Мгновенная смерть

Tekst
7
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Перерезание горла

Суд над Ромбо состоялся так быстро, что бедняга осознал происходящее, только когда его уже приговорили. Его схватили прямо в дверях Голубого зала, обвинили в измене короне, и он так и не смог объяснить, зачем, будучи французом и католиком, поехал оказывать профессиональные услуги еретику Генриху Английскому. В обвинительном акте, составленном тут же и подписанном в одном из двориков Лувра Филиппом Шабо, полномочным королевским министром и главой созванного к случаю военного трибунала, говорилось, что учитель фехтования и тенниса как дворянин имеет право на перерезание горла без предварительных пыток, поскольку король даровал ему пожизненные привилегии.

Лежа на полу и ощущая затылком острие клинка, которым королевский солдат готовился привести приговор в исполнение, Ромбо заплакал. «Насколько я знаю, – заметил Шабо, – Анна Болейн, женщина и монаршая особа, не проронила ни слезинки, когда ты отправил ее на тот свет, не дав возможности защищаться; если отдашь мне четвертый мяч, отпущу тебя», – добавил он и жестом приказал палачу отодвинуть шпагу.

Наемник пошарил в плаще, в рубашке и выудил дрожащей рукой кривоватый мяч, набитый остатками королевских кос. Шабо положил мяч в карман и произнес: «Убейте его».

Судя по тому, что история палача осталась – пусть и с большими искажениями – в народной памяти, слухи о его судьбе распространились в свое время весьма широко. Нельзя исключить и того, что именно они, перевранные до неузнаваемости (как любые сведения, пересекавшие Ла-Манш), подстегнули воображение Уильяма Шекспира, описавшего дерзкие притязания Генриха V на всю территорию Франции в прекрасной сцене, которая как бы повторяет вручение катышей Болейн со всеми зловещими предзнаменованиями.

В первом акте хроники Генрих принимает послов французского дофина: тот просит, чтобы король Англии перестал претендовать на Нормандию в обмен на сокровище, отправленное ему в дар. Сокровище находится в запечатанном бочонке. Король велит герцогу Эксетеру вскрыть бочонок – внутри обнаруживаются теннисные мячи, насмешка над незрелостью и неопытностью Генриха в политике. Чуть поразмыслив, король хладнокровно благодарит и принимает подарок со словами:

 
Когда ракеты подберем к мячам,
Во Франции мы партию сыграем,
И будет ставкою отцов корона[31].
 

В разгар эпохи Просвещения, в переписке, которую Дени Дидро вел с мадам Жоффрен относительно продажи своей библиотеки Екатерине II, он следующим образом живописал финансовые трудности из-за приготовлений к свадьбе дочери: «Поначалу мы с супругой полагали, что этот союз поможет нам немного сдержать давление кредиторов, а теперь будем рады, если он не сведет нас в могилу. Помолвка Анжелики обошлась мне дороже, чем Ромбо – его мячи».

К задней двери мастерской умельца, изготовившего катыши Болейн, тем же вечером принесли узелок с каштановой шевелюрой наемника со сверкавшими, словно молнии, безделушками в придачу.

Правый мячик – святой отец

«Мои мячики – Господь Бог и король, я играю ими, когда захочу». Эти слова составляли часть единственного воспоминания Хуаны об отце. Воспоминание было жаркое, полное цветов, неизменно далекое: старик вернулся в Европу выбивать себе должности и милости, когда дочке было пять, и бесплодные интриги так затянулись, что он и скончался в Севилье, не вернувшись в край, который искренне считал своим – не по рождению, а по праву владения.

Хуана раз за разом воссоздавала в уме образ отца. Старик сидел на каменной скамье в бесконечном саду своего дворца – сад начинался в долине Куэрнавака и терялся где-то в дебрях перешейка Теуантепек. В воспоминании отец представал седым, с ломкими волосами, но все еще облеченным аурой высокомерия и крепости, как всякий человек, который обладал властью и не стесняясь ею пользовался. Красивый, непреклонный старик: сдвинутые брови, сосредоточенное выражение лица, как у просветленного, грязноватая, но не запущенная борода. Он почесывал голову и слушал собеседника, чьего лица Хуана не помнила, – стариковские ногти бороздили седые заросли буйной шевелюры. Говорил подчиненному: «Мои мячики – Господь Бог и король, я играю ими, когда захочу». Едва заметно взмахивал правой рукой, будто отгонял насекомое. И оборачивался к ней, сидящей на другой каменной скамье.

Помнится, она испытывала одновременно благоговение и страх при виде серьезного человека, который одним движением бровей выносил бесчисленные смертные приговоры. Старик надувал щеки, косил глазом. Она в ответ заходилась хохотом – возможно, нервным. Тогда он не без труда вставал и протягивал ей руку. «Ну-ка, пойдем побродим по саду». Следовала долгая прогулка по тропинке, проникновение в мир фруктовых деревьев, которые отец коллекционировал, и только им двоим были ведомы их имена: он сажал ее на плечи и спрашивал, как каждое называется на науатль[32], на испанском, на чонталь[33].

Много лет спустя, будучи уже взрослой герцогиней Алькала и находясь так далеко от Куэрнаваки, что и воспоминания казались чужими, она спросила у матери, говорил ли отец когда-нибудь такие или подобные слова. Хуана была беременна Каталиной, старшей дочерью. Они вышивали в беседке, в саду дворца Сан-Андрес-де-лос-Аделантадос в Севилье; рабыни и дамы застыли в почтительной готовности; оранжевый свет лился с северной стороны в окна, с которых они велели снять ставни, чтобы Севилья стала немножко походить на Куэрнаваку.

Вдова подтвердила: слова про Господа Бога и короля частенько слетали с уст покойного мужа, особенно когда кто-то из его людей или, например, священник осмеливались намекнуть, будто очередной его поступок неправилен или недостоин христианина. Но куда более дерзкой, добавила мать, была вторая часть речения: «Правый мячик – его святейшество, а левый – священный император Карл I». «Тот еще старый козел был твой папуля», – сказала она на науатль к радости дам, приехавших из Куэрнаваки.

Хуана не помнила второй части, казавшейся матери столь забавной. Старуха немного подумала и предположила, что слова «я играю ими, когда захочу», скорее всего, дочь додумала сама, полагая, что отец имел в виду мячи, которыми играл в баскскую пелоту[34] с другими старыми вояками. «Ты тоскуешь по нему?» – спросила Хуана, прикасаясь к животу, в котором уже кувыркалась Каталина, будущая жена Педро Тельес-Хирона, герцога Осуны. «По кому?» – «По папе». – «Ну, мне он достался старым и богатым, мнил себя, бедняжечка, настоящим дворянином и старался держаться, как подобает кабальеро». Слегка истерично хохотнула и продолжала: «Все равно что волк в камзоле». – «Но он тебе нравился?» Старуха потерла глаза и уронила вышивание на колени, чтобы следующие ее слова прозвучали более веско: «Да кому бы он не понравился? Сам Эрнан Кортес! Он всех и каждого обратал».

Выживание

От: Тересы Ариньо [tarino@anagrama-ed.es] 12 июня 2013

Кому: мне

Тема: Вторая правка

Альваро, шлю тебе файлы. Один с правкой (ее немного) и парой вопросов. Второй без правки для более удобного поиска. Пока берем последнее название, там от руки подписано. Жаль, в подзаголовке лишний слог.

Мяч теперь у тебя. Действуй.

Целую. Продолжаем работать.

Тереса

Сет первый, гейм четвертый

Начал ломбардец с неподражаемым натиском, но потом отвлекся. При счете Love-30 появились Марфа и Магдалина, недавно отобедавшие и разодетые сообразно своей профессии – как шлюхи. Испанец, с головой ушедший в игру, не заметил их прихода. Зато его помощник долго их разглядывал: во-первых, ему показалось, что он их видел раньше, а во-вторых, взор они и впрямь радовали. Пропасть спортивного соперничества разделяла испанцев и итальянцев на корте, но на галерее Осуна сидел едва ли не плечом к плечу с секундантом ломбардца и ощущал аромат женщин.

Не в силах оторвать взгляда от юбок, герцог перебрал в уме мгновения прошлой ночи. Этих двух не было ни в борделе, ни в таверне. Долго мучился и наконец вспомнил: они были на картине, которую он успел в подробностях рассмотреть, томясь в приемной у банкира. Ветреные натурщицы изображали Марфу и ее кузину Магдалину.

Догадка озарила его, когда он узнал отметину на лице Марфы, странным образом притягательную. Это было огромное, словно материк, пятно на подбородке, которое художник с невероятной точностью воспроизвел на холсте. Они даже поговорили тогда про это: кому взбрело в голову поместить на картину какую-то шелудивую святую? Поэт в ответ заметил, что Магдалина, отличающаяся внушительной, сильной красотой, держит зеркало, символ тщеславия, рукой с кривым пальцем. Мир навыворот, сказал он.

 

Марфа села рядом с апостолом Матфеем – престарелым птенцом среди ястребов, – чтобы приглушить оживление, вызванное их с подругой появлением на галерее. Магдалина, напротив, с тем же вызывающим видом, какой имела в образе святой блудницы, осталась стоять у перил: зад отклячен, воинственная грудь выпячена. Когда она облокотилась о поручень, герцог подметил, как неестественно вывернут безымянный палец на ее левой руке. Художник исказил не действительность в угоду библейскому повествованию, а наоборот – библейское повествование в угоду действительности. Герцог поднял глаза и уставился на грудь Магдалины. Ее он тоже узнал, как не узнать: самая нахальная пара грудей в истории.

Когда испанцев приняли в трофейном зале банкирского дворца, им на глаза попалась еще одна картина, весьма запоминающаяся, на которой та же самая – он только сейчас это понял, увидев ее вживую, – дамочка представала в другой, куда менее безмятежной библейской сцене обезглавливания на любовном ложе. Картина была прислонена к креслу: ей пока не нашли места из-за недостатка пышности в оформлении.

На холсте изображалось то мгновение, когда Юдифь, соблазнившая ассирийского военачальника Олоферна, обезглавливает его, сонного. Картина вышла кровавая, но бередила самые разные чувства: на ней натурщица и шлюха выказывала скорее похоть, нежели жажду мести, отрубая голову врагу Израиля. Она возбуждена до предела: соски так затвердели, что просвечивают и чуть ли не прорываются через рубаху. Это не иудейка-патриотка умерщвляет угнетателя своего народа, это убийца получает плотское удовольствие, проливая кровь мужчины, чье семя все еще стекает по внутренней стороне ее ляжек. Ее странное лицо выражает не отвращение к поверженному злодею и не гадливость от вида отрубленной головы, оно выражает наслаждение – оргазм.

В отличие от поэта, полностью сосредоточенного на матче, художник отвлекался вовсю: если игра позволяла (впрочем, даже если не позволяла), выкрикивал веселые грубости, нелепо фигурял, отбивая мяч, слал Магдалине воздушные поцелуи.

Cacce per il spagnolo![35] – прокричал математик, когда поэт, благодаря нашествию распутниц, завоевал четвертое очко подряд. Герцог ринулся на корт забрать выигрыш с линии, на которую клали монеты. От поэта не укрылось: выигрыш такой крупный, потому что профессиональные держатели пари по-прежнему склоняются на сторону художника, хоть он, поэт, выигрывает без всякого труда.

С герцогом, когда тот спрятал деньги и протянул ему платок, он этими наблюдениями делиться не стал. Долго обмахивался, прежде чем вытереть туловище. Потом укрылся в полумраке галереи и переодел рубашку, как всякий опытный игрок. Ломбардец остался в прежней, черной, которую не снимал со вчерашнего вечера, а может, и с самой покупки.

И тут в дальнем углу площади завиднелась герцогова охрана. Стражи приближались стремительно, придерживая шляпы. К галерее они подошли с уклончивым и неуклюже-застенчивым видом, как всякий, кто понимает, что не оправдывает жалованья. «Как у нас дела?» – поинтересовался один у Осуны. «Выигрываем; поставьте-ка чуток на нашего, дело серьезное». Все немедленно полезли в карманы. Главный, по имени Отеро и фамилии Барраль, показал остальным жалкую пригоршню медяков. Он был самый низкорослый, но и – возможно, как раз поэтому – самый задиристый из четверых. Его, узловатого и краснорожего, герцог любил больше всех за то, что тот не терял самообладания ни при каких обстоятельствах, – есть такой тип испанца, идущего напролом, что бы ни случилось. «Погуляли вчера, как султаны», – пристыженно пробормотал он откуда-то из глубин густой, как у оборотня, бороды. Герцог кивнул, отвел его за галерею, чтоб никто не видел, и отсыпал все выигранные монеты. Велел поторапливаться и сделать ставку до начала второго сета. Отеро ласково поглядел на кучку денег в ладонях и цыкнул зубом с нескрываемой алчностью. «И думать забудь, – предупредил герцог, – нам нужно моральное превосходство». Вернулись на галерею.

Усевшись, герцог заметил, что художник уставился на его капитана. Совсем оторвать взгляд от выреза Магдалины он не мог, но ухитрялся пялиться в обе стороны одновременно. Сдул волосы со лба, сдвинул брови, остро прищурил глаз. Липкий взгляд следил за Отеро, пока тот занимался пустяками: нес деньги к корту, делал ставку, возвращался на место.

Герцог сказал поэту: «Видал, как смотрит на Барраля? Чего это он, а? Любуется или хочет, как вчера, в драку полезть?» Поэт покачал головой: «Не думаю. Что было вчера, он помнить не помнит».

Теннис, искусство и древнейшая профессия

В «Книге Аполлония»[36] тирский царь, сбитый с пути бурей, попадает в город Митилену, где его дочь Тарсиана была ранее продана в дом сводника, а теперь надеется на спасение и, подобно Шахерезаде, оттягивает печальную судьбу: загадывает загадки, чтобы сколь возможно отдалить встречу с первым клиентом.

Аполлоний и Тарсиана встречаются, но не узнают друг в друге отца и дочь. Она бросает ему вызов, ведь слава человека хитроумного, способного разгадать любую загадку, летит впереди него. Одна из ее стихотворных ловушек – возможно, древнейшее упоминание теннисных мячей на испанском языке – такова:

 
Внутри космата, с виду же – плешива,
В утробе у меня таится грива,
Хожу я по рукам, бываю бита,
но в час обеда всеми я забыта.
 

Описание теннисного мяча в «Книге Аполлония» напоминает об откладываемом в долгий ящик занятии Тарсианы. Катыш – словно выбритая в нужных местах женщина («с виду же – плешива»), которую поколачивают («бываю бита») и никогда не приглашают к столу («в час обеда всеми я забыта»), поскольку, пойдя «по рукам», она стала годиться лишь на то, чтобы скакать по площадям да зарабатывать деньги для других.

Завещание Эрнана Кортеса

Конкистадор был, по всей видимости, человеком приятным, несмотря на статус главного вершителя главного деяния века – а то и самого революционного деяния в истории. Собственная судьба печалила его, приводила в смятение и отдаляла от мира, зато во всем остальном он отлично разбирался до последнего дня. Внутренняя горечь не умаляла его деловитости и остроумия. Муки, коих было множество, он прятал за поволокой глаз, не смягчившихся и в старости.

Последние годы Кортес провел вдали от севильской знати, которая обожала бы его, потрудись он вести себя хоть чуть-чуть поприличнее и играть в придворные игры. Но он столько повидал на своем веку, что и не задумывался, зачем нужно сдерживаться и не чесать зад, коли чешется.

Он отнюдь не был затворником. В своем доме в Кастильеха-де-ла-Куэста устраивал вечера в компании цирюльника, священника, булочника, музыканта, игравшего в церкви, и местного поэта Лопе Родригеса, чье имя дошло до нас, потому что он часто подписывал бумаги Кортеса в качестве свидетеля и, по-видимому, декламировал классические эпопеи, которые конкистадор ценил, хоть и терпеть не мог читать самостоятельно. Возможно, он к тому времени ослеп, кроме того, сделался в некоторой степени инфантильным и нерешительным. Как дети, когда они еще маленькие, предпочитал, чтобы ему читали вслух.

Любопытно, что всю жизнь конкистадор оставался верен одному коню. Когда Кордовец, на котором он вступил в Мексику, околел от старости в Севилье, он похоронил его в своем саду. И ни разу не садился верхом с тех пор, как у его коня кончились силы. Ясное дело, Кордовец был не средством передвижения, а железным бичом, в тысячи раз приумножившим территорию Священной Римской империи, но все равно сложно себе представить, что завоеватель Мексики, если требовалось отправиться в город за провизией, добирался туда на пыльной повозке священника или придавленный со всех сторон корзинами булочника.

Поэт Лопе Родригес сопровождал его во время последнего выезда, за три месяца до мирной домашней кончины. Эту историю мы знаем, потому что сохранилось несколько писем от него к вдове, остававшейся в Куэрнаваке. Ездили они к флорентийскому банкиру Джакомо Боти закладывать последние драгоценности, имевшиеся у Кортеса в Испании, чтобы тот мог расплатиться с врачом.

После смерти его добро распродали на паперти Севильского собора. В документе «Имущество маркиза дель Валье», составленном в сентябре 1548 года с целью узаконить торги, упоминались ношеное платье, шерстяной матрас, две жаровни, две простыни, три одеяла, столовый сервиз, кухонная посуда (медные кувшины и горшки), стул и две книги. Ни стола, ни остова кровати в списке нет: в свои шестьдесят семь Кортес по-прежнему ел и спал по-солдатски, хотя бедняком вовсе не был – приданого Хуаны Кортес хватило на покупку герцога Алькала, неплохой партии для дочки эстремадурского смутьяна.

Безыскусность севильских пожитков Кортеса есть признак чего-то отличного от бедности: тяги к уединению, общего равнодушия, невнимания к материям мира, отчужденности, вызванной то ли воспоминаниями о былой славе, то ли озлоблением оттого, что по-настоящему важного поста, предполагавшего большую бюрократическую власть, он не занимал с тех пор, как Карл I – левый мячик – сделал его маркизом и лишил титула генерал-капитана Мексики: конкистадор не понял, что это был пинок вверх, покуда уже маркизом не вернулся в Новую Испанию, где, как оказалось, всех интересовали исключительно его миллионы.

Вдова, в отличие от покойного супруга, подыгрывала двору, но с оскорбительной неохотой, единственно ради будущего Хуаны. Однако ничто не указывает на ее возможное недовольство жизнью. Покинув жаркий дворец в Куэрнаваке и возвратившись с Хуаной в Испанию, она решила, что света с нее довольно, и превратилась в этакую реликвию: женщину, которую все приглашали и целовали только потому, что когда-то она принадлежала конкистадору. С рабынями она говорила на банту[37], с фрейлинами – на науатль, а на испанском – разве только с дочерью: всем прочим просто улыбалась, словно персонажам затянувшегося сна. Ни в чье настоящее не вписывалась, поскольку представляла собой прошлое: сеньора Кортес, маркиза дель Валье.

Шпагу, копье, шлем и аркебузу, украшавшие стены дома герцогов Алькала, сохранил после смерти Кортеса поэт Родригес в надежде, что вдова предложит ему лично доставить их в исполинский дворец в Куэрнаваке.

Лопе сочинил цветистое, невнятное и глупое послание к маркизе дель Валье, в котором намекал, чтобы она оплатила ему дорогу до Новой Испании: он вручит ей оружие и в подробностях опишет последние благочестивые дни ее супруга. Помимо оружия, поэт уберег от торгов скапулярий[38] конкистадора и герб, который Карл I пожаловал Кортесам. Дон Эрнан сам придумал и из Мексики выслал императору в качестве образца этот на редкость уродливый герб.

La vermine hérétique[39]

Король Франциск был несказанно рад заполучить катыши Анны Болейн, но ни разу не пользовался ими на корте. Человек образованный, чувствительный и лживый, он изобразил довольство, насмешливо разыграл спектакль, но так и не доставал катыши из шкатулки. Что естественно для подобной натуры, изнеженной и склонной к излишествам.

 

Франциска I не интересовали корты и безрассудные подвиги. Он благоволил поэтам и музыкантам, покровительствовал Леонардо, коллекционировал книги. Когда ему наконец удалось отбить Милан у Карла I, он методично вывез оттуда все классическое искусство и вновь проиграл город. Его коллекции легли в основание будущего музея в Лувре (он и здание перестроил) – и Национальной библиотеки. Он профинансировал так и не принесшую Франции новых земель экспедицию Джованни Верраццано, в ходе которой были открыты Вирджиния, Мэриленд и Нью-Йорк.

Как раз в Нью-Йорке и оказались в конце концов три мяча из кос обезглавленной королевы. Я видел их в Публичной библиотеке на углу Пятой авеню и 42-й улицы. Они хранятся в запасниках коллекции старинных спортивных снарядов.

В 1536 году король Франциск увез их во дворец Фонтенбло. «Там они и оставались, ни разу не видали корта, – рассказал мне куратор-американец, ответственный за их хранение. – Вероятнее всего, – продолжал он с интонациями человека, посвятившего долгие часы раздумьям над возможной судьбой мячей, – вскоре их перестали выставлять в качестве трофеев и нашли более скромный, но и более достойный способ применения: превратили в подставки для книг». – «Их доставали из шкатулки до того, как они попали в Америку?» – предположил я. «Маловероятно». – «Можно потрогать?» – «Нет». – «Как они оказались здесь?» – «Эндрю Карнеги[40] купил их вместе с собранием французских рукописей и отдал нам в дар – от него же у нас стальные балки, поддерживающие потолки подземных хранилищ». – «Это точно те самые, что Ромбо подарил Франциску I?» – настойчиво спросил я. Пальцем в перчатке он указал на неразборчивую надпись на одном из мячей: «Avec cheveux à la vermine hérétique». И с гордостью перевел: «Из волос непотребной еретички».

31Акт I, сцена 2. Перевод Е. Бируковой.
32Название, под которым объединяются ацтекские индейские языки на территории Мексики. Классический науатль являлся лингва франка для народов долины Мехико в эпоху испанского завоевания.
33Один из языков майя (он же чонтальский, йокотан).
34Игра в мяч, распространенная в Стране Басков с XIII в. и отчасти напоминающая сквош.
35Гейм в пользу испанца! (ит.)
36Испанский стихотворный роман, написанный около 1250 г., на основе греческого романа «Аполлоний Тирский», относящегося предположительно к началу II в.
37Группа языков, распространенных в Центральной, Южной и Восточной Африке.
38Здесь употребляется в широком смысле: предмет католического культа, носимый на теле.
39Буквально: еретическая гадина (фр.).
40Эндрю Карнеги (1835–1919) – американский мультимиллионер и филантроп.
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?