Что-нибудь такое

Tekst
1
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Тихий саксофон

Что ты делаешь со мной, тихий саксофон? Иногда только, снисходительно, клавишным даешь пару минут, а потом льешь и льешь, разливаешь по опустевшей после празднеств гостиничке, еще поблескивающей дождем новогодним, льешь свою музыку, и невозможно уйти и оторваться от окна. А в нем замерзший залив, по нему раскиданы нахохлившиеся черные птицы, рыбаки, каждый далеко друг от друга… Хуторяне. А сегодня эти черные птицы исчезли с залива и перекинулись на ветки деревьев, прикинулись воронами. Холодно и туман.

Вчера по заливу ходили люди, зачем-то подходили к рыбакам, делали их снова одинокими, зачем… Где люди, там всегда одиночество. И только с музыкой, что же ты вытворяешь со мной, саксофон… И только с тишиной зимнего сна… И только с девочкой, восемнадцать не больше, которая спрашивает: вам первее что принести? кофе или сырники?

Первее… Вторее… Восьмее…

И только с парнишкой, который первее девочки все принес, и сказал: только по заливу не идите, обещайте, опасно… а то вы глаз с него не сводите. Только с этим всем нет никакого одиночества.

Муж чужой и его жена

Лужа или озеро, кто как называет, в парке возле дома.

Лет пятнадцать назад я там плавала, и пацаны еще с окрестных домов плавали, все говорили, что нельзя, вы что, ну пацаны – дураки, а вы взрослая женщина, а плаваете. А там, говорили, много трупов на дне, да-да. И еще есть холодные, ледяные воронки, которые затягивают. Если уж плаваете, женщина, опасайтесь этих воронок. Это, говорили люди, еще при Екатерине ее купальни были, а сейчас загадили, пьяные утопшие здесь и воронки, и вообще очень грязно.

Но я видела чистую синюю или серую воду, а трупов чего бояться, они плохого не сделают, и потом морозы такие были долгими зимами, что какая там грязь и зараза.

И я переплывала по несколько раз эту лужу в жару, от которой только в этой Екатерининской некогда купальне и можно было спастись. Где, как все говорили, а потом дети меня ругали и муж, много утонувших. И воронки ледяные, не смей плавать там.

А недавно, еще снег лежал, пошла гулять, а там утки, и первый вопрос у меня всегда, как у Холдена Колфилда: а куда эти зеленоперые на зиму деваются? Они же не могут на юг долететь. Или могут?

Гуляла, вспоминала, как не боялась плавать, хотя все пугали, а пацаны с округи ныряли и говорили, показывая на меня, вот тетя дает.

Ничего не боялась.

Гуляла недавно, и очень красиво там было. Деревья еще без листьев, без листьев они самые красивые, очень красивые со своими кровеносными системами, ветвями-ветками, спутанными волосами… Ничего красивее нет, чем голые деревья, без всяких там клейких листочков. Совершенство само. Япония.

Снег еще лежал, темнело, а в предыдущем нашем доме, который тоже был напротив этого парка, окна горели в нашей бывшей квартире. А я десять лет туда не могла смотреть, и когда мимо проезжала, то голову отворачивала, всегда отворачивала, боялась, что мужа там не увижу, всегда видела его спину у окна на кухне, он любил там сидеть, курить, читать. Когда живой был.

И вдруг впервые решилась и посмотрела на то окно.

Давно другие люди на нашей кухне. Чужие. Стеклопакеты. У нас их не было тогда… Какие-то дети мелькают, не мои. Муж чужой. И его жена. Не я. Балкон застеклили.

Долго и спокойно вглядывалась, спокойно думая, что давно у меня просто другая жизнь, сто пятая, и я когда-то ничего не боялась и плавала в запрещенной луже, а потом боялась только на эти окна смотреть, а теперь и этого не боюсь.

Утренняя собака

Ночью резко потеплело и стало душно. Я открыла окно, но все равно не могла уснуть, совсем не спала, ворочалась.

А утром встала рано на работу.

Вышла в тихий воскресный двор и ослепла от белого цвета. Всю ночь, значит, шел снег. Понятно, почему не спалось. Уже давно я не могу уснуть, когда ночью идет снег. Наверное, кто-то – кто? – как бы толкает меня специально, чтобы я не проспала эти мгновения.

Кто так нарисует? Никто. Быть может, лучше, но не так.

Долгие часы шел снег, всю ночь.

А утром снег очень белый, высокий и рыхлый, и осторожно ставишь ногу, потому что под такой красотой почти всегда опасность – лед или ямы. Как под любой красотой.

Но сегодня я шла по следу и не боялась.

След проложила утренняя собака, она пробежала как раз по той тропинке, которая ведет к моей остановке. И я шла точно по ее маленьким круглым следам, как по следам ангела-хранителя, если бы он мог летать по глубокому снегу.

Парикмахер Ван Гога

Иногда я ухожу от своих парикмахеров.

Ухожу и больше никогда к ним не возвращаюсь. Даже если они непревзойденные мастера своего дела, но, привыкнув, начинают хамить или трещать над головой.

Я люблю тишину, а они, многие, нет.

И тогда я нахожу новых непревзойденных. Например, Свету.

Света деликатная и хорошо стрижет, все время молчала, и я была счастлива.

Работает она во «Французском салоне», который находится на раздолбанной улице Красногвардейского района, зимой там нет ни одного фонаря и ноги западают под разрытый асфальт и там и остаются.

В общем, именно на такой улочке и должен находиться французский салон и другой прованс.

Но сегодня Света вдруг разговорилась не на шутку, сыпала рассказами про дураков-учеников из ее школы парикмахеров, у нее школа своя есть.

Пока она что-то рассказывала самой себе, было еще ничего. Но когда я услышала: ты со своего аула приехал и думаешь, что ты здесь город покоришь, а сам по-русски еле говоришь и не знаешь, кто такой Ван Гог, я очнулась. Вернее, во мне проснулся мой земляк Алишер Усманов, и я таким же нехорошим спокойным голосом пахана спросила у Светы: «А зачем мальчику из аула, который будет стричь наши русые головки, знать про Ван Гога?»

Света замешкалась, остановила движения ножниц, подумала и сказала: «Он должен знать про Ван Гога. Должен! Потому что у Ван Гога был ужасный парикмахер, который даже отрезал ему ухо. И я не хочу, чтобы мой ученик тоже стал таким».

Меня обуял такой восторг, что я передумала заступаться за земляков и уходить от Светы. Пожалуй, я у нее останусь, она гениально вышла из положения, и все только ради того, чтобы не потерять меня.

Давно никто не хотел меня так не потерять.

Любоф

Я коллекционирую грузинские кафе. Вот такая не одна, но пламенная страсть.

Недавно утром, только магазины открываются, иду от врача и вижу новый объект моей страсти. Пульс учащается – и я вхожу в уютное помещение.

Меня встречают две грузинские очень домашние женщины в черном, в домашних тапках и наспех причесанные, еще заспанные.

Перед этим они сидели и смотрели на большом экране мелодраму на дамском канале. Я взяла чай и стала смотреть на них.

Там, в фильме, главный герой пришел и сообщил жене, что любит другую. Еще одну. «Я люблю другую, – сказал он. – И тебя люблю!» И повторил еще раз, потому что жена не поняла. То ли ей послышалось, то ли снится.

Две грузинки схватились за головы и вскричали, как раненые чайки: «А-а-а, как это?! Вай ме!»

Потом повернулись ко мне и говорят: «Вот они какие! Все! Как можно полюбить другую, не понимаем! Сациви будете? А полюбил – молчи, дурак старый, кто тебя спрашивает, слушай! Лобио, сулугуни жареный хотите? Чай и дома пить можно, ну ладно, давайте кино смотреть».

Тут вошел хозяин, их муж, наверное. Одной из них. Он зевал очень расслабленно, все было так по-домашнему, и женщины стали наперебой рассказывать ему, как это мурло в фильме призналось жене, что полюбил другую. Они трещали по-грузински, махали руками, как будто ругались с ним, а он снисходительно слушал и посмеивался.

Потом подошел ко мне и говорит:

– Глупые женщины, да?

Он засмеялся и спросил, буду ли я смородиновый морс, они прямо тут готовят, свой, – и кивнул в сторону женщин.

– Буду!

– Но мы не можем его принести, он очень горячий, только сварили, кто пьет горячий морс, слушайте? – сказал он.

– Я попью, замерзла…

– Давайте тогда вина принесу, – предложил он. – Или кино хотите смотреть дальше?

– Вина не хочу, кино буду смотреть…

– Ну, отдыхайте, – сказал он. И опять усмехнулся.

Я стала смотреть кино. Там этот муж влюбленный вдруг вытаскивает пистолет и приставляет к животу жены. Молчи, дура, говорит.

– Вай ме! – вскричали грузинские женщины! И закрыли глаза ладонями.

Потом одна повернулась ко мне и сказала:

– Вот как можно пистолетом родную жену пугать, не понимаю… Любовницу пусть свою пугает, скотина. ЗВЕР. Как она с таким жила, не понимаю… Хинкали зря не взяли. И морс уже остыл, попейте, кино еще долго, отдыхайте. Кушать захотите – скажите, сулугуни жареный попробуйте.

И опять стали смотреть фильм.

А муж их подсел ко мне, все же вино принес, угощаю, говорит. Налил медленно вино, медленно поставил бутылку на стол и тихо сказал:

– Женщины никогда нас не поймут. Никогда! Мы же не изменяем, слушай… Мы их всех любим! Слушай, что плохого в любви?! Умру не пойму…. Это не война, не ненависть… Любоф!

И подлил мне вина.

Окна без стекол

Архивом «Севзапрыбы» заведовала Екатерина Ивановна, румяная от гипертонии, улыбчивая сплетница. Очень добрая. Она все время звонила дочке Ирочке, только так к ней обращалась, и спрашивала, как дела. Ирочка была почти замужем, но очень близка с мамой.

Екатерина Ивановна всегда по телефону рассказывала Ирочке про нас.

Алла? Она сегодня в новой юбке, уже осваивается, правильные кальки достает с полок… В лодках стала разбираться.

Рут? Рут ничего. Молчит. Работает на своем ксероксе. Что ей сделается, скале этой.

Надька? Надька из туалета не вылазит, курит там часто…

Рут была крупной эстонской девушкой, три Данаи, с лицом музейной красоты. Ходила всегда с таким достоинством, как будто быть Данаей, несколько Данай, – это предел мечтаний женщин. Я любовалась ее медленной походкой и прямой спиной, непроницаемым, красивым, несовременным лицом. Картина. Музей. Екатерина Ивановна любила всех обсуждать и говорила, это она от толщины так медленно ходит, а не от достоинства.

 

Надька была молодой облезлой курякой, похожей на детдомовскую. Ни кожи, как говорится, ничего. Только беззлобность.

Надька, выходи из туалета, иди работать, Аба Меерович пришел, чертежи ему нужны. Целый список принес.

Аба был всегда веселым, в маске хохмача, рассказывал один и тот же анекдот и сам же смеялся.

Надька вышла в помятом коротком платье, одернула его, ножки тонкие, кривые, Аба обдал ее пустым взглядом, рассказывая свой вечный анекдот.

Вдруг все замолчали. Это вбежал наш непосредственный молодой начальник. Сначала в комнату, как обычно, ворвался запах его застарелого пота, потом он. Это был недавний комсомольский работник, не справился с комсомолом, и его отправили на понижение – имитировать бурную деятельность, активно потея, до тошноты.

Институт, домики его отдельные, находились прямо на берегу залива, и в обед, летом, мы сидели на теплой гальке или лежали, дышали морем и замирали от красоты. Работа на берегу моря – это было самое лучшее в ней.

Генеральный был редким мужчиной, красавец, швед такой. Или норвег. Холеный. Спокойный. И жена там же его работала, пара замечательная. Тоже красивая и все как надо. Два сапога. Все любовались и завидовали. Мужчины ему, а женщины ей.

Только я им не завидовала. Потому что Надька в туалете, прикуривая одну сигарету от другой, рассказала, что генеральный в нее влюблен. И подробно описывала доказательства его к ней любви, места, где они встречаются, как он нежен с ней, как он ей целует каждый пальчик на худющих кривоватых ногах. Только могила! – повторяла Надька, и понятно стало, почему ей было не до работы. Ее глаза, совсем никакие, только беззлобные, часто затуманивались внезапно. Вспоминала, наверное. Или предвкушала.

Через время все узнали об этом романе и ахнули. Жена-красавица уволилась. Но сначала ее увезли с инфарктом прямо с работы.

Через пару лет я встретила ее, такая же красивая, только глаза, как окна без стекол в разрушенном бомбежкой доме.

Звуки в ночи

Ночами природа вздыхает, я слышу. Окно всегда приоткрыто, и, как только выключаю свет и все приборы, как будто вздыхает кто-то там, и все время льет с крыши, то дождь, то растаявший снег, и явственные вздохи.

Деревьев ли, уставших от тяжести снега на ветвях. Кошек, которые спят прямо под нашим полом, в подвале, спят и вздыхают, снится им что-то. Еда или мама. Или любимый облезлый кот.

Или ветер так охает, как будто устал все время быть ветром, в движении устал, охает, холодно ему от самого себя.

Иногда – я ложусь под утро – пройдет кто-то прямо под окном и вздохнет так тоскливо, громко, отчаянно, с выдохом боли одному ему ведомой. Кто еще по ночам ходит быстро так, как после крушения какого-то? Люди только такие крушения друг другу устраивают.

Или вдруг собака завоет высоким звуком, точно не волк, щенячий вой такой, от страха, наверное, от холода и собачьей тоски… От голода.

Но это вздыхают точно не соседи.

О, я знаю все их вздохи, покашливания и другие простые человеческие звуки.

Это не они.

И птиц много утром, все верещат, хором, перебивают друг друга, и часто думаю: как им не холодно в такой мороз? Почему на юг не улетели? Как можно согреться таким опереньем? А еще и поют. Или плачут. Или ругаются, кто ж их поймет.

Лермонтова

Юрий Михайлович Лотман говорил: «Лермонтов, даже когда мороженое ест, ему плохо».

А моя подруга из Пушкинского дома про него, Лермонтова, сказала как-то: «У него только парус и белеет…»

Вот такой был, да, не солнце, не солнце… Даже мороженое не помогало.

Недавно встретилась с однокашником, он меня спрашивает – помнишь? И называет имя. Нет, говорю. Ну, мы ее называли Лермонтова, напоминает он. Она всегда на вопрос «как дела?» отвечала «плохо». Все привыкли к такому ее ответу и отвечали: «Это хорошо, что плохо».

А однажды пришла новенькая, которая не знала нашу Лермонтову, и говорит:

– Здравствуйте, как дела?

А та отвечает:

– Плохо.

Новенькая расстроилась, трепетная была такая, и вот как бросишь человека, когда ему плохо. И стоит около нее, по плечу гладит.

– Ну, почему плохо? Посмотрите в окно…

– Оно грязное, – не поднимая головы, отвечает Лермонтова.

– Зато там уже солнышко светит, – пытается прорваться к Пушкину в Лермонтове новенькая.

– Фу, меня сейчас стошнит, надо же такое сказануть – солнышко! Солнце, а не солнышко приторное ваше…

Новенькая оглянулась на нас, а мы с восторгом наблюдаем эту сцену, жестокие были.

Новенькая не сдается:

– Ну ладно, посмотрите, солнце уже… светит… ярко…

– Слушайте, солнце и должно светить, вот новость тоже.

– Так порадуйтесь! – воскликнула новенькая. – Весна скоро, ручьи зажурчат, весне дорогу… Дорогу!

– Ты дура… что ли? – подняла на нее тоскливые глаза Лермонтова. – Ручьи… Весне дорогу! Мама дорогая… дурища какая-то….

Мы продолжаем наблюдать.

Новенькая оказалась стрессоустойчивая. Голосом крепким вдруг говорит:

– Вам надо книжку хорошую почитать! Там много мудрости. И вам станет легче.

– Книгу я одну только читаю, – отвечает Лермонтова.

– Какую? – новенькая обрадовалась, что неожиданно завязался диалог.

– Свой паспорт, – отвечает Лермонтова.

– Па-а-а-спорт?! И как? Рекомендуете? Интересно?

– Ваш – не знаю. А мой интересный. Там есть все про меня. Имя, фамилия, отчество и место рождения. Год рождения. Адрес прописки. Дата выдачи. Отделение милиции, которое выдало паспорт. Число. Что еще надо? Самая любимая книга, да еще фотография моя. Вижу только себя, а не чужие рожи.

Новенькая замолчала. Но не сдается. Сочувственно спрашивает:

– А как у вас дела вообще?

– Плохо, – отвечает Лермонтова.

– Сегодня или всегда? – уточняет новенькая.

– Сегодня и всегда. До дней последних донца. Светить и никаких гвоздей. Вот лозунг мой и солнца, – говорит Лермонтова.

– Вот! Вот! Вот уже и про солнышко заговорили! Все наладится, честное слово! – новенькая вновь встрепенулась.

– У меня все налажено, отстаньте со своим дурацким солнышком, тошниловка какая-то…

Тут заходит преподаватель в аудиторию и спрашивает у всех:

– Здравствуйте, как дела?

Все отвечают – хорошо, а Лермонтова – плохо.

– Это хорошо, что плохо, – говорит преподаватель.

А новенькая совсем ошалела и заплакала.

– Зачем, – говорит, – я только перевелась сюда… Говорили, что такой старинный университет, а тут дурдом. Плохо – это хорошо… Хорошо – это плохо… А солнышко вообще мат.

А Лермонтова отвечает:

– Плохо, что перевелась. Очень-очень плохо. Очень.

…Напомнил мне эту Лермонтову однокашник, мы смеялись громко, тут официантка подходит и спрашивает тревожно:

– У вас все в порядке?

– Все плохо, – отвечаем мы.

– Ничего, скоро весна, – бодро говорит официантка. – Солнышко появится. И все будет хорошо.

– Солнышко, говорите? – раздумчиво произносит однокашник и смотрит на меня. – Плохо, – вздыхает он, – очень, очень плохо. Очень.

Света, Светка, Матлюба

За Гур-Эмиром, где фамильная гробница Тимура, Тамерлана, Тимуридов, нужно пройти по пыльным улочкам с бирюзовыми калитками таджикских дворов, и попадешь к Светке во двор. Светка – моя одноклассница, красивая таджичка, и вообще она Матлюба, но почему-то Светка, а не Люба. У нее много было сестер, все дети – девочки, добрый папа, который все время подрезал виноградники, всегда радовался полуулыбкой моему приходу, приглашай, Светочка, Аллочку в дом, чай, фрукты, конфеты, все ставь. Столов и мебели не было в доме, только ковры на полу и подушки-валики. И скатерть на ковре.

На улице пекло, а дома у Светки рай.

Она была маленькая, даже меньше меня, мы жили почти на одной улице, поэтому вместе шли из школы. Стояли долго на углу, на жаре, не хотелось расставаться, тогда смеялись в основном, поэтому так хорошо было, и даже домой не хотелось идти, хотя там и кресла модные, и пианино, и накат на стенах стильный, и торшер с баром, такие у всех были, и книги, книги… И негритянка фарфоровая желтая с черной головкой кудрявой.

А хотелось к Светке, сама бирюзовая калитка уже в сказочный мир как будто вела. Где виноградники, молчаливый папа с доброй улыбкой, тихая мама в шароварах, кроткая, чай подает, конфеты, фрукты, плов сейчас будет готов, говорит… А мы со Светкой на ковер завалимся и хохочем от ерунды всякой. Прохладой наслаждаемся.

А на улицу выходим – там печи, сто печей, и все с открытым огнем, такая жара льется с неба высокого. Мне еще два квартала до дома, рука вспотела от ручки портфеля, перекладываю все время из руки в руку, слева Оперный театр, справа пивзавод, и запах его, до сих пор, как приснится запах этот – хоть плачь… Иногда плачу.

Потом дома современные начинаются, из окна первого этажа Маматкул Арабов, фронтовой кинооператор, с Романом Карменом работал… «Аллочка, привет, зайди, чай попьем, орешки, курага, миндаль есть… Заходи, посидим, у нас прохладно…» Нет его уже. Красивый был, с тонкими чертами таджикского лица, аристократическими… Зайду к нему, на веранде сидим, чай подливает зеленый, понемножку, много в пиалу не принято наливать.

Вот так долго идешь домой, еще в зоомагазин зайдешь поглазеть на попугайчиков, на рыбок… А потом уже домой.

Нет, еще лепешек горячих купишь и куски по дороге нетерпеливо отрываешь и ешь. И не боишься поправиться. Вообще ничего не боишься еще. Слова такого не знаешь как будто.

Потом узбекские сказки берешь, наизусть уже знаешь, в трусиках на диван веранды падаешь, жара, две страницы успеваешь прочитать и засыпаешь, мокрая.

Потом разбудит прохладный уже ветер с гор, одновременно донесет запах пивзавода. Пора уроки делать.

Дом. Детство. Бессмертие.

Тайно и дешево

Ужасно хочется влюбиться, а в кого?

Последний раз, помню, влюбилась вдруг в собственного мужа, это именно вдруг случилось. Любила, любила его, а потом – раз и влюбилась.

Иду по улице, а от меня эта влюбленность кругами по району расходится, все оглядываются, смотрят на мое безумное лицо. Думают – вот счастливая. Влюбилась. Не то что мы со своими мужьями и женами, лямку тянем…

И не подозревают, что это я в мужа влюбилась. Опять же по причине великой лени, чтобы далеко не ходить.

А недавно тоже попробовала влюбиться, уже почти, вот-вот, на подступах была… И вдруг он так резко расчехлился, так неожиданно, как будто терпел-терпел, а потом наконец туалет увидел… До сих пор не нарадуюсь, что только на подступах была, а знамя не успела водрузить, и вообще ничего не успела.

А до этого еще в одного решила влюбиться, а он приходит с вином и говорит: че-то такое вино дорогое стало… Дорогое прям такое… Ужас. На глазах все дорожает.

А между ними еще в одного почти уже влюбилась, а он говорит:

– Я тебя люблю, но честно предупреждаю – у меня есть другой.

– Другая в смысле? – с упавшим сердцем спрашиваю я.

– Нет, другой. У меня, – поясняет, – роман с самим собой. Поэтому ты будешь любиться мной и финансироваться по остаточному принципу. Как культура и здравоохранение. И социальная сфера. Но я тебя, – говорит, – люблю, к чему лукавить.

Так и любит меня без лукавства, наверное, я не в курсе, не вижу его с тех пор.

Поэтому с Днем влюбленных не поздравляйте, разве что кто и вправду тайно влюблен. Но если тайно, то я же не узнаю, тем более тайно всегда дешевле, а то вино прямо на глазах дорожает.