Жизнь волшебника

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

не может вспомнить, сколько дней длилось это перетягивание каната с Ниной, но очевидно одно –

за это время он, наверное, состарился на год. Да и она, конечно, тоже. Нет, не умеют почему-то

люди жить вместе. А тем более – расставаться.

Несколько успокоившись часам к одиннадцати, он включает тусклый телевизор и смотрит

подряд всё немногое, что там есть. Хватит уже – пора взять себя в руки. Просто надо видеть что-

нибудь другое – то, что отвлекает. В обед вдруг вспоминается, что сегодня банный день – значит,

надо сходить и напариться так, чтобы уж никаких сил на мучения не осталось.

Так он и делает, а по дороге из бани, подчинившись новой внезапной мысли, заворачивает в

магазин и покупает бутылку водки. Стоит у магазина, раздумывая, куда бы с ней двинуть. Лучше

всего, конечно, к Боре Калганову. Ну и ладно, что когда-то поругались – помирятся. Зато уж выпить-

то с ним всегда можно запросто.

Как и обычно, разговор с Борей сначала не клеится, тем более что говорить о том, что полыхает

в душе, запрещено, но после второй стопки начинаются воспоминания о классе, о службе. Бутылка

заканчивается махом, но у Бори как раз дозревает бидон браги. Её можно пить, уже не

оглядываясь на то, сколько осталось – всё равно хватит.

Когда Роман с сумкой и берёзовым веником под мышкой выходит за ворота Калгановых, то

свободной рукой держится за столбы, забор и даже за какую-то колючую проволоку уж непонятно

на чьём заборе. Зато в душе всё наконец-то на местах: ничто уже не волнует и не тревожит. Идти

домой, однако, скучно. Что ждёт его там? Кровать да пьяный, беспамятный сон? Хорошо бы

увидеть сейчас Тоню, потому что лишь она знает всю его жизнь. Выйдя замуж, Кармен живёт в

другом доме, на крайней улице, но где конкретно – можно лишь гадать. Отыскав улицу, он идёт

вдоль по ней, приглядываясь к окнам. И вдруг в одном окне – она. Это даже удивительно. Он так

давно её не видел, даже не знал, как увидеть, а оказывается, надо просто пойти вечером по этой

улице, и всё. Не скрываясь, он стоит у штакетника палисадника и смотрит в окно, в глубине

511

которого – Тоня. Там и муж её Тимоша – спец по срезанию розеток и выключателей. А их ребёнок,

конечно, уже спит. Они сидят за маленьким столиком и что-то рассматривают на нём. Очень

интересно: счастлива сейчас Кармен или нет? Вот если бы как-то мельком увидеть её лицо. О, её

лицо скажет ему сразу всё. Этот вопрос кажется Роману таким важным, что он входит в ограду,

потом открывает воротца в палисадник и смотрит в квартиру, едва не уткнувшись носом в стекло. С

улицы на фоне светящегося окна его видно, как на блюдечке, только ему на это наплевать. То, чем

Тоня занимается с мужем в то время, как у него такие тяжёлые события, просто потрясет. Они

играют в домино! Почему-то не в карты, не в шахматы, а именно в домино. Забивают козла как

пожарные, коротающие время дежурства. Только чего коротают они? Жизнь что ли? Значит, их

объединяет домино?! И это её устраивает!? Как же взглянуть в её лицо! Но Тоня сидит,

полуотвернувшись. Партия продолжается так долго, что можно и заскучать. За это время Роман

успевает, насколько позволяет обзор, осмотреть их семейное гнездо. Там столько предметов,

знакомых по прежней квартире Тони. Тот же шкаф с зеркальной стенкой для отражения хрусталя и

увеличения его количества, тот же палас на полу, на котором когда-то, после утомительных дней на

стрижке, можно было лежать, перебирая струны гитары. Но где же сама гитара? Отыскать её он не

успевает: Кармен поднимается и выходит из комнаты – кажется, на кухню. Роман выходит из

палисадника, обходит дом кругом (хорошо, что у них нет собаки) и действительно видит её на

кухне. Но она уже уходит оттуда. Да что ж ты скрываешь от меня своё лицо!? Приходится

вернуться на исходную позицию. Но всё, что он успевает там заметить, это мужа, раскидывающего

подушки на диване. Свет гаснет – видимо, его выключает Тоня. Роман открыто, как в собственном

дворе, выходит за ворота палисадника, потом – в ограду. Узнаоют они его или не узнаоют, увидев из

неосвещенных окон, ему всё равно.

Выпитая бражка действует с отсрочкой – настоящий хмель наваливается на половине подъёма

к подстанции. Теперь Романа развозит так, что он несколько раз заваливается прямо на дороге, в

первом же падении потеряв веник, но сохранив до дома сумку с грязным бельём, которая

болтается на локте.

На веранде, открыв дверь, он падает на сетку с пустыми бутылками, раскатившимися по всему

полу. Почему-то разозлившись от этого, он рвёт дверь в дом, а, заходя, с такой силой хлопает ей,

что вздрагивают обе квартиры: в темноте слышно, как с колоды отлетает кусок замазки, а со стены

срывается какой-то мешок и рассыпается по полу со звоном и пластмассовым шелестом. Сейчас

хочется всё дёргать и всё колотить. Ударив по стене в привычном месте, он, как и хотел, попадает

по выключателю. Весь пол завален детскими игрушками. Нина собрала их вчера вечером в мешок

как что-то не нужное и повесила его на гвоздь. Теперь на полу просто некуда ступить. Роман как

можно осторожней проходит сквозь них в комнату. Тишины в доме ещё больше, чем на улице.

Тишина давит. Но телевизор уже не работает. В приёмнике лишь один какой-то шип. Остаётся

проигрыватель. Его любимая пластинка с музыкой Чайковского. Он не помнит, как называется

произведение, которое нравится больше всего, помнит лишь, что на пластинке – оно на последней

дорожке. Точно поставить иглу на пластинку удаётся не сразу. Зато сбор игрушек под мощную

музыку Чайковского придаёт этому делу какой-то особенный смысл. Роман пьяно плачет и ходит

сморкаться под умывальник. В игрушках вдруг находится шнурок Риты, который она когда-то так

скандально искала. Так вот куда закинул его Штефан. Что же, вот на этой фигне она и хотела

удавиться? Хотя, шнурок как будто прочный, капроновый. Выдержит кого хочешь. И как это,

интересно, обычно происходит? Кстати, его затея повесить в квартире петлю в знак некой усмешки

над жизнью и смертью не так уж и плоха. Теперь он один – можно и повесить. Хотел быть один –

один и остался. Как подумал, так и вышло. Как по заказу. Что ж, если так, значит и дальше

выполняй то, что хотелось. Он подтягивает стул, который однажды просто на запчасти рассыпался

под Штефаном, и тот потом наспех его сколотил. У всего отремонтированного Штефаном уже

давно обнаружено такое свойство, что вскоре оно ломается снова. Ни хрена не умеет делать этот

венгр. «А, впрочем, не ищешь ли ты причины, чтобы струсить? Струсить? Стоп, стоп, стоп! А при

чём здесь «струсить»? Речь-то идёт всего лишь о том, чтобы повесить петлю, как символ…»

Поднявшись и балансируя на поскрипывающем стуле, Роман вяжет петлю, а потом привязывает

её к поперечной рейке над дверями, на которой лежат полки со всяким тряпьем. Всё делает

спокойно и осмысленно. А, привязав петлю, тут же, не задумываясь, суёт в неё голову, словно

проверяя и идею, и изделие. И на мгновение останавливается, кажется, лишь для констатации

факта, что ему это совсем не страшно. Стоит, всё высчитывая: вот если сейчас сломается стул и

он по-настоящему окажется в петле, то в этом положении до перекладины ему не достать, и на

тонком, скольком шнурке не подтянуться. «Как всё просто. Странно, что сейчас меня уже может не

стать», – думает он, уже точно не различая, игра это или какое-то целенаправленное действие,

которого он ещё или уже не замечает сам. Но в этой мысли, как и во всём, что он делает, нет

ничего страшного. Пожалуй, лишь музыку, наполняющую квартиру, стоит дослушать! Какая

замечательная музыка, как она гармонична! Волнуя до слёз, она уносит вглубь собственной

обнажённой души. Уж что поистине замечательно в этом мире, который, оказывается, можно так

легко покинуть, так это музыка! Что ж, пусть здесь останется не одно только дерьмо, но и кое-что

512

прекрасное. Однако какой бы умиротворяющей ни была музыка, только он куда сильнее её, потому

что сможет спокойно с ней расстаться. Более того, эти чудесные звуки, кажется, даже

одухотворяют его дерзкий шаг, делают его лёгким, простым и торжественным. Стоп, стоп, стоп. Так

всерьёз он тут стоит или не всерьёз? Ну, если он во всё это играет, то почему по щекам текут

слёзы умиления и прощания? Слёзы-то ведь настоящие. Однако процедура кажется, слишком

затянута. Это уже перебор. Музыка обрывается, игла бежит по свободным пустым виткам

пластинки и звукосниматель, щёлкнув, отскакивает от пластинки. И снова полная звенящая тишина

по комнатам. Такой она останется до завтра, а может быть, и до послезавтра, короче, до того

момента, пока в дом кто-нибудь не войдёт и не увидит его… Роман стоит, держась обеими руками

за скользкую серую петлю, слыша, как на руке тикают часы: они идут всё с тем же ржавым

скрежетом, они всё так же грызут время своими маленькими зубками, катясь и катясь по шнурку

вечного времени. Однако, что страшного в этом поступке? Сейчас на часах пятнадцать минут

второго. Время как время – вполне нормально для того дела, которое он может запросто сделать.

Кстати, какое сегодня число? Ведь когда-то ему было интересно знать дату своего конца… Так

какое же сегодня число? Что записывал он сегодня утром в журнале, согласно правилам, сдавая

смену, правда, вроде как себе самому? Нет, не помнит. Ну и ладно. Так ли важно это знание,

необходимое лишь на несколько мгновений, после которых всё потеряет смысл? Серёге, наверное,

тоже не было страшно. Страшно тут бывает лишь какие-то секунды, даже доли их. Это так же, как

 

при засыпании: стоит чуть-чуть задержать сознание в намеренном отключении, и тебя тут же

выбрасывает в сон. Как много врут про смерть, как ей пугают, в то время как она проста и совсем

не страшна. Пережить же эти секунды – просто пустяк.

– Ну что, Серёга, – приободрившись, говорит Роман, мысленно видя его фотографию на полке,

– ты смог, а мне, думаешь, слабо? И в этом ты не сильнее меня. Мы же с тобой во многом схожи,

мы же и выросли вместе. Я побеждал тебя во многом, не сдамся и здесь. Ты говоришь: «А как же с

принципом, на котором я держался?» Да хрен с ним, с этим принципом!

Не к месту вдруг вспоминаются рассказы о том, что висельники обязательно мочатся, а то и

хуже. Зря, конечно, не догадался хотя бы побрызгать по дороге, тем более что организм после

бражки и сам просит этого. «А, да ладно, лучше не отвлекаться. Обоссусь, так обоссусь. Зато

чистенький, готовенький, из бани. Итак, спокойствие!» Впрочем, спокойствия и без того хоть

отбавляй.

«А вот, кстати, – думает он, – по дороге я падал, а теперь с петелькой на шее стою, не

шелохнувшись. Ах, какой я трус, и как труслива моя человеческая природа! Всё-таки что-то

неосознанное, биологическое или ещё чёрт знает какое изо всех сил старается спасти меня, даже

равновесие даёт, потому что я могу качнуться и случайно… И всё. Но случайно – это плохо.

Недостойно как-то. Тут должна быть закономерность. А здесь она в чём?»

Размышляя, Роман невольно ищет рукой стену, чтобы стоять уверенней. Как бы ни был он пьян,

однако, гладкость последних событий ему не по душе. Уж как-то слишком складно всё получается.

Даже этот шнурок, который однажды специально искали, да не нашли, теперь просто в руку

вложен. Нет уж, дудки – на поводу рока он не пойдёт. Это что же выходит: вроде бы не думал, не

гадал, нисколько не готовился, а взял и вздёрнулся. И даже обдумать ничего не успел. И ни с чем

разумно не простился. Нелепо! Нельзя сдуру идти на такой важный шаг. «Так я не согласен. Надо

сначала сесть и хотя бы чуть-чуть жизнь прошедшую вспомнить».

А ведь всё это как-то даже занимает, втягивает, если не сказать – веселит. Видимо, оттого, что в

жилы снова вливается тёмное вино разрушения. На этот раз даже не разрушения, а уничтожения

себя самого. И поэтому сегодня это вино почти чёрное, пьянящее, крепкое. А уж в смеси с бражкой

даёт такую смесь, что страха и в самом деле – никакого. «Ну, так что? Прощайся, давай!»

Стена противоположная окну вдруг освещается светом фар машины, которая поднимается сюда

по склону. Странно: ведь в комнате горит лампочка, обычно заглушающая свет машин, но в этот

раз фары будто прожигают комнатный свет. Какие-то уж слишком яркие пучки. Причём издалека.

Что за машина такая? Совхозные обычно так поздно не ездят, все уже давно в гараже. Да и

главная шоссейная дорога намного в стороне. По этой просёлочной обычно ездят на подстанцию.

Неужели кто-то из Сетей? Они могут. Выехали поздно, да ещё где-нибудь у речки, как обычно,

тормознули порыбачить, выпить по рюмашке, а то и не по одной. Вот и припозднились. Нет, это

хорошо, что он не успел повеситься. А иначе как бы встретил их?

Бережно сняв петлю с шеи, Роман слезает со стула, на него же садится, чтобы не отходить

далеко, если тревога напрасна. Надо подождать.

Вот свет уже у самого дома, потом резко по стене убегает в угол, и машина, урча, проезжает

дальше. Через окно в комнате видно, что ничего необычного в ней нет – грузовик как грузовик, и

свет такой же, как у обычных машин. А ведь даже, если бы здесь что-нибудь случилось, то этот

ЗИЛ (по звуку это, конечно, ЗИЛ) всё равно прошёл бы мимо. Какая ему разница, что здесь

произошло?

Ну, так и на чём мы остановились? О чём думают люди, прощаясь с жизнью «по-человечески»?

После минут напряжения и ясной мысли в пьяной голове такая галиматья, которая никак не

513

выстраивается в какой-либо порядок. На ясные мысли он уже не способен. А, случайно увидев

себя в зеркале около двери, смеётся над своей позой: пьяный роденовский мыслитель с тонкой

капроновой петлей над головой. Посмеявшись, зевает, чувствуя, как хочется спать: последняя ночь,

которую он спал с Федькой, была беспокойной и тяжелой, потом это провожание, потом баня до

одури и до одури пьянка. Теперь выпитое выжигает внутренности, очень хочется пить. Он

поднимается, черпает ковшом из бочки, глотает воду. А напившись, забывает обо всех своих

намерениях – входит в спальню и, не раздеваясь, падает на кровать.

Утром долго не удаётся вернуться в мир. Распухшая голова не хочет отрываться с подушки.

Похмелье мучит страшно. Пожалуй, так сильно он не напивался с похорон родителей. Но никаких

угрызений совести нет. Это даже хорошо, что сегодня он больной и разбитый, потому что всё

острое в этом состоянии тупо. Всё – Федька уехал. Всё. Ну что ж…

Перед обедом он, наконец, выволакивает себя из спальни, придерживая рукой гудящую голову,

хочет напиться и видит так и не собранные игрушки на полу, петлю и стул под ней. А это что? Ах,

так он, оказывается, вспомнил ещё не всё. Подойдя к стулу, качает его – мог ли он упасть с него

чисто случайно? Экспериментально лезет на стул, и от первой же попытки качнуться стул с

треском рассыпается на детали. Роман падает на игрушки, сильно ударившись локтём о порог.

Сидя потом на полу и пережидая, когда боль утихнет, он с каким-то тусклым удивлением

вспоминает своё дурное вчерашнее бесстрашие. Но и теперь, уже на более ясную голову

убеждается – вчера его и впрямь ничто не пугало. Всегда думалось, что вот живёт какой-то

человек, говорит о своей смерти, боится её, а потом умирает, но для тебя всё остаётся, как было.

Это и понятно – не ты же умер. Чужая смерть не страшна. А вот, оказывается, не только чужая. Ну,

повесился бы этой ночью, да и повесился – делов-то… Странно, что вначале он действовал вроде

как «например», вроде как из любопытства, чтобы проверить, как это вообще бывает, но в какой-то

момент это «например» незаметно перешло в реальные действия. А что остановило, отвлекло?

Свет какой-то случайной машины. Откуда она тут взялась?

Смешно, что люди иной раз устремляются за острыми ощущениями куда-то за тридевять

земель, им кажется, что эти ощущения где-то далеко. Но они есть и рядом. Ставишь шаткий стул,

надеваешь на шею петлю и стоишь в ней, не зная, развалится ли стул. Та же русская рулетка,

если, конечно, стул подходящий. Только вот вчера она почему-то не сработала. Видимо, ещё не

время…

Вот тебе и ответ на вопрос: как случаются такие самоубийства? Да вот так – по глупости и почти

всегда по пьянке. Любой, решивший покончить с собой, преодолевает себя лишь на мгновение. В

том же «Тихом Доне», который они с Тоней смотрели в клубе, Дарья, решив утопиться, заплывает

подальше в реку, ложится спиной на воду, опускается в воду, тут же со страхом выныривает, кричит

Дуняшке, которая купается у берега: «Дуняшка, прощай» и тонет. Трудно поверить, что так бывает.

Ведь чувство самосохранения не позволит погрузиться глубоко, а если позволит, то сделает всё,

чтобы вытолкнуть тебя из глубины. Значит, это мгновение преодоления состоит в том, чтобы

погрузиться невозвратимо глубоко. Правда, бывают случаи и жёстче, когда преодоление требуется

неимоверное. Ещё живя в городе, Роман слышал о самоубийстве, которое кажется просто

неправдоподобным. Трезвый человек, находясь в здравом рассудке, утопил себя в ванне. Не найдя

перед этим пробку, чтобы заткнуть отверстие внизу, он закрыл её собственной пяткой! И потом, уже

погрузив голову в наполненную ванну, запретил себе высовываться из воды или убрать пятку с

отверстия. И никакие инстинкты не помогли – он смог их сдержать! Сила воли и никакого

мошенничества. А если упростить и это? Просто зажать рукой рот и нос, приказать себе не дышать

и задохнуться. Наверное, человек способен и на такое. Только как же должна досадить жизнь,

чтобы оказаться способным на такую волю?! В коллекции самоубийств (если б такая

существовала) это самоубийство было бы, наверное, первым. Именно оно-то и считалось бы

истинным из-за отсутствия краткого момента преодоления, после которого последствия уже

необратимы. Так что, его-то вчерашнее представление ещё не от серьёзных проблем. Всё это

игрушки, слабость, сопли, пижонство и даже своеобразное самолюбование.

«А вот если бы меня сегодня и вправду не стало… – всплыло в чумной голове, стиснутой

руками. – Ведь мне всего-то… Погоди, погоди, сколько же мне сейчас?» Почему-то он всегда

забывает, сколько ему лет – просто не следит за этим постоянно. Надо просто посчитать. Подобрав

с пола красный, затупленный и обгрызенный ребятишками, карандаш Роман чертит прямо на полу.

«Так, значит, нынче тысяча девятьсот …ый год, а я родился в …ом. Вычтем столбиком. И это

получается – 39. Как 39?!» По коже идёт холод – уже 39?! Так быстро?! Но где же это время?! Когда

успели эти годы пролететь? Почему он их не заметил?! Через какое-то мгновение доходит: просто

вместо цифры «2» он ошибочно написал «3». Понятно, что сегодня у него туго и с арифметикой.

Это надо ж до такой степени доверять цифрам, чтобы и в самом деле поверить, что целый десяток

лет пролетел незамеченным!

Жирно исправив ошибку, Роман удивляется искренности пережитого испуга потери. Да не он ли

несколько часов назад едва не вздёрнулся по своей воле, чем ещё и сегодня не особенно

напуган!? Выходит, вздёрнувшись, он был бы не прав, если так жалеет своё время.

514

С похмелья мутит весь день. Из рук валится всё. Осматривая оборудование подстанции, Роман,

словно со стороны наблюдая за собой, замечает, что сегодня он, ничего не страшась, лезет голыми

руками туда, куда допускается лишь в резиновых перчатках. Зачем здесь перчатки? Тут же,

оказывается, не бьёт и не убивает. «Вот, пожалуйста, беру голой рукой и хоть бы что».

Всё понятно – у него сегодня, как когда-то у покойного Васьки Селиванова, бывшего электрика

из Сетей, снижен инстинкт самосохранения. Загрублен, как сказал однажды, понижая чуткость

тонкого прибора, другой спец – Юра Соболинский. А это, конечно же, чревато. Пример Селиванова

показал, что люди с пониженным инстинктом жизни долго на этом свете не гостят.

Уже под вечер Роман идёт в гараж к так и не доделанному Насмешнику, стоящему в углу.

Выкатывает из гаража мотоцикл, освобождая пространство, роняет старика и катит, так что у того

мелькают то лицо, то затылок. Устанавливает фигуру около штакетника, но так, чтобы

проезжающие не могли видеть лица. Лишь эта работа с топором и стамесками, выстраивающая

ход мысли и создающая особую творческую атмосферу, постепенно приводит его к нормальному

мировосприятию. На улице сегодня холодно, а замёрзшими руками не наработаешь. Роман

собирает щепки и разжигает небольшой костерок, над которым можно греть ладони. Работа с

фигурой как обычно вызывает волнение. Волнует уже и сам этот большой сосновый столб, и идея,

которую он уже столько времени пытается воплотить. Идея же проясняется всё отчётливей.

Кажется, она идёт не из его сознания, а из мира, в котором он живёт. А живёт он в мире, где

абсурдно всё, включая и его маленькую личную жизнь. Как же ещё противостоять этой кривой

махине мира, если не усмешкой и иронией? Как не нуждаться здесь в таком едком и изворотливом

собеседнике? Рядом с ним хорошо – ядовитая насмешка, которую излучает старик, словно

растворяет муть абсурда, и ты чувствуешь себя истинно и прозрачно.

Спасибо Насмешнику уже за то, что он спокойно выслушивает всё. А выговорить, вывалить из

себя нужно немало. Сегодня Роман выкладывает своему деревянному собеседнику доводы,

перевесившие в его противостоянии с Ниной: конечно же, дети должны находиться с матерью,

конечно же, они должны расти вместе, зная, что такое брат, что такое сестра. Конечно, она в этом

права, и ему ничего не остаётся, как смириться с этим, принять всё и успокоиться… Ведь жить, в

принципе-то, можно и так.

А ведь Насмешник, в общем-то, готов. Осознание факта приходит даже как-то неожиданно.

Столько ждал этого момента, а он пришёл незаметно и вроде как сам по себе. Держа в руке остро

отточенный нож, Роман вдруг обнаруживает, что поправлять больше нечего. Неужели всё? Он

 

садится и смотрит на свою работу. Хотя бы здесь желаемое достигнуто так, как хотелось.

Откуда-то из степи прибегает Мангыр с мокрым высунутым языком, пролазит в дыру между косо

закрытыми большими воротами и, виляя хвостом, подходит к хозяину. Ну, вот и первый зритель

есть.

– Ну-ка, иди сюда, иди! – подзывает его Роман, а когда пёс подходит, треплет его за ушами и

указывает на Насмешника. – Ну что, как он тебе?

Мангыр смотрит на фигуру, перестаёт влажно дышать и вдруг несколько раз отрывисто

облаивает её.

– Ого-го! – восторженно смеётся Роман. – У тебя что же, снова рыльце в пушку? Тоже

зацепило? Напакостил где-то, да? Не иначе где-то что-то спёр. Насмешник-то, видно, всё-таки

работает. Даже на тебя действует.

А ведь жизнь, оставшуюся только для себя, можно пересмотреть теперь принципиально. Будь с

ним сын, и он решал бы её, исходя из этого положения. А если выходит так, как сложилось, то он

сейчас и вовсе вольная птица – пролетарий. Как не усмехнуться тут ещё одному своему детскому

заблуждению? В газетах над заголовком всегда пишут «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» И

в детстве он никак не мог понять – кто же они, эти пролетарии? Ему казалось, что пролетарии – это

какие-то странные существа, которые всё время куда-то пролетают. И тогда эти непонятные

существа виделись какими-то фантастическими птицами, которые почему-то никак не могут

собраться в одну стаю. Их бесконечно, в каждой газете призывают объединиться, а они без конца

всё куда-то пролетают и пролетают. «Вот теперь-то я и пролетел, – невольно усмехается он, – пора

к стае прибиваться. Куда же слетаются нынче такие пролетарии, как я?»

Как бы там ни было, а ведь это – свобода. Горькая, пустая, но свобода. Теперь можно просто

уволиться с работы и уехать. Что его держит здесь? Могила родителей? Так она больше в душе,

чем на кладбище. Знакомые люди? А много ли их здесь? Самые дорогие из них – это Матвей с

Катериной. Тоня? У той уже давно своя жизнь. Да ведь в той же Москве можно обрести знакомых

не меньше. Только зачем ему Москва? Хорошо Лизе писать письмо. Хорошо, что она там есть. Это

поэзия. Но приехать туда, – значит всё сломать. Новая семья и новые отношения? Нет, это сейчас

не для него, надо ещё от пережитого отойти. Надо сначала самому стать каким-то иным. Ему

нужна некая принципиально иная, основательная перековка. Не такая, как далёкий гром на небе, а

мощная, как молния над самой головой, с космами шипящих разрядов во все стороны; такая, от

которой ноги подсекаются сами собой. *15

515

ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ЧЕТВЁРТАЯ

Шире шаг!

В обед, через неделю после отъезда Нины, Роман сидит за столом, ест селёдку с картошкой,

отварённой в «мундире». Убирая со стола, комкает газету, пропитанную рыбой, хочет сунуть её в

топку, а там и места нет – полно какого-то мусора, бумаг, напиханных Ниной, когда она делала

перед отъездом ревизию в своём хозяйстве. Печка не топлена уже месяца три – на улице тепло, да

ещё электротэны помогают. Пора этот мусор сжечь. Роман чиркает спичкой, однако отсыревшая и

плотно набитая печка не хочет топиться, дым валит в комнату. Роман хватает ведро, выгребает в

него всё чадящее, чтобы вынести на улицу. Боже, чего тут только ни натрамбовано: обрезки газет,

настриженные Машкой; ученические тетрадки, какие-то обрывки, написанные Ниной. Как много

она, оказывается, писала! Тут же тетрадки с её контрольными работами. А это что? Глаза

автоматически пробегают листок, разорванный лишь на половину. Глаза скользят – челюсть

падает. Любовное послание некому Валере! Правда, почему-то не отправленное. Смугляна с

трепетом вспоминает приятные моменты, пережитые с ним.

Чадящее ведро стоит рядом. В глазах не то рябит, не то темнеет. Хотя, казалось бы, чего уж

теперь – «было, было, было, да прошло. О-о-о, о-о-о!» Все, связанное с Ниной, податливо тает в

прошлом. О чём жалеть? А он и не жалеет. Её фотография ещё привычно стоит на книжной полке,

но сама Смугляна кажется уже чем-то чуждым, как окалина отпавшим от души. А вот, оказывается,

и не совсем отпавшим – за какой-то нерв этот листок всё-таки цепляет. Да ещё цепляет-то как! А

что здесь интересного ещё? Да ладно, оставьте: какое тут презрение к себе за ковыряние в

мусоре? Не тот случай! Пожалуйста – есть и вторая часть письма. А вот листок, исписанный тем же

чётким почерком, даже и не разорванный, а лишь смятый. Похоже, дневниковая запись. Так и

видится: сидит жена вечерком за столом, вспоминает и грустит, доверяя откровения бумаге. Звучит

Сен-Санс, «Умирающий лебедь». Только тут уже не Валера, а Гена, вздыхая о котором, Смугляна

сожалеет, что зря, видимо, дала ему в первый вечер. Конечно же, он составил о ней не правильное

представление, и потому не хочет больше встречаться. А виновата во всём её пылкая натура и не

способность сдержаться! «Ая-я-яй, жёнушка, как нехорошо! Что ж ты, дорогая, не потерпела-то?»

На составление из мелких обрывков ещё двух неотправленных писем и следующего

дневникового откровения уходит почти полтора часа. Здесь, с упоминанием уже новых имён,

описываются схожие душевно-интимные переживания. Письма Смугляны к разным кавалерам

написаны по одному шаблону, как из тюрьмы или из армии. Там даже стихи одни и те же. В одном

смятом листке Нина грустит по ласкам какого-то мужчины, подробно описывая его грудь, плечи,

ноги и всё прочее… А вот имени нет. Кто это? Эх, уже не догнать… Странно, что во всех посланиях

и признаниях повторяется фраза: «никогда ещё я не испытывала такой мужской ласки, как с

тобой». Вот, сучка, так сучка! И одному говорит «никогда», и второму, и третьему. Хотя бы перед

самой собой-то не стыдно? Время всех описываемых событий не нужно и восстанавливать – даты

проставлены всюду, Нина точна, как обычно. Это её сессии, на которые она уезжала пораньше,

чтобы лучше готовиться «в более спокойных условиях», а возвращалась позднее, потому что они

почему-то всякий раз затягивались. Выходит, что во время одного из её приключений Роман лежал

с Федькой в больнице, и эта кобыла-медсестра Бочкина втыкала сынишке толстые иглы!

Вспомнил, и даже сейчас в сердце кольнуло! А вот написанное про Гену «как жаль, что он не мой

муж» относится к её последней сессии. Только вот она, приехав с неё, почему-то сказала:

«Володя». Прямо кроссворд и женская логика!

«Смешные эти карачаевцы, – читает Роман другой листок, – и хитрые. Я лишь сегодня

догадалась, что они обо всём договорились. Как только Р. уезжает в село (да они и сами иной раз

просят его, наивного, съездить за чем-нибудь), в дом приходит сначала всегда тот, кто приходил в

прошлый раз. Но только тут он приходит не ко мне, а для того, чтобы занять детей. И лишь когда я

оказываюсь свободной, приходит другой. Этот – уже ко мне. Я сначала думала, что второй

приходит случайно, но, кажется, у них есть какая-то очередь, которую они установили. (Всё хочу

полюбопытствовать, да спросить стесняюсь…) За всё время их приходило, кажется, человек

пятнадцать, но ещё ни один не повторился (я и всех имён не помню – помню только по лицам). Так

что, очередь у них какая-то есть. Я подозреваю, что они намечают её, когда играют в карты, только

те, кто уже был у меня, в игре уже не участвуют. Ну что ж, тем лучше. Меня даже заводит, что меня

можно разыгрывать, как шлюху. Мне нравится быть такой, как бы это поточней выразиться,

используемой, что ли. Они все разные, и меня это заводит. Правда, все они дерзкие и смелые, как

один. Сначала я не понимала, почему они действуют одинаково: сразу, иногда даже молча,

решительно берутся за меня, но теперь догадалась: они ведь просто рассказывают друг другу, как

нужно со мной и как я люблю. Мне это тоже забавно: я не знаю, суждено ли этой очереди пойти по

второму кругу, ведь их, кажется, где-то около сорока пяти человек (если только, конечно, все

захотят). А у меня всякий раз успевает побывать только один или два человека. Лишь однажды (Р.

516

отчего-то задерживался в селе) за один раз побывало четверо. Да ещё как-то, когда Р. долго торчал

в гараже, доски что ли строгал, приходил один (с такими весёлыми глазами). Он специально

поставил меня перед окном за тюлем, так, чтобы мы могли видеть Р. в гараже. Даже если б Р.

пришёл в это время в дом, то ни о чём бы не догадался: мой гость успел бы уйти… Впервые в

жизни я счастлива как женщина – у меня сразу столько интересных мужчин, столько здоровых

самцов…»

Роману кажется, что он находится в какой-то другой реальности. Всё, только что прочитанное,

кажется каким-то неправдашним. Приходится даже ещё раз пробежать глазами по строчкам и

убедиться, что слова действительно сообщают именно то, что он понял. Неужели всё это было на

самом деле? Или это лишь её сексуальная фантазия? Да какая тут, к чёрту, фантазия?! Ведь

написано-то в форме воспоминания. Только вот для кого? А для себя… Писала и грелась

впечатлениями, приятно было обо всём вспоминать…