и без

благодарности обойдусь. Ладно, поеду. Я ещё и домой не заходил. Надо Кэтрин успокоить, а то

она, наверное, уже сухари для меня сушит.

Поставив Машку на ноги, он подходит к двери и, уже взявшись за ручку, оборачивается.

– Короче, договорились: ты его не трогаешь. Если тронешь – запачкаешься. Тогда я и тебя

уважать не смогу.

– Хорошо, – соглашается Роман, понимая, что от этого обещания уже не отступить: уважение

Матвея чего-то да стоит.

* * *

Через неделю после отъезда Нины у Федьки вдруг подскакивает температура. Роман, увидев на

градуснике длинный столбик стальной холодной ртути, пугается так, как жена с её привычкой к

болезням не испугалась бы никогда. Он тут же кутает обоих своих чад, как капусту, втискивает их в

452

коляску мотоцикла и медленно, чтобы не продувать встречным ветром, везёт теперь уже согласно

«порядха» в амбулаторию. Детская докторша, та же холодная красавица Татьяна Павловна,

прослушав вялого, разваренного Федьку, заключает, что с ним нужно ложиться в больницу.

Курс лечения – десять дней. Машку приходится оставить на Катерину. За домом по мере

возможности присмотрит Матвей, а вот подстанция остаётся на произвол судьбы. Для ежедневных

осмотров и записей в журнал придётся бегать из больницы или сочинить их потом за все дни сразу.

Только бы из сетей никто не прикатил.

Больные в палатах Пылёвской больницы делятся лишь на мужчин и женщин. В палате вместе с

Федькой лежат два семиклассника из интерната – питомцы Тони – с какой-то сыпью по всему телу.

И то ли от этой зудящей сыпи, то ли просто от самой неуёмной молодости, энергия из них просто

фонтанирует. Они то шумят, дразня и распаляя друг друга, то барахтаются на кроватях, падая с них

вместе с матрасами, то почти всерьёз дерутся, после чего сидят, уливаясь слезами, швыркая

соплями и мотая их на руки до самых локтей. Других занятий у школяров, получивших свободу от

уроков, не находится. В первый же день они хватаются за Федькины игрушки. Игрушки приходится

отобрать, но Федьке их уже не дашь: только сыпи ему не хватало.

А ещё в палате лежит бездомный старик Гриша – постоянный больничный ассенизатор, который

по совместительству чистит уборные около клуба и дирекции совхоза. За свою длинную жизнь,

уходящую в то тревожное прошлое, когда люди задушевно пели «забота наша простая, забота

наша такая: жила бы страна родная, – и нету других забот», дядя Гриша никогда нигде не воевал, а

лишь чистил уборные, с неизменной регулярностью наполняемые при всех правителях, властях и

во время всяких войн. Пожалуй, лишь его-то школяры и боятся, потому что вместо всех передних

зубов от клыка до клыка у дяди Гриши дыра. Сами же эти большие клыки в тягучих, как будто

лишних губах, кажутся не человеческими. А ещё у дяди Гриши замечательны пятки,

напоминающие камень статуи с облупившейся извёсткой. Интересно то, что эти пятки

высовываются сквозь новые носки, видимо, надетые по случаю пребывания в культурном месте.

Но какая ткань не расползётся на шершавом камне?

В сущности же, всё это ерунда в сравнении с тем, что Федьке прописано семь уколов в сутки,

которыми тычут его днём и ночью. И уж совсем потрясающе то, как делает эти уколы медсестра

Бочкина. Спуская с сынишки колготки, Роман и так-то не может без острой боли смотреть на его

маленькую попку: куда, казалось бы, там колоть? Медсестра же, ухватив шприц между средним и

безымянным пальцами, тычком, почти вертикально, глубоко и резко всаживает иглу. Кто и где

научил её этому приёму? Обычно ветеринары делают так уколы быкам и коровам, наверное, для

того, чтобы пробить их жёсткую кожу – ну, так от этого и быки вздрагивают. Ребёнок же резко,

судорожно выгибается и от боли не может даже сразу закричать. Но лицо медсестры остаётся

спокойным и удовлетворённым.

Вогнав иглу в очередной раз, Бочкина давит на поршень шприца, но лекарство почему-то не

идёт. Она давит сильнее, уже, кажется, изо всех сил, руки дрожат от напряжения, а игла от этой

дрожи ещё глубже входит в тельце. Роман на это не может смотреть: ему кажется, что сейчас у

него остановится сердце. На лице же сестры лишь деловая сосредоточенность, да нечто похожее

на любопытство и интерес, будто перед ней не ребёнок, а игрушка для какой-то её странной

забавы. Это её удовольствие так неожиданно, что Роман даже теряется.

– Может быть, не надо бы так глубоко-то, а? – спрашивает он.

От напряжения она криво улыбается и лишь выдавив, наконец, всё содержимое шприца,

поясняет:

– Чем глубже, тем лучше – лекарство быстрее рассосётся.

В полезность такого метода не очень верится, потому что ночью после её уколов сынишка долго

не может успокоиться и заснуть. Хотя после уколов другой сестры – Нины Ивановны, он засыпает

тут же и спит спокойно. Бочкина ходит с самоуверенно вскинутой головой, виляя крупным, высоким

задом. Ноги выбрасывает полусогнутыми – ходить на высоких каблуках не умеет совсем. Вот ей-то,

кобыле, прямо рекомендовались бы самые глубокие уколы, причём какой-нибудь конской иглой!

На пятый день вечером больничные батареи остывают – запивший кочегар утопил кочегарку и

разморозил всю систему. Роман кутает Федьку во что придётся, но сынишка раскрывается, мёрзнет

и постоянно мочится. Всю ночь, меняя мокрое и грея ребёнка под мышкой, Роман и сам не может

спать от холода и злости на весь этот идиотизм. К утру у Федьки уже нет ничего сухого. А высушить

негде. Что же, и это тоже всё нормально, если верить парторгу Таскаеву? Почему-то в городе точно

такие же люди отдыхают в тепле, смотрят нормальный, хотя бы и чёрно-белый телевизор, лечатся

у путных врачей и иглы им там втыкают не такие дуры, как медсестра Бочкина. Понятно, что

трудности надо преодолевать. Но не трудности же, созданные до блевотины нажравшимся

кочегаром?! Трудности и идиотизм – это не одно и то же.

Когда под утро измученный Федька забывается чуть более спокойным сном, Роман, набросив

телогрейку, бежит до Матвеевых, заводит оставленный мотоцикл (спасибо ему, что он даже на

холоде почему-то сразу заводится), едет домой, снимает со стены обогреватель. Катерина,

подкараулившая его на обратном пути, почти на ходу суёт конверт – письмо от Нины.

453

Хорошо, что в палате есть розетка. Роман включает обогреватель, и пока он нагревается,

пробегает глазами письмо. Письма Нины почти всегда раздражают, а сегодняшнее просто выводит

из себя. Снова она поучает, как нужно обходиться с детьми, советуя то, что он знает не хуже её. И

как всегда в её письмах: ах, ах, бедные, как же вы обходитесь без меня? Похоже, её поучения и

письма больше всего нужны ей самой для того, чтобы как-нибудь случайно не забыть про них.

От обогревателя идёт волнистое тепло, и заразные, присмиревшие от холода школяры тут же,

как взъерошенные воробьи, пристраиваются к нему, даже повеселев немного, как у какого-то

лесного костра.

– О, да я смотрю, вы тут неплохо устроились! – восклицает от порога низкорослая, круглая, с

круглыми икрами в шерстяных колготах и сама вся очень тёплая Нина Ивановна, – но я

предупреждаю: у нас это запрещено.

– Что значит – запрещено? – с недоумением спрашивает Роман эту обычно добрую и умную

 

медсестру. – А замерзать, выходит, разрешено?

– У нас существует специальное распоряжение главврача, согласно которому, я имею право

даже изъять у вас эту штуковину.

– Не выйдет, – раздражаясь, говорит Роман, – эта штуковина – собственность подстанции.

– А мне всё равно. Так что лучше уберите её, пока кто-нибудь не увидел.

– И кто же у вас этот «кто-нибудь»?

Тут в палату вваливается дядя Гриша, притащив для утепления телогрейку, в которой он обычно

чистит уборные, и пузатые матёрые валенки, подшитые на три подошвы сразу.

– Это ещё что такое! – испуганно, но строго восклицает Нина Ивановна.

А тут наступает очередь и этого «кто-нибудя» – главврача Бориса Бадмаевича, взбешённого

совсем неправильным поступком кочегара. Вот тебе и подготовка к зиме: один идиот напился и всю

её испортил.

– А ну-ха, не ори, Нина Ивановна! – орёт он сам, а видя, как она просто столбенеет от его

грубости, добавляет, как ему кажется, мягче: – Захрой рот, а то и тах холодно. – Тут он осекается,

осмысливая свой неожиданный перл и, видимо, удивившись ему, с назиданием заключает: –

Больным и тах тяжело, а ты орёшь. И худа ты тольхо хлядишь!? Пользоваться плитхами и

обогревателями в помещении больницы строхо запрещено!

Роман молча поднимается, выдёргивает шнур розетки. Потом, не обращая внимания ни на

бедных школяров, разочарованно убравших ладони со стынущего тэна, ни на сестру с главврачом,

наблюдающих за ним, загружается Федькой, на попке которого от уколов уже какие-то твёрдые

шишки, сумкой с его мокрыми, ароматными вещичками, берёт под мышку обогреватель. Федьке,

пожалуй, и дома будет не хуже.

– Ой, – растерянно произносит наконец-то отошедшая от столбняка Нина Ивановна, – как же вы

без лечения-то?

– Да ничо, хах-нибудь поди перезимуем – отвечает вдруг Роман, вспомнив заверения Бадмаева

на партсобрании.

Реакцию главврача он заметить не успевает: трудно повернуть голову в его сторону из-за

сложной ноши в руках. Зато идёт потом по коридору, сдерживаясь, чтобы не расхохотаться в этой

поганой ситуации: и как только вышло у него передразнить главврача?

Докторшу Татьяну Павловну на следующий день привозит на подстанцию больничный

«Москвич». Она осматривает Федьку, качает головой, показывая недовольство непутёвым отцом,

прервавшим лечение. Роман молча и добродушно кивками соглашается с ней: хорошо, что

приехали, всё не так скучно.

Федька идёт на поправку уже сам по себе. А спустя несколько дней он окончательно оживает,

кажется, уже от одного домашнего тепла и покоя.

Воспоминания о больнице мерзкие. Равнодушная целина, которую ничем не взорвёшь, залегает

и там. Пылёвские начальнички будто связаны между собой каким-то негласными уговорами-

стяжками: живём спокойно только для себя и друг другу не мешаем. А между этими стяжками, как

между рёбрами каркаса, вроде некой заливки все остальные: рабочие совхоза, пенсионеры, чужая

ребятня. Вот почему в селе ничто не изменяется – рёбра конструкции не дают. Если только не

возникает какой-нибудь острой необходимости. Почему, например, довольно быстро построили

новый продуктовый магазин? Да потому что старый сгорел. И не зря ходили потом слухи о поджоге.

Наверное, не случайно и то, что как раз теперь люди со странной усмешкой («чтоб он сгорел»)

поговаривают про клуб. Наверное, и он скоро полыхнёт. Просто подходящего смельчака не

находится. Впрочем, Пылёвке не помешала бы и новая больница, да и не только больница…

…А ведь зеки в Выберино умели грамотно поджигать. Вспыхивало не сразу, а через несколько

часов и даже через сутки. Эти хитрости долго обсуждались потом в пожарной части при анализе

причин возгорания. Здесь зековские хитрушки кроме него может знать разве что Матвей… Так он

не выдаст.

Сам не давая ясного отчёта, куда несут его мысли, Роман часами мысленно шлифует детали

неожиданного, но вполне возможного проекта. Технически тут всё просто – эту, не такую уж и

454

хитрую зажигательную бомбочку, можно сделать, не выходя из дома. Невозможно по другим

причинам. Тут не зона, которая безлюдна в необходимое время. При внезапном пожаре возле

клуба может кто-нибудь пострадать. К тому же, если вспыхнет клуб, то сельская библиотека в нём

сгорит за милую душу. Книги – не водка, спасать их не кинутся. И ещё: огонь – это уже не для него.

Хватит ему огня. Да и совесть никуда не деть – он же всё-таки коммунист.

Может быть, есть какой-то другой, менее рискованный способ встряхнуть пылёвскую

«звёздочку» с опорой на костяк Ураев – Бадмаев – Труха плюс прочие сошки поменьше? Как

повернуть к людям того же Бадмаева или Ураева, которые смотрят на тебя сверху вниз, и все твои

доводы для них заведомая чепуха? Да тут ведь ничего иного и в голову не подходит кроме того, на

что постоянно подмывает: подошёл – и в рыло! Ты уж, мол, меня извини – не сдержался, уж так

въехать захотелось. Это может кого угодно протрезвить, заставить людей около себя увидеть и

начать прислушиваться к ним. И не из-за страха даже, а от падения уровня спеси. Ведь ясно же,

что ты никакой не особенный, если так просто, почти невзначай, по сопатке получил.

Хорош проект и прост, да только короток, и перспектива финала как-то не очень… При их-то

связях можно и загреметь. И не на один год. А может быть, лучше с глазу на глаз, без свидетелей,

чтобы не доказали? А ещё лучше и, можно сказать, поучительней, если и вовсе без всяких глаз,

когда кулак, прилетевший в морду, неизвестен. Встретил вечером и прямо в торец, да так, чтобы

кулак кость почувствовал! Пожалуй, это лучше всего: во-первых, безопасней, во-вторых,

эффективней – пусть поразмыслит потом начальничек, за что прилетело, пусть всё вспомнит.

Однако и это рискованно. Молодых мужиков под сто восемьдесят в Пылёвке три человека – не в

полуприседе же к объекту воспитания подходить? Да уж, ситуация… В морду и то не дашь. И что

же тогда остаётся? Камень в окно? Ну, это уж, конечно, совсем подло и не по-мужски. Хотя

безопасно и так же поучительно. И камень заставит любого бугра поразмыслить: а за что это,

интересно, прилетело? Да и не камень тут нужен, а всего лишь безобидный камушек из рогатки.

Разгадать это простое оружие сложнее всего.

Чем яснее фантазии, тем больше радостного удивления. Неужели обычная детская рогатка

эффективней всех его партийных доводов и проектов с радиогазетой?! А если так, то почему бы и

не побудоражить село, устроив местным кочкам справедливый стекольный террор? Они ведь

наглеют из-за неподсудности. Вот и надо показать, что всё подсудно: поступил несправедливо,

нахамил кому-то – получи реплику в окошко. Стекли его поутру да раздумывай: где и что

накосячил. А люди будут видеть, как ты стеклишь, и посмеиваться. Неужто стыдно не станет?

Совесть-то ведь и в любом хаме есть. Только в хаме она зажата, прищемлена, а тут выскользнет,

встрепенётся, разбуженная звоном стекла: «Вот, видишь, я же просила тебя – не хами».

Несколько дней Роман болеет идеей своего благородного террора, уже просто полыхающей во

всю голову. Мысли вызревают сами – он лишь опасливо следит, куда, в конце концов, они выведут.

Простота метода веселит и зовёт. Он уже знает, где на берегу Онона можно вырезать из тальника

рогульку для рогатки, есть и мягкая резина для неё в гараже. Рогатка будет большой,

дальнобойной.

Главное, с самого начала отвести от себя любые подозрения. Никому и в голову не должно

прийти сопоставить с ним рогатку. Пожалуй, в селе надо чаще появляться наодеколоненным, в

пиджаке и при галстучке. Пусть привыкнут к такому. Но всякие там романтические настроения

лучше забыть. Его клиенты – мужики тёртые. Все они ходят ногами по земле – в трезвости и

простой логике им не откажешь. Ты будешь строить арки с вензелями и лабиринты с массой

тупиков, а они пройдут прямиком и возьмут тебя за задницу. И если возьмут, то взыщут конкретно.

Для них, как и для закона, это – обычное преступление. Доказывай потом, что ты Робин Гуд, а не

банальный хулиган.

Ну, так и с кого же начать? Круг лиц известен, но для того, чтобы оставаться вне подозрений,

лучше реагировать не на свои обиды, а на обиды других. Надо просто потолкаться у магазина и

послушать, о чём там говорят, кто там обиженный и кем.

У магазинского штакетника кучкуются несколько мужиков, среди которых и худенький,

тщедушный Николаев – неудачный партнёр по рыбалке. Остановившись около них, Роман сидит на

мотоцикле, не вступая в разговор. Мужиков не надо и провоцировать: сами говорят о том о сём, в

том числе и о начальстве. Но вот что удивительно: особой обидой или недовольством тут и не

пахнет. Всё сводится к тому, что, например, этот Ураев, конечно, сволочь, что наорал на меня, да

ещё и премии лишил, но как меня-то, дурака, угораздило прийти пьяным на работу да, главное, на

глаза ему попасться? И у одного приблизительно так, и у второго, и у третьего. Роман чувствует,

что у него полностью опускаются руки, и, как говорится, его оружие – рогатка – падает на землю.

Да никому тут не нужен его благородный террор. Затей он его, и те же самые мужики посчитают его

дураком.

Возвращаясь на свою горку, Роман уже и сам не поймёт: рад он такому исходу своих планов-