Коктебельская галька. Рассказы

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

А ещё было, когда она почувствовала близость катастрофы каким-то шестым чувством совсем в другой ситуации – ни в шахте, ни в бою, а тёплым летним днём, когда с подругами пошли на обед в рабочую столовую. Как обычно, направились к свободному столику. Одна из подруг смела крошки со скатерти, и они угодили в портрет вождя, стоящий прямо на столе, видимо, для поднятия аппетита пролетариата. За соседним столиком было высказано замечание, что это знак неуважения к вождю. Истовая комсомолка возмутилась, попытавшись объяснить, что вышло это случайно. Однако в разговор включились и второй и третий голоса. Они наставляли, что вот из таких небрежностей формируется несознательность, и шахты взрываются. Всё новые люди присоединялись, всё больше обвинений сыпалось на бедную девушку, громче и злее становились голоса, и уже витало в воздухе столовой страшное «враг народа»! Несчастная девушка уже не возмущалась, а рыдала и извинялась перед всеми. Лишь подруги защищали, как могли, но их никто не слышал. И тут, не сговариваясь, они вскочили и бросились к выходу.

Долго шли по солнечной улице, приходя в себя.

– А помнишь Славу, сына директора шахты, он всегда в белых брюках на танцы приходил…

– Уже не приходит… – сказала другая.

– Что так?

– Отца посадили…

– За что?

– Враг народа, – вымолвила одна из девушек, однако без обычной уверенности. – У нас зря не берут…

– По какой же мы тонкой верёвочке ходим! – вдруг заключила Валя неожиданно для себя.

А прошлое вновь о себе напомнило маме: однажды, когда пришла на работу, вдруг сказали ей: «Тебя сестра искала!» – «Нет у меня никакой сестры!» – сразу вырвалось у неё. Но правда сильнее оказалась: вскоре они тайком встретились; это была Галя, она поведала об ужасах, которые ей пришлось испытать. Галя рассказала, что было с высланными: погрузили в телятники, вывезли в тайгу в архангельской области и выбросили прямо в снег… Мужики пошли рубить дрова для костра, женщины стали ставить шалаши… За зиму все дети и старики погибли от голода и мороза – от всех поселенцев осталась половина. Позже они, умелые крестьяне, отстроили себе деревню, выжили, а муж попал в лагерь лишь за то, что, увидев гниющие доски, сказал: «Был бы хозяин, такого бы не допустил!» А Галя услышала от младшей сестрёнки, как их мама погибла… Всплакнули…

Что осталось от этой женщины, моей украинской бабушки? – нет ни одной фотографии, только мама говорила, что звали, кажется, Пелагея, и волосы у неё были красивые, длинные… Что досталось от неё – жизнь мамы, а значит, и моя достались.

«За что?.. За что?..» – шептались сёстры в тени парка. «А за то, что жили богато…» – «Да какой богато? С утра до ночи пахали, с пяти лет работать начинали – свиней пасть, сорняки полоть…» – «Хозяйство хорошее было – да, а у малых обуви не было и всю зиму на печке сидели… А помнишь, как ты захотела прокатиться босиком по ледяной горке? – Выскочила, а ноги об лёд не едут…» Посмеялись тихо… «Зато теперь всё будет правильно, когда социализм построим, во всём разберутся!» – вскидывалась юная комсомолка. «Врут, врут всё! – усмехалась Галя, – Я видела, как умирали дети, как убивали невинных, а ты маму забыла?.. Но ты правильно, правильно – вступай в партию, начальником, может, станешь». – И младшая сестра холодела от ужаса: меркла радость сопричастности к великой мечте человечества… Тяжёлый туманный морок стоял в голове, когда тайком пробиралась домой…

2

Прошли годы, десятилетия, и много событий за это время произошло: война, бегство из Кривого Рога за полчаса до вступления в него немцев. «Летний жаркий день, иду по улице и вдруг вижу – телега с семьёй начальника милиции города: сын его, Тарасик, ходил в мою группу, где я воспитательницей была. «Такой упрямый был, – смеется, вспоминая, – спросишь, Тарасик, ты почему балуешься? – насупится так и молчит».

«Валя, ты куда? – спрашивает начальник милиции. – А ну садись к нам в телегу, в городе скоро немцы будут! А я, как сейчас помню, – в белом платье и босоножках… Растерялась: Ну, я сбегаю хоть что-нибудь возьму! – Некогда, Валя, через полчаса будут!» Думать нечего – села на телегу и началась её одиссея беженства. «Куда ни поедем – там уже немцы: Верхний Токмак, Мелитополь… По дорогам беженцы потоком идут, дым в небо поднимается от горящих подожжённых хлебов – чтоб немцам не достались. Скотину везде в деревнях резали – ею и питались. И солдаты наши бредут серые, усталые, перевязанные окровавленными тряпками, а их ещё ругают: что, мол, отступаете, говорили ведь по радио, что врага будем бить на его территории! А они-то при чём? Идут и молчат…»

По пути сдружилась с двумя украинскими девушками. Звали друг друга Муля, Мэрка и Валя. Мэрка оказалась женой офицера, часть которого накануне войны вошла в Западную Украину. Когда мама поведала им о своём намерении записаться в Красную армию, как только дойдут до ближайшего не занятого немцами города, они принялись отговаривать. «Валь, – говорила Мэрка, жена офицера, – да ты не знаешь, как страшно, когда в нас стреляли!»

«Добрались до Днепра. Вот страх-то был! Ночью переправлялись под бомбёжкой. Немцы осветительные ракеты пускают, самолёты бомбят… Мы на плоту переправились…» Удар осколка – и тело ко дну идёт, и никто уже о тебе на белом свете не спросит, не вспомнит – какая уж тут героическая смерть!..

А немцы наступали, и катился дальше и дальше перед ними вал беженцев.

Наконец достигли Сталинграда. «А сколько людей там было! Целые сутки простояли в здании вокзала один к одному, не двинуться…» Потом девушкам дали в местном военкомате какие-то справки и отправили рыть окопы. Но дело молодое – познакомились с моряками, эшелон которых шёл в Новороссийск. Одного парня мама настолько очаровала, что он давал ей адрес своих родителей ленинградцев: «Езжай к ним, немцы никогда Ленинград не возьмут!» Моряк и представить себе не мог, что предстоит пережить или пересмертить его городу, и старики родители, скорее всего, обречены…

С эшелоном моряков попали в Новороссийск. «Ты знаешь, мне всегда добрые люди попадались!» – не раз улыбалась, вспоминая прошлое. В Новороссийске добрый пожилой военком посмотрел на девушек и сказал: «У меня дочка такая же, как вы, девчата, отправлю-ка я вас от войны подальше, будете сопровождать раненых до Ташкента!» Но война, будто не желая отпускать, попробовала зацепить железным когтем: когда шла к мосту через поросшее высокой травой поле, спикировал на неё немецкий самолёт. Сейчас кажется неправдоподобным: шёл первый год войны и, казалось бы, не должно ещё было появиться у победоносных немцев такой злобы, чтобы на одного человека, точку с высоты, бросать современную машину, тратить керосин, боеприпасы… Взрыва не услышала. Очнулась, лежа среди травы и услышала тревожные голоса разыскивающих её в поле подруг: «Ва-аля!.. Ва-аля!..» Оказалась цела-невредима – лишь лёгкая контузия! Потом на поезде с ранеными через Кавказ до Махачкалы, ночная погрузка на самоходную баржу, отплытие… Впервые увидела рассвет в открытом море, когда судно двигалось к Красноводску, и зрелище это её впечатлило необыкновенно: чувство красоты и величия природы теснилось в груди, чаяло выхода в стихах или песне, но нужных слов не находилось, кроме: «Красиво-то как!» В Ташкенте устроилась медсестрой эвакогоспиталя, благо была перед войной подготовка в виде ускоренных медицинских курсов. Госпиталь перевели в Коканд. Там впервые увидела горы голубые. Они казались совсем близкими, и раз после дежурства решила до них прогуляться. «Иду и иду, а они не приближаются!» Спросила старика-узбека на ишаке, далеко ли до гор. «К утру дойдёшь!» – усмехнулся узбек. Потом в подмосковный Ногинск, к месту первичной дислокации, куда вернулся госпиталь после того, как немцев отогнали от Москвы… Целых три месяца поезд шёл, пропуская составы на фронт и с фронта.

Добрались, наконец, до Ногинска… «Начальник госпиталя у нас грузин был – очень хороший человек, честный…» Раненые разные бывали. Однажды немцев привезли. Немцы на ночь брюки складывали под матрац, чтоб к утру выглядели как глаженные утюгом, и когда в палату их офицер заходил, гремело «Ахтунг», и все, кто ходячий, вскакивали и вытягивались по стойке смирно. Даже в плену они сохраняли порядок. Иное дело – люди из дивизии Рокоссовского, собранной по тюрьмам и лагерям – те бузили часто, их боялись. Однажды один из пациентов стал ломиться в кабинет начальника госпиталя с ножом – спирт давай! И тот его в упор застрелил, а сам бежал, спрыгнув со второго этажа. Что тут началось! Бунт по всему госпиталю, погром! Персонал госпиталя бежал, кто куда, а мы, медсёстры, попрятались в подвале, дрожим. Только когда госпиталь военные с автоматами окружили, бузотёров угомонили. Начальника госпиталя назначили нового: «Противный был мужик…»

Характер у мамы был жизнерадостный, и за время работы в госпитале подружилась с медсёстрами, особенно с вологодской красавицей Таней Зимарёвой. Прямая, статная, она сохраняла свою особую красоту почти до 80 лет, когда после ухода мамы приезжала к нам в Подольск. Это не кукольная красота современных див, а нечто совсем иное. Все на них оглядывались, когда шли по Ногинску – зеленоглазая шатенка и светлоглазая блондинка. И запомнилась она улыбчивой, со слегка сощуренными со смешинкой глазами – ни за что не скажешь о тяжелейшей личной судьбе: сразу после войны женилась на советском (с красной книжечкой) поэте, здоровенном мужике, с гладким, как боевая каска, черепом, автором нескольких стихотворений, пытавшим ими всю жизнь знакомых, который оказался запойным пьяницей несусветным. От него родила тихого мальчика Вову, который рано начал увлекаться шахматами, а с десяти лет врачи стали подозревать шизофрению. Поэт доконал себя водкой лет через десять, а сыну ничто не помогало – внешне рос, а всё хуже симптоматика. Перестал ориентироваться в комнате, людей узнавать, пришлось определить в закрытую психлечебницу. Шли годы, и Тётя Таня ежедневно носила сыну свежую домашнюю пищу, но… не помогла: полная анорексия привела Вову к истощению и смерти. Мать пережила сына. Казалось, самое страшное, но, удивительно, Таня не утратила способности радоваться простой жизни: цветам, стихам, голубому небу… И, словно в награду за мученическую долю, годам к 70 познакомилась со сверстником, бывшим фронтовиком, который стал в собственной семье ненужным, помехой. И стали они присматривать друг за другом, стали мужем и женой, даже махнули по ветеранской путёвке в Египет, в Хургаду, правда, очень недовольны остались: старики не знали, что за экскурсии надо платить дополнительно, и неделю пролежали у Красного моря.

 

«Ох и хохотушки мы были с твоей мамой!» – улыбалась тётя Таня. Одну историю и мама вспоминала не раз. Ближе к концу войны решили сфотографироваться в лейтенантских погонах. Достали погоны, пришили и двинулись в фотоателье. «А все солдаты нам встречные честь отдают, мы не можем от смеха удержаться, а они удивлённо оглядываются!» Но Ногинск городок маленький. «Шагаем так уже гордо по улице, как вдруг навстречу наш политрук идёт! Мамочки мои! Глаза выпучил, как заорёт, на погоны показывает: „А это ещё что такое? Да я вас под трибунал, на гауптвахту, а ну снять сейчас же!“ Кинулись мы к госпиталю, погоны срезали, ревём вовсю». Но дело замять удалось – ограничилось разносом от политрука и ручьями девичьих слез.

Но вот наступил день конца великой бойни, война закончилась! Казалось, радость такая ни одного человека не могла обойти. «Я молодым членом партии уже была и речугу толкала, – вспоминала мама с улыбкой, – а в это время у меня платье украли!» А что такое в то время для девушки единственное платье было – судьба от него зависела, личная жизнь!..

А после войны командировка в Китай «на чуму», где два года провела вместо обещанного полугодия – Харбин, Пекин… Потом полгода в Северной Корее, поразившей её красотой природы… Снова Москва. Встреча с прошедшим от Ленинграда до Берлина отцом, хирургом-«светилой», как его звали окружающие, брюнетом-красавцем, армянином и отъезд в Таллинн, где его назначили главным хирургом республиканской больницы, где родился я. Те десять лет в Таллинне она не раз вспоминала как лучшие в своей жизни. Но это особая история…

По натуре она была оптимисткой, несмотря ни на что, и люди ей нравились смелые, решительные, только дураков терпеть не могла, усмехалась над ними или, махнув рукой, только вздохнёт.

«Жизнь есть жизнь», – не раз повторяла, и в этих простых, твёрдых словах, говорившихся с разным оттенком, скрывалось многое: то, что несмотря ни на какие беды, жизнь будет продолжаться по своим глубинным законам, что молодежь ругают зря – надо понять её, сами были такими и так же старики нас ругали, что история движется от худшего к лучшему… Не помню её плачущей. Умела, тряхнув кудрями улыбнуться, распрямиться, оставляя неприятности втуне.

А о прошлом своём не рассказывала. Лишь иногда лицо её непривычно суровело, и она произносила в сторону: «Меня мама несла по степи на руках сто километров!» А однажды добавила задумчиво: «И что интересно, в какую бы мы хату ни постучались переночевать, везде пускали к себе, не спрашивая ни документов никаких и никакой оплаты не требуя…»

3

Году в 59-ом нашу семью понесло в Казахстан на заработки. Там отец стал доцентом мединститута и главным хирургом области величиной с Чехию. Там я пошёл в первый класс.

Каждый раз, когда я входил в школу, я видел над собой в холле красное полотнище с белыми буквами: «Учиться! Учиться! И еще раз учиться! – В. И. Ленин». Конечно, Ленин был самым умным из всех когда-либо живших на свете людей, но было непонятно, зачем же повторять три раза одно и то же?.. Лишь гораздо позже я понял стиль «вождя пролетариата»: убеждать не рассудком, а вдалбливать то или иное положение.

Ленин был не только самым умным, но и самым добрым, самым скромным, самым честным и вообще самым-самым, образом, воплощающим все положительные черты, какие только могут быть у человека. Нет, не Бог, – ведь мудрые взрослые нас учили, что Бога нет! Но такой совершенный человек, равного которому никогда до него не было и никогда не будет.

И, как в любой школе, здесь тоже висел стенд, посвящённый семье Ульяновых, с теми же каноническими фотографиями: херувимоподобный мальчик, похожий на девочку из-за длинных волос, – Ленин в детстве; Ленин в юности – уже с жиденькими усиками и бородкой; преждевременно начавший лысеть молодой человек; и, наконец, вполне оформившаяся плешь – кладезь всего такого замечательного, к чему только предстояло прикоснуться.

Произошло огромное событие – мы стали октябрятами! И я с гордостью носил на школьной гимнастерке красную звездочку с рубиновыми лучами и золотым херувимоподобным дитятей посреди. Но с какой же завистью я смотрел на тех, кто постарше, на пионеров, на их алые атласные галстуки. А как разглаживала свой утюгом на кухне соседскаядевочка Людка и как красиво повязывала на шею, какой у нее получался замечательный, гладкий узел! Я жил в довольно уютной сказке, давшей первую трещину лишь в третьем или четвертом классе при вступлении в пионеры.

Каким должен быть пионер, можно было прочитать на задней стороне обложек ученических тетрадей под таблицей умножения: всему пример – отлично учиться, любить социалистическую Родину, быть верным делу Ленина и коммунистической партии…

И я аккуратно старался во всем следовать этому катехизису.

Ленин был вездесущ: памятники ему населяли улицы, площади, парки и скверы, его бюсты, портреты, плакаты с его изображением присутствовали соглядатаями во всех учреждениях, в больницах, парикмахерских и даже столовых общепита, он проникал в любое жилье на страницах газет, журналов, учебников и детских книжек – если не Ленин, то Маркс или ныне здравствующий генсек… Его имя постоянно звучало по радио, учителя рассказывали, какой он был необыкновенный, замечательный, честный: разбил чашку и через месяц признался!.. О том, что его надо любить сильнее родителей, как Павлик Морозов, выдавший своего нехорошего отца-кулака!

Заставить себя любить этот образ почему-то было сложно, было нелегко, но я смотрел на эту плешь, на эти хитро сощуренные глазки и бородку, усиленно убеждая, что люблю, люблю, вот уже совсем люблю… но сердце моё оставалось холодным, и мне было от этого стыдно, я чувствовал вину предательства, которую необходимо как-то искупить…

Однажды, вернувшись домой после очередного урока, на котором нам снова что-то рассказывали о Ленине, я с жаром и восторгом стал вещать маме о том, какой замечательный был Ленин, а особенно добрый, непростительно и беспредельно добрый: Каплан в него стреляла, а он её, злодейку, помиловал – так учительница сказала!..

Реакция, однако, была самая неожиданная. Пока я вещал эту ахинею, искусственно всё более и более себя взвинчивая, мама пристально смотрела на меня тем взглядом, какого я у неё ещё никогда не замечал, и вдруг сказала необыкновенно жестко и категорично: «Твой Ленин – негодяй, у него руки по локоть в крови!»

То, что я испытал, трудно выразить – всё будто перевернулось – небо обрушилось, землетрясение, катастрофа… В растерянности я ещё открывал рот, как выброшенная на берег рыба. Как мог произнести такое кощунство самый любимый и близкий человек! Самый близкий человек и… враг?! Это было невозможно, и тем не менее это произошло!.. Потом расхохотался: настолько потрясающей и нелепой показалась несведущность самого любимого человека. Я принялся доказывать, что это не так, и основным доказательством служило «в газетах же пишут!»

Для детского сознания, ещё не вылупившегося из добрых сказок, масштаб лжи взрослых серьёзных и умных тётей и дядей казался невероятным… А печатное слово обладало некими непостижимыми сакральными свойствами, его массовость, ежедневное присутствие в нашей жизни сами по себе являлись гарантией его правдивости! Однако мама была непреклонна – «врут!»… И единственное, что я мог на это возразить:

– Да как же это можно?!

Конечно, полагалось поступать, как Павлик Морозов, пойти к учительнице и честно рассказать всё про маму, но при мысли об этом кровь приливала к голове, захлёстывал какой-то пещерный ужас. Я чувствовал, что если так поступлю, произойдет что-то ужасное и непоправимое – разрушение всего и вся, похлеще, чем на картине Карла Брюллова «Последний день Помпеи», репродукцию которой видел в книжном магазине. Я будто приблизился к гибельному краю пропасти, из которой веяло холодом и туманом, НИЧЕМ! Я долго не мог заснуть, решая извечный русский вопрос «Что делать?». Всё думал и думал и, наконец, гениально придумал: нет, я никому не скажу о маминых словах, я её перевоспитаю! И, почувствовав себя счастливым, я крепко заснул. Я больше не был предателем! И я мог любить маму!

Коктебель

Первый мой опыт переноса жизненных событий на бумагу случился, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Мы с мамой летом уехали в мои летние каникулы на юг и оказались в чудесном, поразившем нас своей живописностью уголке Крыма, в Коктебеле, который в то советское время чаще назывался Планерское. Мама с боем пробила место в пансионате, где нам выделили номер. Здесь я вновь увидел море, по которому скучал все четыре года, прошедшие после нашего отбытия из Таллина. Семипалатинск, Луганск и подмосковный Подольск, где мы осели, не производили на меня большого впечатления, много проигрывая при сравнении с Таллином, который отпечатался в сознании, как чудесный сон.

По сравнению с хмурым индустриальным Подольском, контраст был колоссальный. Планерское казалось другим миром, уже несколько пересекающимся с миром приключенческих книг, которые я в то время начал глотать. Живописные три горы справа посёлка – начало крымской Яйлы, причудливая форма вторгающегося в море Кара-Дага, за ним круглая, покрытая курчавым зелёным лесом гора с большой квадратной скалистой проплешиной, и далее от моря изящный скалистый пик Сюрю Кая. К северу от посёлка – степь, слева – горы-холмы с вторгающейся длинной плоской горой в море, которая получила своё название «Планерная» из-за проводящихся на ней соревнований планеристов (говорили, что там особые ветровые потоки).

На территории пансионата был субтропический парк с зонтичными пальмами, где свободно разгуливали удивительные птицы – павлины с хвостами, длинные перья которых, оттороченные зелёной бахромой, заканчивались синим глазом в золотой кайме. Уголок Пушкина, где на берегу пруда красовались герои его сказок из гипса: Голова, витязи, царевна лебедь и т. д. Был там так называемый уголок Дурова – клетки с забавными хомячками, морскими свинками и смешной обезьянкой по прозвищу Яшка. Но главное, конечно, море – синее, яркое, праздничное, непохожее на прохладную Балтику с приглушенно нежными красками, особой суровой, северной поэзией. И в этом море можно было много купаться, не замерзая! Мы с мамой восторгались здешней природой, и она сказала: «А ты заведи дневник и записывай всё, что видел!» Знала бы она, во что выльется такое начало, возможно, и воздержалась бы от такого совета! Писательство всегда казалось ей делом опасным и не стоящим. Тем не менее, появились толстая общая тетрадь в сиреневом кожаном переплёте и чистыми сероватыми страницами в клетку, при взгляде на которые меня сразу посетило графоманское чувство, сгубившее не одну судьбу – желание их заполнить!

Эта тетрадь хранилась долго, пережила переезды с квартиры на квартиру и попалась мне вдруг в руки через полвека после написания: чернила из синих стали фиолетовыми, почерк старательный – след движения раздваивающегося при нажатии железного пера (в этом случае линия становилась толще, как полагалось при написании вертикальных линий букв (так нас учили на уроках чистописания), вспомнилась и чернильница непроливайка, в которую надо было то и дело макать перо, и густой перестук перьев о её донышко в классе во время контрольных работ – другая эпоха! Сколько после неё произошло изменений – появились авторучки, в которых чернила заправлялись и отпала нужда в чернильницах и постоянном макании пера, хотя оно сохраняло раздвоенность своего жала. Различные модели этих авторучек: были с поршнями для засасывания чернил и с резиновыми пипочками, служившими той же цели. Перья закрывались колпачками и благодаря металлической булавке на колпачке ручку можно было носить в нагрудном кармане пиджака- существовали такие ручки с различным дизайном, с золотым пером и т. д. Блестящая булавка на кармане свидетельствовала о том, что профессия у владельца не связана с физическим трудом – он или служащий, или начальник, или школьник, или студент. Кажется, в классе шестом или седьмом стали появляться шариковые авторучки. и первым её в класс принёс наш отличник Виталий Вайсберг, чем был чрезвычайно горд – впрочем, и авторучку в класс он также в своё время принёс первым. Читая строки дневника через полвека, я был несколько удивлён: написано с литературной точки зрения довольно грамотно, без повторов и стилистических нелепостей, не говоря уже об орфографии и синтаксисе. Конечно, было очевидно, что писал ребёнок – сквозь текст просвечивал чистый детский восторг увиденным.

 

А восторгаться было чему. На протяжении 14-ти дней каждый день приносил новые впечатления, которые я аккуратно записывал.

Самое большое впечатление на меня произвела морская прогулка вокруг Кара-Дага. Я вступал на борт белого экскурсионного теплоходика с восторженным замиранием. Шутка ли – впервые в жизни я буду плыть по морю на настоящем, пусть и маленьком, судне!

– Вот хочет стать моряком, – сказала мама принимающему сходивших с трапа на борт смуглолицему матросу, в котором ничего не выдавало моряка – светлая рубаха, брюки, штиблеты, непокрытая курчавая голова…

– Э-э, – сказал матрос, лучше твёрдой суши ничего нет!

Яркий, солнечный день с робким свежим ветерком. Вода у берега цвета зелёного стекла при нашем выдвижении в море изменила цвет. Море представляло собой фиолетовую гладь, до горизонта покрытую мелкой рябью, по которой катились длинные, пологие волны – будто дыхание спящего могучего великана. Мы шли вдоль Кара-Дага и ожил репродуктор, гид комментировал открывающиеся виды. Кара-Даг и в самом деле гора исключительная, не похожая ни на какие другие, даже стоящие рядом. Это застывший древний вулкан, и, казалось, природа изощрялась здесь в создании разнообразных каменных форм, которым человеческое воображение нашло свои метафоры. Вот скала Чёртов палец, напоминающая торчащее к небу раздвоенное копыто, вот скала Шайтан – обрывистая, острая… Всех наименований я уже не помню, но была даже скульптурная группа – Король и его свита! Теплоходик обогнул Кара-Даг, и нам открылись стоящие посреди моря скала в виде ворот – Золотые ворота! Кара-Даг скрывал бухточки – Лягушачья, Сердоликовая, в которой до сих пор находили полудрагоценный сердолик, Разбойничья, где в старые времена укрывались морские разбойники… До некоторых невозможно было добраться по берегу…

На обратном пути нас ожидал сюрприз: неожиданно справа по борту в нескольких ста метрах из сиреневой глади возникло блестящее чёрное тело и прокатилось колесом, мелькнув острым крючковатым плавником.

Восторженно кричали дети и взрослые, и взгляды напряжённо шарили по морскому простору, надеясь на повторное явление. И не напрасно – дельфинья спина с плавником появилась ещё раз, теперь уж позади теплохода…

Конечно, нельзя не упомянуть отдельно чудесную коктебельскую гальку. Никогда и нигде на морях и других пляжах не встречал я ничего подобного! Загорая на пляже, можно было часто видеть бредущих вдоль берега в набегающих по щиколотку волнах купальщиков и купальщиц, внимательно вглядывающихся себе под ноги в поисках интересных камешков и сердолика. Галька была разноцветная – зелёная, жёлтая, оранжевая, голубая, красная, светлая; блестя от воды, она казалась драгоценной россыпью, зачаровывала. Среди этих камешков встречались прозрачные, с жёлтыми или белыми включениями по краям, приятно гладкие на ощупь кусочки кварца, обработанные неутомимым прибоем. Считалось большой удачей найти серый плоский камешек с просверленной (?) или проточенной водой (?) дырочкой. В эту дырочку продевалась нить, и камешек можно было носить, как талисман, в особенности если по форме он напоминал сердечко. Один раз я видел такого счастливца, молодого парня.

Я и сам не раз занимался подобными поисками и составил целую коллекцию из разноцветных камешков – длинную коробку набрал, среди которых был удивительный камень – снаружи серый, кем-то или чем-то разломанный, необыкновенно твёрдый, на изломе, полупрозрачный, с блеском, будто хранящий сгусток тумана – это явно был явно какой-то полудрагоценный камень, но как он назывался, я так и не смог узнать. А однажды я увидел прекрасный прозрачный зелёный камешек. Конечно, изумруда здесь быть не могло, но, возможно, это какой-то кристалл… или всё-таки бутылочное стёклышко? Но уж очень природно-гладкой была находка, и я её долго хранил в коллекции, не подвергая испытанию, теша себя иллюзией. Но стремление к правде оказалось сильнее, и в один из дней я, собравшись с духом, положил «изумруд» на каменную основу и легонько стукнул по нему гранитным камнем. «Изумруд» сразу же раскололся на две половинки, он оказался хорошо обточенным морем и галькой кусочком бутылочного стекла!

В те годы туристы только начинали посещать Коктебель, быстро ставший их настоящей Меккой. Лет через двадцать я вновь посетил это место, но той волшебной гальки уже не нашёл: то ли её выбрали люди, то ли засыпали песком с грубой галькой из других мест в стремлении улучшить пляж.

В Коктебеле случилось величайшее по тому времени для меня событие – я самостоятельно научился плавать! Сколько себя помню мальчишкой и отроком, страстно мечтал стать моряком, тем сильнее, чем дальше от моря наше семейство оказывалось волею судьбы – Семипалатинск, Луганск, подмосковный Подольск… А какой из тебя моряк, если ты не умеешь плавать? Первые два дня я бултыхался, надев резиновый круг, но быстро понял, что удерживая на воде, плавать красиво и быстро он не даёт. Ещё в поезде по дороге в Крым я изучал книжку – руководство по обучению плаванию, стили плавания – кролем, брассом, кролем на спине… Отбросив позорный резиновый круг, я начал тренироваться на мелководье, наблюдая, как мужчины входят в воду и плавают – как держат голову, проворачивается их корпус, работают руками и ногами, вдыхают и выдыхают… Я пытался подражать, уперев руки о дно работал ногами, делал пару гребков саженками и снова становился на дно, осмысляя свои ошибки… И вот на третий или четвёртый день моих экспериментов я неожиданно для себя проплыл сажёнками метра три! Инстинкт страха воды, свойственный не умеющим плавать, был преодолён! Каждый день я проплывал всё больше и больше и уже не боялся очутиться на глубине. В дальнейшем плавание в море стало одним из самых больших моих удовольствий в жизни. Я освоил все стили и чувствовал себя в воде совершенно свободно, мог плыть до сорока минут и более, сменяя стили и не утомляясь – брассом, на левом боку, на правом, на спине, периодически отдыхая, стоять… Единственное, что ограничивало моё пребывание в воде, охлаждение тела (я был худышкой). В общем, в этом событии мне мнился важный шаг к осуществлению моей мечты стать моряком. Мама моей мечты вовсе не разделяла, хотя и явно не выступала против, не без оснований считая её чем-то вроде преходящей детской болезни. Но она была тоже мечтательницей, только мечта у неё была иная. В пять лет она отдала меня в таллинскую консерваторию в класс скрипки. Ей мнились концертные залы Европы и России, свет люстр, золото лоджий и восторженные аплодисменты публики. В подобную мою судьбу она особенно уверовала после встречи с известным на всю страну оперным певцом Георгом Отсом. Случайно в соседнем классе, где проходил мой длинный и скучный скрипичный урок, репетировал Георг Отс, и наши занятия закончились одновременно. Случайно я очутился рядом с ним в коридоре. Великий Отс положил мне руку на голову и изрёк: «Эт-тот ма-альчик станет великим музыка-антом!» С тех пор скрипка на долгие годы стала проклятием моего детства, и до сих пор её тонкие звуки вызывают во мне дискомфорт, что-то вроде зубной боли.

И, конечно, не забыть тот волшебный вечер, когда мы с мамой, выйдя за пределы посёлка, шли по безлюдному песчаному пляжу в сторону Планерной горы. Солнце едва зашло за Кара-Даг, и море, тихо шумящее усталыми волнами, превратилось в мистерию нежных красок: сиреневая полоса сменялась золотисто-жёлтой, затем серебряной… Небо белело и слабо розовело, каждая клеточка организма была наполнена покоем и счастьем. Вдобавок мы дошли до невысокого травянистого холма, в котором я нашёл маленькую пещерку, куда входила рука. Пальцы нащупали какие-то плоские грани и острые края: камнем я выдолбил находку, и у меня в руке оказались несколько кристаллов горного хрусталя!