Tasuta

Горький шоколад

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 19. Отцы и дети. Филипп и Клавдия

Родители Толи Маслова сидели на кухне перед выключенным телевизором. Из комнаты доносился смех и возня, звон посуды. Для того, чтобы все гости уместились в одной комнате, папа вчера подсуетился и смастерил полки-сидушки вдоль стены, а громоздкую кровать разобрал и вытащил в подъезд.

Рано утром их разбудила недовольная соседка и пригрозила, что если так будет продолжаться и дальше, она вызовет милицию. Папа хотел все уладить, объяснить и, в крайнем случае, позвать для переговоров Свету, у нее всегда получалось найти общий язык с местными обитателями кирпичного дома, но тут на шум выполз сонный Толя и закричал что-то о правах человека и конституции. Соседка неожиданно ушла, хлопнув дверью. Затаилась в своей одинокой квартире, и это было самое опасное. Теперь милиция могла заявиться в любой момент, войти без всякого приглашения, и с легкой руки испортить праздник. Вот о чем думали родители.

Они прожили вместе сорок лет, вырастили чудесного сына и теперь мечтали о внуках. Правда, в этом случае надо будет что-то придумать с квартирой. Впрочем, время еще терпело, Толику всего-то исполняется двадцать три, а Светке – восемнадцать.

В глубине души мама, Клавдия Семеновна, немного боялась рождения внука. Когда последняя мечта будет исполнена – жизнь обретет законченность восковой маски. Парящие призраки желаний прильнут к другим, новым людям, с тем, чтобы вновь и вновь воплощаясь в потомках, повторяться до бесконечности. Разве она сама не напоминает Свету? Красавица Клава училась в последнем классе школы, когда в деревню к бабушке приехал погостить Филипп, студент-первокурсник сельскохозяйственного вуза. Они тут же полюбили друг друга и стали жить вместе. Статная девушка с косой, заколотой шпильками-неведимками вокруг головы, и веселый худощавый паренек. В общежитии им выделили отдельную комнату, а через несколько лет дали эту квартиру. Филипп Маслов не отставал от времени: пел под гитару Окуджаву и Высоцкого, шепотом критиковал партийный режим, начинал писать диссертацию, посвященную аграрному развитию страны. К сожалению, закончить не удалось. Вне всякого плана родился Толька. Да, вот именно сегодня. Двадцать три года тому назад появился на свет их мальчик. Постепенно Клава и Филипп утеряли свои имена, стали папой и мамой. Сначала вроде бы для забавы: «Мама, подвинься», – говорил Филипп, забираясь под пуховое одеяло, «Папа, сегодня я устала, не приставай», – бурчала Клава. В этом было что-то трогательное и запретное одновременно, как майская трава в январе. После рождения ребенка она по-новому любила мужа, более сдержанно, с ласковой усталостью.

Как и положено, на работу молодая мама вышла только через год. В конторе ничего не изменилось, все также у окна стоял письменный стол, заваленный бумагами, и каждые пять минут звонил телефон. Трубка немного барахлила, отчего голоса звучали одинаково, точно по ним прошла одна общая трещина. Шорохи в коридоре, стук печатной машинки, колючие звонки посетителей и чашечка ароматного кофе. С девяти утра до шести вечера. А дома вечерний папа с газетой устраивался на кухонном диване перед телевизором. Он вот-вот исчезнет, спрячется как джин в бутылку – под одеяло: «Мне вставать раньше всех, в пять утра!» «Милый трудоголик», в шутку сердилась Клавдия.

Почему они не нажили богатств – риторический вопрос. Не сложилось. Даже кроватку ребенку купили не сразу. Первые дни он лежал в футляре из-под гитары.

Время от времени ее мечта, ставшая явью (квартира в городе, трезвый муж и здоровый сын), давала помехи; однажды чуть было и вовсе не рассыпалась, причем неожиданно, против всякого здравого смысла. Обычным туманным утром поздней весны папа встал в пять утра тридцать минут, собрал чемодан и ушел к другой. С легкостью бросил не только ее, но и двухлетнего Толю, а у той, другой, тоже недавно родился сын, не известно от кого.

Как-то раз Клавдия увидела в окно автобуса, как они втроем гуляют в сквере, медленно идут по аллее к центральному кинотеатру. Та женщина была в белом пальто и розовом берете, с модной клетчатой сумкой на плече; Филипп в поношенной куртке, из швов которой торчала вата, согнувшись, толкал перед собой коляску. Больше она ничего не успела рассмотреть. На следующей остановке Клавдия с трудом удержала себя, чтобы не выскочить из душного, наполненного чужими телами, пространства и не побежать в обратном направлении. Она осталась сидеть, вжавшись в свое место, и это была маленькая победа.

Через два года Филипп вернулся, точно также, туманным утром ранней осени открыл дверь своим ключом. Как ни в чем не бывало, заварил в термосе крепкий чай, а вечером сел перед телевизором с газетой. С тех пор уже ничего не нарушало правильности бытия.

О своем приключении папа не рассказывал, по косвенным слухам Клавдия знала, что та женщина уехала в Петербург, оставив сына на попечении бабушки.

Тогда ситуация казалась абсурдом, болезненным недоразумением, и только недавно в статье по современной психологии она прочитала, что, оказывается, настоящий мужчина склонен к изменам, и в этом нет ничего страшного, такова природа. Главное, чтобы он возвращался, или исправно платил алименты. Одно из двух.

В то далекое время Клавдия еще ничего не знала об особенностях мужской психики, поэтому она сделала вид, что не замечает Филиппа. Он был ходячим столпом воздуха, и не более того. Вскоре воздух стал называться «папой», и от него, точно почки на ветвях по весне, регулярно выделялись подарки. Детский столик, дешевые бусы, заварочный чайник, расписанный гжелью. Сколько бы Клавдия ни делала усилий, ей не удавалось представить в этом дереве живого человека. Филипп имел свое постоянное изображение, узнаваемый голос, он занимал определенное место на диване перед телевизором. Но за всем внешним не ощущалось души. Так и плюшевые зайцы сидят на спинке кресла, в розовом сарафане и бантиках, зажав в лапках морковку из ваты.

Сначала она плакала, долгими ночами ей представлялось, как Филипп смотрит пристально и грустно, а потом говорит: «Прости меня…», и разом оживает, возвращаясь в свое тело, точно в забытый дом. Наконец, она смирилась и научилась пользоваться тем, что есть. Со временем дыра в мечте залаталась как-то само собой.

Главное, подрастал Толечка. Папа вновь собирался писать диссертацию и даже купил две пачки офсетной бумаги – неоправданная растрата во времена перестройки. Жили бедно, но весело. К ним ходили друзья и коллеги с работы, приезжали родственники из деревни, забредали полосатые бездомные коты. Они кормили всех, и друзей и котов, куриным бульоном, в котором плавали аппетитные мякиши хлеба. Толечка учился играть на гитаре, участвовал в каких-то молодежных союзах (мама особо не вникала), гонял с папой на велосипеде. Что ни говори! Он рос таким славным парнем, что в него влюблялась каждая вторая девочка. Их смелые признания Клавдия читала на асфальте под окном и в подъезде на стене.

Света им понравилась с первого взгляда. Она походила на тонкий золотистый колосок, такая свежая и веселая, с точеными ямочками на щеках и нежным румянцем. Одевалась она плохо, кажется, у нее ничего не было, кроме узких джинсов с протертыми коленями и нескольких футболок. Когда становилось холодно, она натягивала свитер и обматывалась огромным шарфом. Поэтому первым делом они накупили ей самой разной одежды. Также из деревни Света привезла кассетный магнитофон и наушники.

Родители боялись, что пока Толя на работе – она будет скучать. Ничего подобного. Сначала Света возилась на кухне, что-нибудь запекала и варила, спускалась на улицу с большой лоханью и кормила бездомных котов, а потом забивалась куда-нибудь в уголок, придвигала к себе магнитофон и припадала к наушникам. И все. Так она могла сидеть хоть несколько часов. Никто не знал, какую музыку слушает Света. Это была ее маленькая тайна. Иногда она просыпалась среди ночи, осторожно выбиралась, стараясь не задеть Толю, и на цыпочках выходила из комнаты.

Уже несколько лет Клавдия не могла найти свой сон, она проваливалась в дремотную пустоту, которая колебалась вязким туманом далеких звезд. Именно поэтому она знала, что через несколько минут любимая девушка сына вернется в комнату с магнитофоном. И вновь нырнет под одеяло, скрипнут старые пружины. С материнской чуткостью Клавдия улавливала, как Света лежит и смотрит в темноту. Так долго, пока в черном зиянии пространства не зашевелятся слои темных цветов, которые набухая все новыми бутонами, раскроются тяжелым бархатом лепестков, а в наушниках тем временем колышется незнакомая, печальная мелодия.

Глава 20. Письмо. Миша

– Здравствуйте! – заглянул на кухню Марк.

– Эх, друг! – оживился папа, – расскажи, как у тебя дела? У Тольки в комнате одни салаты. А ты хочешь, поешь. Сядь и поешь. В холодильнике курица.

Клавдия ощутила неприятную слабость, и смогла лишь кивнуть. Даже более того. Когда она раскрыла рот, то почувствовала себя рыбой, вытащенной на берег: голос исчез.

– Болеет наша мама, – полушепотом пояснил Филипп и вдруг обнял Марка, – что у тебя с рукой?

– Да ну, – Марк отмахнулся, – травма обыкновенная.

– Обыкновенная? А как же экзамены?

– Теперь без них, я вот Толю поздравлю, а завтра к хирургу, ну и все…

– Что курица, – неожиданно сказала мама, – у нас еще пряники есть.

– Верно-верно, ты, может, чай с пряниками хочешь?

– Спасибо, дядя Филипп…

Сегодня утром Марк поругался с бабушкой, и теперь ему больше всего хотелось немного посидеть на этом узком диване и помолчать. Там, где за дверью скрывался Толя – царил праздник. Там нельзя молчать. Нужно петь и смеяться.

– Нина тебя ищет – сказала Света, войдя на кухню.

– А кто это? – спросил папа и зачем-то включил телевизор.

– Да так… просто, – Марк тут же встал и вышел.

«Расследование продолжается, неизвестный маньяк зарезал двух человек на площади Мира, будьте бдительны. Убийства проходят по одной схеме…»

 

– Новая девушка Марка, – уточнила Света, – представляете, не прошло и несколько месяцев, как уже…

Она опустила руку в карман и достала письмо от Миши, которое она любила время от времени перечитывать.

«Дорогой друг! – начиналось письмо, – ты уж извини, что скажу прямо. Но это всегда лучше (избави нас от козней лукавого!). Ты не прав. Глубоко не прав в том, что живешь со Светой, а сам одновременно гуляешь на стороне. Да не с кем-нибудь, а с девушкой твоего лучшего друга. Чем это плохо, не мне объяснять. Хотя изволь, расскажу. С тех пор, как это случилось – все встало с ног на голову. Мироздание шатается. Понимаешь, преступая всего одну заповедь – ты вынимаешь камешек из многих судеб, настоящих и грядущих. Да. И никак не меньше! Заповедь «не блудодействуй» нам дана не случайно, не ради красного словца. Теперь смотри наглядно, что происходит. Благодаря тебе распался союз Кати и Марка, это раз. Светлана об этом прекрасно знает, и только страх перед отцом мешает ей вернуться домой. А все-таки, что выберет она со временем – еще вопрос. Пока она ищет разные формы. Пытается помирить Марка и Катю, ведь тогда все встанет на свои места. Ради этого она даже письма сочиняет. Любопытная тактика, однако без всякого результата… Теперь посмотрим, как одно зло влечет за собой второе, следующее. Так зверь постепенно выходит из бездны. Как говорят, свято место пусто не бывает. В этого пресловутого Марка влюбляется один близкий мне человек (не буду говорить кто). Скажу главное: они не подходят друг другу до такой степени, что все, буквально каждый жест, кричит об этом и только слепой не заметит несоответствие их душ. Марк – такой депрессивный, косит (если быть честным до конца) под сумасшедшего. А может, он и есть такой, кто разберет. У него ничего не получается, все валится из рук. А на лице застыла постоянная гримаса толи отвращения к жизни, толи мировой скорби. Он смеется над любым искренним проявлением чувств. Например, даже над тем, что герои моих произведений, как все нормальные люди, желают любить и быть любимыми. Увы, слова «верность» и «свадьба» вызывают у него лишь горькую усмешку. Ну а та девушка, про которую я пишу – полная противоположность. Она искренне верит всем этим идеалами. Вот почему их союз обречен. Страшно представить, что будет дальше. От греховного падения гораздо сложнее удержаться, чем нам кажется. Даже такой чистой девушке, как она. Многого для этого не нужно. Пусть лучше сейчас она огорчится и заплачет, узнав, что Марк любит другую женщину, чем после каждый день, каждый час жалеть о шаге, сделанном в ослеплении.

Ты, может быть, скажешь, что это не мое дело… Согласен, предвижу такие упреки. И все-таки повторю. Остановись! Не должно тебе иметь законную девушку Марка. Пусть все вернется на круги своя! Ты же сам правильно и хорошо рассуждал о любви. Подумай о бедной Светлане. Пишу тебе только потому, что верю в твое мужество и душевную красоту. Верю, что ты сможешь преодолеть этот соблазн. И прости меня за резкость. Не сердись…»

Миша отправил письмо по электронной почте, а рано утром получил короткий категоричный ответ: «Сердцу не прикажешь».

Так об этот булыжник, простой и жизненный, разбилось все его красноречие. Оранжевое солнце садилось за дома. Если в загробном мире продолжается жизнь, то и там, в тусклом рассвете вечного сумрака, смешное сердце будет тосковать и грустить. Только не о том, что доступно и рядом, а о чем-то далеком и невозможном, о призрачной женщине с молочно-белым лицом и бархатными, словно ночной камыш, глазами. Так уж человек устроен, ничего не поделаешь…

Возможно, было бы лучше и не писать. Не мечите бисер, как говорится. Однако, с другой стороны, если все промолчат – не будет ли это лицемерием? Делать вид, что никто ничего не знает, когда сама Света по совету местной гадалки обратилась к нему за помощью.

Теперь можно не общаться, стереть из телефона номер, забыть это глупое назидательное письмо. Но что-то тянет, вновь и вновь в эту квартиру. Быть может, потому что туда ушла Нина, и никто не знает, чем все закончится…

Глава 21. Тень на стене. Марк

В комнате раздался смех, и послышалась музыка, хрустальные звуки старинного вальса опадали белыми хлопьями, что сразу таяли в твоих ладонях, протянутых к небу. Вечная, прохладная зыбкость между нами. Даже лицо твое вижу нечетко, будто весь мир стал отражением (и не более того!), сосредоточенным в одной капле оттаявшего звука. Ты чего-то ждешь с улыбкой, опустив глаза, а вальс все бежит по нашим общим венам нескончаемым потоком.

Я беру тебя за руку, и мы идем в комнату, вкусить салат «Якутское солнце» и поздравить хорошего человека, друга, такого же общего, как этот вальс и синее небо за окном.

– Я подарю Толе книгу, – говорит Нина, – переводной роман, военную прозу…

– А почему?

– Ты что, не знаешь…

Конечно, знаю, милая, конечно. Есть ощущение заевшей пластинки, она все крутится, «квак-квак», а с места не сдвигается. Вот такая она, современная жизнь. Слова. Мой дед смотрит из глубины окопа, ходит, раздвигая плечом, потоки весеннего дождя, выступает росой на траве, но мы не видим. Его глаза блестят, как за секунду до взрыва, лицо в крови. Вот о чем твоя книга…

– Через несколько дней будет Девятое мая. Ведь в тему!

Она никогда этого не сделает, но я представляю, что в этот момент Нина откладывает книгу и целует меня в губы, совсем не чувственно, нет, просто касается, точно секундная стрелка часов выпуклости циферблата, и тут же легко, без всякого принуждения, скользит дальше, однако, этого достаточно; мы разворачиваемся и бежим на улицу, вниз по ступеням. Эта квартира с бесконечным пиром и звоном посуды, остается далеко-далеко, за тридевять земель. А мы переступаем из жизни в рассказ любезного, доброго Миши, садимся перед прудом с белыми лебедями, ну а потом…

Тают в небе облака, мы открываем дверь. Вальс еще звучит, и душное пространство, накатывая тяжелой волной, мягко ударяет в лицо, словно мы приподняли заслонку печи. Так много у Толи друзей! Полгорода, наверное, собралось. Разве что на люстре не висят. Хотя, как сказать… Между плафонами, лепестками стеклянного тюльпана, папа Толи приделал узкие дощечки, на которых уместились тарелки с кусочками шоколадного торта. Знаменитый салат в огромном пластмассовом тазу стоит на чей-то голове, и это выглядит вполне естественно: словно восточный кувшин. В дальнем углу, перед мисками, доверху наполненными костями, лежат серые собаки, приглашенные на праздник прямо с улицы. Света только лапы им протерла, чтобы не наследили, а самым чумазым выдала носки. Они толи спят, толи слушают – кто разберет!

И в этом общем блаженстве, чудесном единстве зверей и людей, песен, дымящейся еды и горячего чая, происходит незаметное движение, сужение толпы. Каждый старается стать хоть немного тоньше и выше. Нас никто не замечает, даже Толя.

Его лицо, необыкновенно одухотворенное, обращено к письменному столу, в центре которого, среди блюд и чашек, позванивая браслетами, танцует Катя. Взмахнет рукой – горизонты смещаются, чуть присядет, выкидывая ножку в белом сапоге – кажется, метель начинается, что и слепит тебя и зовет. Сверкнет каблук, мелькнет улыбка. Волосы пенятся и волшебный звон ее тонких бедер подобен самому изысканному инструменту; хочется целовать и любить, пропасть в мягкой бездне чужого тела. Но оно ускользает от тебя вечным танцем…

Я сморгнул и только крепче сжал ладошку Нины. Мы протолкнулись к моей любимой коробке, но оказалось, что на ней уже кто-то устроился. Присмотревшись, я понял, что это Рафат.

– Зачем мы здесь? – словно читая мои мысли, произнесла Нина, – ведь сегодня воскресенье, можно было бы…

– Эй! – тронул я Рафата за плечо, – подвинешься, может, а?

Но он ничего не отвечал, заворожено уставившись в потолок, по которому плыли очертания Кати, изгиб спины и пепельный трепет волос, похожий на раздувающиеся ноздри лошади. Его рубашка, слишком маленького размера, была влажной, сквозь тонкую ткань просвечивали ребра. Худой, почти невесомый. Губы плотно сжаты, как у бетонного изваяния. Так или иначе – он смог воздвигнуть себе памятник пусть и на таком жалком, картонном постаменте… Угрюмая неподвижность фигуры лишь подчеркивала лебединую плавность теней, полноту их быстротечной жизни.

– Если места нет, может, пойдем? – повторила Нина, – – я думала, здесь по-другому.

– Ты никого не узнаешь?

– Нет.

– А телевизор ты когда-нибудь смотришь?

– В детстве, а сейчас…

– Тогда понятно!

Я притянул ее к себе и, стараясь никого не задеть, осторожно встал у стены, между коробкой и незнакомыми ребятами, которые также пребывали в сонно-возбужденном состоянии, их сердца учащенно бились, а слова, вместо того, чтобы слаженно и четко выразить всеобщее чувство, сделать его действительным, пропадали за кромкой бытия. Каждый сжимал по граненому стакану, и никто не пил: так быстро кружилась Катя, разметав, точно искры, звон колокольчиков.

Неожиданно музыка кончилась, и все исчезло. Мы были в обычной комнате, рука тихо, но мучительно ныла, будто кто-то тонкими иглами ковырялся в моих пальцах. К этому ощущению я за несколько дней привык так, что не заметил, когда боль отступила. Теперь она вернулась и окатила незнакомой тоской.

– За моих вновь подошедших друзей! – провозгласил Толя. – Люблю вас! Что в Москве нового?

– Да все как прежде… – улыбнулся Миша, – хотите спою про камень, брошенный в море?

– Нет, – честно признался Толя, – нам не нужна твоя мораль.

– Что? – все удивились и разом посмотрели на Свету, которая в это время мешала и раскладывала по тарелкам салат.

– Вот–вот, – продолжал Толя. – Все там вроде бы цивильно. Магазины, свет. А как внутрь, в душу посмотришь – так мрак. Никакого порядка. Все только деньги гребут, а нравственность…

– Раз моих песен не хотят, то я пошел, – просто и с достоинством ответил Миша, – слова-то какие вы знаете. Нра-вствен-н-ость.

Кто-то заметил:

– Мы правды хотим, а не песен.

– Много хотите! Маска благочестия – еще не правда. Правда – всегда одна. А двойные стандарты, измена…это…

– Миша-Миша! – раздалось со всех сторон – Постой!

Но он уже бежал, не оглядываясь. Ни с кем не прощался, отворачивался, застегивал на ходу молнию на куртке. Гости напоминали густое варенье, из которого еще надобно ловко выбраться, не завязнуть в последний момент. Кислые лица зеленоватого оттенка, клочки собачьей шерсти на полу (хоть кофту вяжи!), бесстыдная танцовщица (когда она наклоняется, приседая, видны красные трусики, а лифчика под кофтой нет, титьки мотаются из стороны в сторону, тьфу), притон, словом!

У самого порога споткнулся о чью-то ногу, упал. Раздался приглушенный смех, похожий на бульканье. Он тут же вскочил и, наконец, вышел, хлопнув дверью.

Я чувствовал, как вздрогнула Нина, как подалась вперед, и мягко удержал.

– Не надо…

Это было и грустно, и нелепо, и очень смешно, как в пошлой комедии.

– Пусть перебесится, – сказал Толя, – терпеть не могу зазнаек. Видите ли, ему хочется, чтобы все ходили по струнке, под его дудочку. А этого не будет, никогда. Ха-ха-ха…

– Может, пойдем? – шепотом повторила Нина, но я оставался непреклонным.

Катя осторожно спрыгнула со стола и, захватив из пиалы несколько вафель, присела на ручку кресла. Ее щеки пылали, а мелкие кудри влажно клубились над тонкими штрихами бровей.

– Толик, ты такой злой сегодня! – протянула она, закинув голову, – м-м-м…

На этом неприятная тема и была исчерпана.

– В честь уникального праздника разливаю вино и коньяк! – провозгласил Толя, – такое вот исключение! А еще хочу сказать вот что. Может быть, это и некстати, но…

Из-под стола Света извлекла жестяную цистерну и пластиковые стаканчики, вложенные один в другой.

– Мы решили расписаться, и выбрали дату. День поздней осени, когда будет дождь, а на сердце грустно, вот тогда и…

– Воздушные шарики, тортики, – засмеялась Света, – белое платье, а пока вот, родители передали. Это лучшее, что может быть. Но крепкое, предупреждаю.

Она приоткрыла цистерну и, склонившись с половником, почерпнула из нее бледную жидкость.

– Конечно, это исключение, сначала я не хотел, вы знаете мою жизненную позицию, но правила для того и создают, чтобы, в общем…

– За нас!

Стаканчики мягко взлетели, будто лепестки одного цветка, сердцевина которого – Толя Маслов, потом разошлись, каждый к своему центру. Я сделал первый глоток, прохладные искры вспыхнули где-то внутри, и все вдруг стало хрустальным. Я играл на хрустальных клавишах хрустальными пальцами прелюдию Баха. Белая пыль клубилась над головой. Такими пальцами управлять нелегко, слишком они прозрачные и невесомые, холодные, непорочные. Вместо крови по венам струится воздух. Случайно задеваю бемоль, и верхний регистр взлетает черным вороном. Протяжно каркая, бьет крыльями, вьется под потолком, и, оставляя крупные чернильные пятна, расползается в свете лампы. Вместе с ним обрывается и прелюдия, моя рука забинтована, и нет тех удивительных хрустальных звуков. Нина, изображая испуг, дергает за рукав:

 

– Ты чего, Марк?

– А что?

– Бледный такой, не пей.

– А… наверное, с лекарством не очень. Ты же знаешь, обезболивающее…

– Вот, не надо. Обещай, ладно? Пусть без меня все будет хорошо.

– А ты куда?

– Пойду Мишку искать, как он там…

– Нет, не надо, постой… – сам не знаю, зачем это говорю. – Не уходи.

– Марк, во-первых, мне скучно. Во-вторых, я тоже обиделась, в третьих я…

– На что обиделась?!

– Не пью самогон. На что? Мише не дали спеть.

– А-а… – и тут у меня возникает предчувствие, что если она уйдет прямо сейчас, то ворон прилетит обратно, а вместе с ним выйдет из пустоты старушка. Ее лица не будет видно, только капюшон и острая стальная коса, что замрет над каждым. Катя будет вновь танцевать, комната закружится вокруг нее, словно детская юла, основа которой на моей ладони: нам невозможно будет не встретиться, она, конечно, обрадуется и, состроив милую гримаску, спросит «Как твои дела», а Толя произнесет новый тост. И все будет, как прежде, только еще хуже.

– Ты и подарок еще не вручила!

– А не хочу!

– Попробуй, какой напиток…

Она отворачивается, и трет рукой глаза.

– Вкусный, но крепкий.

– Перестань…

Тут я вижу, что коробка рядом с нами уже пустая, видимо, Рафат успел выйти, а как и когда никто не заметил. Впрочем, может быть, это был и не он, а кто-то похожий. Мы садимся, Нина забирает мой стаканчик и, зажмурившись, медленно пьет.

– Не выношу двух вещей: моральной грязи и внешнего благочестия, –рассказывает Толя, – человек может быть правильным, но в меру. Иначе его душа станет стерильной, безликой, а значит скучной. Что может быть страшнее скуки!

Когда-то мне нравились его размышления, никогда не умел так слаженно говорить. А теперь я слушаю невнимательно, и больше смотрю на Нину.

– Тоже скоро пойду, – говорю, – вместе давай, вот только сейчас…

– Да, – она открывает глаза, и на ресницах блестят слезы, – страшнее скуки нет ничего, он прав.

Она поправляет прядь волос, и, откинувшись назад, чему-то улыбается.

И тут я понял, что она меня любит. Не могу это как-то доказать, рационально объяснить. Просто от ее лица словно исходило невидимое сияние, которое касалось меня, наполняя теплом. Известно, что музыканты обладают особой интуицией, может быть, именно поэтому я без слов, сразу догадался (а знает ли она сама об этом?!). Все противоречия снимались сами собой, точнее становились неважными.

Не сговариваясь, мы встали и пошли на выход.

Темный ветер влажно дышал в лицо, а во дворе дома горел всего один фонарь. Наши руки сами собой притянулись друг к другу; мелкий, почти не заметный, дождь окутал приятной дымкой. Каждый шаг тонул, пропадал в мягких изгибах улицы, а над крышами, в темном ночном омуте, проступила бледная и тонкая лодочка полумесяца.