Tasuta

Дух времени

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Дух Времени
Tekst
Дух Времени
E-raamat
0,93
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

IX

А рядом со счастьем Тобольцевых и горем Лизы незримо назревала другая драма, исход которой никто не мог предвидеть в ту осень.

Выйдя замуж, Катерина Федоровна позаботилась передать сестре часть своих казённых уроков. Соня должна была осенью получать до шестидесяти рублей в месяц. Летом она имела урок у Конкиных. Оставалось много досуга. Она его коротала с Черновым.

Тобольцев сдержал обещание и пристроил Чернова в летнюю труппу в Богородске. Чернов получал семьдесят пять рублей на амплуа «первых любовников». Занят он был раза четыре в неделю. И всё свободное время дарил Соне и Минне Ивановне. Он сумел привязать к себе романтичную старушку. Он плёл перед нею бесконечную сеть воспоминаний, где правда перемешивалась с фантазией. Он говорил нередко с вдохновением, со слезой в голосе и с драматическими интонациями о своем одиночестве, о жестокости людей, о доброте женщин… О! Только женщины, их ласки, их нежность озаряли его печальную судьбу сироты! Вот и теперь… Если б не Минна Ивановна и не Соня… И он, вздыхая, наклонял над пухлыми ручками Минны Ивановны свою голову с редеющими кудрями и целовал их. А сентиментальная старушка роняла слезу на его английский пробор… Чернов был для неё ходячим романом. Она искренно верила в его привязанность и, в беседе с Соней, удивлялась черствости Кати и легкомыслию Тобольцева, которые таких друзей ценить не умеют!

Он так ловко вел свои дела, что Катерина Федоровна ни разу не столкнулась с ним на даче матери. Но, торопясь к обеду, она встречала его сидевшим на лавочке неподалеку и задумчиво курившим сигару. Всякий раз, завидев ее, он почтительно приподнимал блестящий цилиндр над лысевшей головой. Она вспыхивала, делала надменный полупоклон и, г насупив брови, спешила дальше. И всякий раз она с злобой думала: «Погоди ужо! Дай в Москву переехать!.. Позабудешь ты к нам дорогу…» Больше всего её раздражало теперь то, что Минна Ивановна слова не позволяла сказать против Чернова.

– Этакий ловкий шельмец! – засмеялся Тобольцев, когда жена поделилась с ним своими заботами. – Ну да пусть его!.. Не можешь же ты серьезно допустить, чтоб Соня в него влюбилась!

– Ну ещё бы!! – надменно крикнула Катерина Федоровна. Но… почему-то тревога её не смолкала.

Раз как-то Тобольцев провожал Соню домой около одиннадцати вечера. Он взял её под руку ласково-фамильярным жестом. Он любил это прикосновение к девичьей груди под легким батистом кофточки. Тело Сони, каким он видел его сквозь одежду опытным взглядом художника, пленяло его невыразимо, давало ему чисто эстетическое наслаждение. И часто вспоминалась ему Ева в соборе Св. Владимира.

Жить его за эти три месяца была так полна, что Соню он как-то потерял из виду. Он замечал иногда что кокетливая веселость её исчезла, что она почти всегда задумчива. Но всё это соскользило по его сознанию. Теперь он припомнил тревогу жены, и ему захотелось проверить, насколько основательны эти опасения. Полушутливо он стал выспрашивать Соню. Она отвечала уклончиво. Да, они видятся часто… В сущности, Чернов её единственный друг… Кому до неё дело? Все счастливы, все заняты собою… А она совершенно одинока… И если б не он… Соня вдруг заплакала.

– Катя воображает, что если у меня, как у мамы, есть крыша над головой да сладкие пирожки по праздникам, то я должна благословлять судьбу. Как надо презирать душу девушки, чтобы так судить о ней!!

– Разве мы – гусеницы и живем только для еды? – Она зарыдала ещё сильнее.

Тобольцев обнял Соню, посадил её на скамейку под соснами и стал гладить её по голове.

– Бедная деточка!.. Ты права! Мы все страшные эгоисты…

Соня порывисто обхватила его шею. Сквозь слезы она лепетала свои наивные признания… Ах, эта постылая серенькая жизнь! Эти будни впереди!.. Когда-то она думала, что любит жизнь ради её самой… Нет! Если она не станет похожа на созданную ею яркую мечту, то… вряд ли стоит её жалеть! Лучше умереть…

– Андрюша… Я люблю тебя, – бессознательно прошептала она вдрут, все забывая на свете, кроме блаженства этой давно жданной минуты… И с такой нервной силой стиснула Тобольцева в своих объятиях, что он чуть не задохнулся… Она подняла огромные глаза, тщетно силясь разглядеть выражение его лица. Как ни было темно, он все-таки видел у самых своих губ это прекрасное личико, преображенное истинной, высокой, красивой страстью, – страстью, которая не требует оправданий, потому что она – жизнь, она – правда… Он видел эти раскрывшиеся губки, молившие о поцелуе. Сердце его застучало… Красота этой минуты властно захватила его. Он прижмурил веки и дал ей поцелуй, робкий и нежный, которого она ждала…

Прошла минута, другая… Сказка это была или жизнь?

Вдали зазвучали чьи-то торопливые шаги… Соня оторвалась от его губ, с которых как бы пила волшебное забвение… Дивная минута канула в вечность..

«Как жаль!..» – думал он.

Сказать, что это был вполне братский поцелуй, каким он обменялся с Таней, было бы нелепостью… Чувства иного порядка руководили его поведением… Но и это были высокие и светлые чувства! Да! Ему нечего стыдиться этого порыва! Он это делал сознательно. Он, как эстетик, наслаждался красотой этой ласки, которой чуждо все грубое, все пошлое… И разве дать минуту радости этому прелестному ребенку, полному жизни, не было его нравственным долгом? Нет!.. Осудить его могут только лицемеры! Если поцелуем он мог облегчить её неудовлетворенное и вполне законное стремление к счастью, то, отказав ей в этом из трусости, он стал бы презирать себя…

– Андрюша, – сорвалось у неё между двумя вздохами. – Только для этих минут стоит жить!.. Боже мой!.. Как бледно все после такой красоты!..

Он не вник в смысл этой фразы. Он понял её значение уже много поздней.

Прощаясь с ним у самого крыльца дачи, она опять целовала, поднявшись на цыпочки, все его лицо: целовала на этот раз так жадно… «Словно измученный жаждой человек, припавший к ручью воды…» – понял он внезапно… И опять, как тогда зимой, его охватило сожаление о том, что эта страсть погибнет без ответа, что этот прекрасный порыв пропадет бесследно… «Потому что я сам не люблю ее… И даже не желаю… Я слишком мало люблю её для того, чтобы этой трагической коллизией нарушить гармонию моей жизни… С меня довольно и Лизы… За душу Лизы и её любовь я пожертвую десятью такими, как Соня, как ни прекрасна она сама и это божественное тело ее, мечта художника… Не надо осложнять жизнь в ущерб тому, что мне в ней ценно!.. Истинные любители, истинные „гастрономы жизни“ умеют охранять её от всего, что загромождает её и портит. Только обжора хватает направо и налево наслаждение, не задаваясь вопросом о последствиях…»

Он медленно пошел назад. Июльская ночь была так темна, что в пяти шагах под деревьями ничего не было видно. Вдруг он споткнулся на чьи-то вытянутые ноги. Тобольцев чуть не упал. Он подумал в первое мгновение, что это ловушка жулика, и крепко сжал трость из черного дерева. Прищурившись, он разглядел скамейку, а на ней силуэт мужчины.

– Черт вас подери! Уберите ваши ноги, пока я их палкой не обломал!

– Нельзя ли по-веж-ли-вее? – расслышал он тягучий голос.

– Чернов?.. Что ты тут делаешь?

Разом он вспомнил подозрения жены.

– Стран-ный вопрос! Сиж-жу!.. – прозвучало все так же надменно из темноты.

– Вижу, что не стоишь… Да сидишь-то ты здесь зачем? Ты разве в ночные сторожа нанялся к Минне Ивановне? – дерзко усмехнулся Тобольцев. Ему внезапно захотелось поколотить Чернова.

– Как это глу-п-по!.. Почему в сторо-жа?

«Он нас видел и слышал… Мы прошли в двух шагах от него…»

– Я советовал бы тебе убраться подобру-поздорову, – резко сказал он вслух. – Неосторожно торчать здесь ночью. Если б Конкины, например, наткнулись на тебя, думаешь ты, это полезно было бы Соне? Не забывай, что она живет уроками… Да и вообще, – вдруг вспылил он, – с какой стати ты позволяешь себе вредить репутации девушки?

Чернов молчал с полсекунды.

– Это-то ещё воп-прос: кто из нас ей больше вредит?.. Т-ты или я…

«Эка тянет, дьявол!.. Точно в тесте язык у него увяз!..» – раздраженно думал Тобольцев.

– И вообще… Советую на себя огля-нут-ть-ся… Ты сам-м н-не очень осто-ро-жен…

«Видел… Теперь будет из этого выгоду извлекать… Ну, гусь!..»

– Прошу меня не учить! – запальчиво крикнул Тобольцев. – Соня мне не чужая. Если я с ней целуюсь, это я делаю при всех и романов с ней не завожу… А вот ты…

– Что я?

– Да черт тебя знает, что!..

Трость Тобольцева, которой он ударил по краю скамьи, издала такой резкий свист, что Чернов подпрыгнул невольно.

– Если ты не з-заводишь романов с Соней, эт-то ещё не значит, что я их не зза-во-жжу…

– Ого!.. Ты играешь уже в открытую?

– А п-почему бы н-нет?

В этом тоне было что-то, отчего кровь Тобольцева закипела в жилах. Но он молчал, стискивая зубы, давая Чернову высказаться.

– Я тебе ещё зимой говорил-л, что мы… целуемся… Ты почем-му-то не верил-л…

– Та-ак… Для начала недурно… А чем ты намерен кончить?

Чернов небрежно пожал плечами.

– Там будет видно… По всей вероятт-ности… кончим тем-м, что повенчаемся…

– Ну нет! Чертова перечница!! С этого начинают, если хочешь знать… такие лодыри, как ты… когда имеют дело с порядочными девушками…

– Раз-зве? – с вызывающим нахальством раздался вопрос. – Мне помнится, ты сам-м начал-л не с того…

Тобольцев с диким бешенством ударил тростью по вытянутым ногам Чернова. Тот дрыгнул ими и вскочил.

– Ты дер-решь-ся? – задыхаясь от злобы, крикнул он..

– Да, бью!.. И если ты сделаешь ещё хоть один намек, такой же удар хлыстом ты получишь по физиономии!

– Вар-варр!.. Какое варвар-ство все вопрос-сы решать кулаком-м!! Чего ж, впочем-м, ждать от мужика?

Тобольцев зло расхохотался.

– Заруби себе на носу, ты – дворянская косточка. Сони тебе не видать, как ушей своих!

Чернов благоразумно отступил шагов на десять, за раскидистую ель, и изрек оттуда:

 

– Поглядим-м… Rira bien qui rira le dernier…[198] Что можешь дать Соне ты? Кроме грез, которые дразнят-т и доводят… до безумия? А я под рукой… и всегда… Пусть она тебя любит-т! Она достанется мне. Да! Мне!.. Н-но… Не к чему «стулья ломат-ть…» Я честный человек… и не замедлю женит-ться…

– ещё бы! Сесть на шею семье Тобольцевых на законном основании. Перспектива соблазнительная! Мерзавец! Ты никогда не любил Соню. Ты не способен её любить… Не попадайся мне на дороге теперь!.. Бе-регись!..

Тобольцев быстро пошел домой. А Чернов сел на лавочку и выждал минут десять, пока кровь не перестала бить в виски. Тогда он медленно поднялся и подошел к окну Сони… Осторожно он сделал условный знак: три раза ударил кольцом по стеклу и начал ждать ответа…

Но все молчало в тишине черной июльской ночи.

«Заснула?.. Не может быть!.. Или это влияние Тобольцева? (Он нехорошо усмехнулся.) Не хочет стереть следов его поцелуя?.. Неужели же не выйдет?..»

Он постучал опять громко, с нараставшей злобой.

Ответа не было… Вдруг рядом, в кухне, распахнулась форточка. Испуганное лицо кухарки белым пятном выделилось из тьмы.

– Кто там?.. Мать Пресвятая Богородица!

– Я… Я… Эт-то я! – нетерпеливо крикнул Чернов. – Пустите меня ночевать-ть!.. Меня здесь жулики оберут-т…

Чернов часто ночевал у Минны Ивановны. И все, начиная с хозяйки и кончая кухаркой, были этому рады. Все-таки мужчина в доме… Особенно в эти темные ночи!

Месяц тому назад, оставшись спать в столовой, на полу, где ему стелили сенник, Чернов умолял Соню прийти к нему, когда все заснут… Ночи были холодные. Сидеть в беседке, как они это делали весь июнь, было уже невозможно… Схватишь неизлечимую простуду. И что ей стоит! Пусть накинет капотик! Они поболтают, как друзья… Ему не спится…

Соня недолго колебалась. К поцелуям Чернова она уже привыкла. Это развлекало ее… В сущности, он был очень мил с нею! Разве он позволил себе хоть одну циничную фразу за эти два месяца их встреч? Хоть бы одну дерзкую ласку? Поцелуи его были нежны. Часто какой-то братский оттенок звучал в его голосе когда, гладя её пушистую головку, лежавшую его плече, он шептал: «Милая Соня… Дорогая деточка1» Он привык звать её «деточка» даже в присутствии Минны Ивановны. У него было мягкое сердце, жаждавшее привязанностей и только загрубевшее в омуте бродячей жизни провинциального артиста. Он искренно привязался к этой семье, находя здесь ласку и восхищение даже, действовавшее, как вино, на его израненную душу, уставшую от унижений и обид. Мысль жениться на Соне пришла ему внезапно, и он подолгу останавливался на ней. К чести Чернова, надо прибавить, что вначале никакие корыстные расчеты не руководили им. Они явились уже потом… И даже страсти он сначала не испытывал рядом с Соней. Но эта «дружба», слегка окрашенная флиртом, была необычайно дорога ему. В его жизни это была поэзия. Он тянулся к Соне всей душой, в болезненной жажде счастья… «Любовь чистого существа, непродажной женщины…» – всё то, что он мучительно желал в ту весну, когда произошло сближение Тобольцева с Катериной Федоровной, – всё то, чему он страстно завидовал в судьбе своего друга, осуществилось теперь в его отношениях с Соней. И сейчас он готов был бороться за завоеванные им блага. Он готов был даже низко поклониться ненавистной «Катьке», лишь бы его не лишили насиженного места в этой дорогой ему семье.

Случай изменил все. Оба они с Соней были слишком молоды и полны жизни, чтобы задремавшие на время инстинкты и тоска неудовлетворенности не толкнули их навстречу друг другу. Чернов правильно рассуждал, говоря Тобольцеву: «Она любит тебя. Но что можешь ей дать ты?.. А я под рукою…» Соня была чувственной натурой. Вся её пылкая страсть к Тобольцеву, все её гордые мечты принадлежать только ему, дождаться его охлаждения к жене, – разбивались о предательские ловушки её темперамента, её тоски… А ночи были так волшебны! А соловьи так дивно пели! И безумно было жаль молодости, которая угасала в бесплодных порывах!..

Она и сама не заметила своего сближения с Черновым, Он шаг за шагом, робко лаская её и искренно увлекаясь, шел к неизбежному. А Соня в острых чувствах стыда, страха и желания создавала себе пряные привычки; удовлетворяла если не потребность счастья, то жажду сильных ощущений.

Когда она, робея, но сгорая любопытством, пришла к нему в столовую в первый раз «поболтать», он начал молча целовать и ласкать ее. Они ни о чем не говорили. Она боялась протестовать, потому что мать спала рядом. На этот раз близость Сони и необычайная обстановка опьянили Чернова. А его страстный порыв околдовал девушку.

Она ещё не отдалась ему, но эта минута была близка.

Теперь Чернов был влюблен. Он сам не заметил, как эта девочка стала ему необходима. В свои ласки он влагал так много неподдельного огня, так много тонкости и поэзии; любовь его так одухотворила их отношения, что Соня чувствовала себя часто очарованной и бессильной, во всяком случае, отказать ему в этих свиданиях.

Чернов бросил пить, перестал кутить, и всё это очень выгодно отразилось на его наружности и манерах. Почти каждый вечер он приезжал в Сокольники, и его с волнением поджидали в маленькой даче.

Но в эту ночь Соня не вышла в столовую, хотя Чернов долго кашлял и громко вздыхал… Она лежала на спине, закинув за голову точеные ручки и, закрыв глаза, улыбалась воспоминаниям, улыбалась ощущениям, этому носившемуся ещё около её лица несравненному запаху губ и кожи Тобольцева. О, какое невыразимое блаженство поцелуй его! Как ничтожно все перед его даже беглой лаской!!

А Чернов плакал первыми жгучими слезами ревности.

X

Круто и быстро изменилась погода. И в конце августа семья Тобольцевых переехала в Москву. Все искренно жалели, что расстаются с Катериной Федоровной, и условились жить вместе каждое лето.

Но она сама рвалась в свое новое гнездо. В октябре ей предстояли роды, и последний месяц она уже потеряла силы. Нелегко было справляться с таким огромным хозяйством. Зато с какой любовью принялась она за устройство «гнездышка»! Квартиру она сняла на Пятницкой, чтобы быть ближе к Таганке. В одном из переулков ей приглянулась чистенькая квартира в шесть комнат: лучшая для Минны Ивановны, рядом столовая, гостиная, кабинет Тобольцева, где он устроил себе отдельную спальню, комната Катерины Федоровны и будущая детская. А пока её заняла Соня. Вместе с ванной это стоило тысячу рублей. Катерина Федоровна была в восторге от своей находки. Свекровь подарила молодым всю их роскошную обстановку с дачи… «Ух! – с облегчением подумал Тобольцев. – Остается потратиться только на плошки и горшки… Авось не разорюсь!»

Но он ошибался. Катерина Федоровна точно опьянела. Почти ежедневно она представляла ему счета: то полный прибор медных кастрюль и вообще кухонной посуды, стоившей баснословно дорого; то реестр столового белья; то счет из ботанического сада на пальмы, панданусы[199] и латании. «Теперь как раз случай купить их дешево…» – утешала она. Поминутно она входила, переваливаясь, в комнату матери с широким итальянским окном. Целуя её ручки, она спрашивала: «Не правда ли, как хорошо, мамочка? Сколько воздуха и света!..»

– Завтра я вам цветов куплю на окна и канарейку повешу, – сказала она матери, когда, наконец, все было готово.

– Лучше котенка, Катенька, достань мне серенького… Всю жизнь я о котятах мечтала… Да боялась тебя рассердить…

– Хорошо, мамочка! Достану вам полосатого котенка… Только будьте веселее!.. Не могу понять, почему вы грустите?..

Мужу она говорила:

– Андрей, нет человека счастливее меня! Я всегда мечтала, выйдя замуж, иметь с собой, мать и Соню. Вдали от них я не могу быть счастливой… Я знаю, что я сажаю тебе их на шею…

– Бог с тобой, Катя! Что ты говоришь?

– Нет, я знаю, что ты ангел! И за твою доброту к моим я люблю тебя ещё больше…

И у него не хватало духу огорчать её отказом в деньгах. Когда перед свадьбой он сказал ей, что у него от капитала остались пустяки и жить придется на жалованье, это её нисколько не огорчило.

– Ну, что ж? Будешь прирабатывать… Я хозяйка хорошая! Прекрасно проживем…

Соня тоже казалась счастливой, по крайней мере, первое время. Тобольцев был рядом, и жизнь стала прекрасной. Он брал её в театр, был очень ласков с нею, и Соня вероломно забыла о Чернове. Только одна Минна Ивановна осталась ему верна и скучала без него.

Через неделю в квартире объявился серый, полосатый, прелестный котенок. Соня и мать обожали его, Катерина Федоровна брезгливо гнала его из своей комнаты. Теперь она по целым дням, после моциона и хлопот по хозяйству, лежала на кушетке с романом в руках. Соня два раза в неделю с утра уходила на уроки и возвращалась только к обеду; иногда уходила и на вечерний урок к Конкиным, жившим в Замоскворечье. Тобольцев уезжал на службу, и в доме оставались только Катерина Федоровна и её мать. Часто теперь их навещала Анна Порфирьевна или Федосеюшка, почти каждый свой визит приносившая в подарок от «самой» фрукты, цветы или пирог. Нередко заходил Капитон, очень дороживший дружбой с «сестрицей». Иногда и Фимочка. Лиза приходила нечасто. Она отговаривалась делами. На самом деле ей было тяжело видеть Соню рядом с Тобольцевым. Она просто щадила себя.

Но теперь Катерина Федоровна не замечала этого отчуждения. Она была слишком полна собой, своим частым нездоровьем, предстоящими родами. Мир замкнулся для неё теперь в стенах этого гнезда, под крышей которого собрались все, кого она любила. К остальному она была глуха. И только факт отступления русских войск под Ляояном смутно дошел до её сознания. Капитона же это отступление невыразимо огорчило.

– Ну что ты, право? Точно пес скулишь! – сердито говорила ему Фимочка. – Ступай к Кате, что ли! Вместе поплачете. Глядеть на тебя тошно!..

Тобольцев скоро взял привычку проводить вне дома вечера. Он по-прежнему устраивал спектакли в пользу партий и учащейся молодежи, которая бедствовала, потому что, когда началась война, приток пожертвований прекратился. Катерина Федоровна относилась к этому равнодушно. Она уставала за день, любила рано лечь и не хотела стеснять мужа. Но Соня понесла жестокое разочарование. Тобольцева она видела только за обедом. Он пропадал на заседаниях, банкетах, а её тянуло в театры, на улицу на люди. Соня тогда вспомнила о своем поклоннике. И когда Чернов подстерег её в переулке, она так обрадовалась ему, что все упреки, которые он приготовил было, замерли на его губах… Она с наслаждением слушала слова любви, которых ждала её душа, изголодавшаяся среди прозы. Она радостно смеялась, когда он описывал ей муки ревности и тоску одиночества… Она отвыкла от него, и сердце её ёкало, когда она вспоминала его жгучие ласки… Он молил о свидании, сказал свой адрес, обещал выработать целый план встреч… В сущности, он совершенно не понимает, как могла она радоваться переезду в Москву! Попасть под начало сестрицы… Разве это не кабала?… «Ка-ба-лла…» – несколько раз повторил он, смакуя это слово… Она досадливо сдвинула брови. Было видно, что все его недостатки так и лезут ей в глаза!

Он обещал встречать её всякий раз у дома Конкиных. Обещал доставать контрамарки в театр.

– Передай, деточка, маме поклон! Скажи, что я у неё скоро буду…

– А Катя? – испуганно спросила Соня.

– Что Кат-тя? Вот-т ещё!.. Разве вы её креп-постны-е?.. Разве я не господин-н себе?… Вот-т ещё!.. Какая каб-ба-ла!..

Анна Порфирьевна предвидела, что двухсот рублей, которые Андрюша получал в банке, будет мало для жизни вчетвером, особенно когда родится маленький.

– Ужас, как плывут деньги! – сознался он ей. – Не успел занять пятьсот рублей, а уж опять ничего нет…

– Как занять??! Неужели векселя выдаешь? Почему ко мне не обратился?

– Совестно, маменька! Я этот год прямо ограбил вас… Но… получается какое-то нелепое положение. Кате хочется, чтобы в доме её была полная чаша… А я, малодушный, совершенно не умею отказать ей в деньгах! Отнять у неё эту невинную радость мне больно… Словно я её обокрал…

Анна Порфирьевна молчала, глубоко задумавшись.

– А не жалеешь ты теперь, Андрюша, о своем капитале? – вдруг тихо спросила она.

 

– Как можете вы это думать, маменька? Ведь вы же знаете, на что ушли мои деньги! И… будь у меня сейчас опять в руках капитал, неужели я, как Капитон, стал бы жить на проценты? И копить для семьи? Разве я изменился за эти два года?

Она радостно улыбалась, покачивая головой.

– Опять всё спустил бы?

– Ну конечно! Ха! Ха!.. Разве не этим хороши деньги, что создаешь кругом себя счастье?… Вот на днях, маменька, приходят ко мне в банк старушка с дочкой. Барышне восемнадцать лет. Ей осталось только два года кончить гимназию. Платила за неё тетка, у которой белошвейное заведение. Теперь тётка захворала, потеряла заказы. Девочка задолжала в гимназию за полгода, её исключили. Ведь у нас все училища только для состоятельных! Обе плачут… А училась превосходно… И ведь не маленькая уже, чтобы назад было повернуть легко, в портнихи идти либо в бонны… Ну что стали бы вы делать на моем месте?

– Заплатила бы в гимназию.

– Вот и я заплатил… И обязался платить до окончания курса. А это сразу сто рублей из кармана.

– Та-ак… А кто ж к тебе их послал?

– Да из редакции «Вестника»… Ведь ко мне всех посылают. Сначала только курсистки, студенты да рабочие шли. А теперь? Ха!.. Ха!.. Популярность растет, должно быть. У кого места нет, у кого угла нет, у кого работы… Гимназист ещё один приходил… Ребенок, а уж жизнь бьет. Тоже исключают за невзнос платы. Треплется по чужим передним…

– Пришли его ко мне…

– Спасибо, маменька! Я-то и к вам шел с этим. Очень уж у меня своих опекаемых много развелось! А разве Кате это втолкуешь?.. Увидала мальчика – разволновалась: «Почему именно к моему мужу?' Почему вы думаете, что он богат?… Мы живем на жалованье. И кто вас послал?» Ребенок чуть не плачет… Догадался ко мне в банк прибежать… Смелый!.. Даром что дитя, а цепляется за жизнь… Люблю таких… Ах!.. Катя ещё не знает всего… А узнала бы, рассудила бы, по своей логике, так: стало быть, богат Андрей, коли на чужих сотни швыряет. На своих и тысячи не должен жалеть…

– Золотое у тебя сердце, Андрюша!..

– Эх, маменька! Если есть во мне что хорошее, то уж, конечно, это от вас… Капитон весь в отца пошел. Того чужое горе не разжалобит. А я страшно счастлив, когда могу помочь. И подумайте только: какие-нибудь пятьдесят-сто рублей, а целая будущность от этого зависит… Прямо жутко делается, маменька! Верите ли? Мне этот ребенок, который меня в передней банка два часа поджидал, – спать не давал спокойно… А сколькие самоубийством кончают при этих условиях!., И ещё удивляются, что у нас вглубь и вширь идет увлечение социалистическими и анархическими теориями!

Он бегал по комнате, ероша волосы. А за ним следили горячие глаза матери.

Он поцеловал её руку.

– Ну, спасибо, дорогая! Вы уж этого мальчика не оставьте…

– До университета доведу, будь спокоен!..

– А может, и там тоже? – рассмеялся Тобольцев.

Она улыбнулась.

– А там будет видно… Векселя-то пришли мне… Уплачу… И должать больше не смей!

Через неделю она сказала сыну:

– Ты ведь знаешь, Андрюша, что при жизни мужа я и процентов не проживала с своего приданого. Все они к капиталу шли… Теперь я хотела бы тебе их отдавать… Нет, выслушай! Возражать уже потом будешь… Видишь ли? Стоять по-старому в стороне от всего – мне уже трудно теперь… А кому дать и сколько, это ты без меня лучше сумеешь… А главное… Я это не для себя стараюсь, а для Катеньки. Из головы у меня не выходит твоя фраза: «Словно я её обокрал…» И в самом деле! В богатую семью замуж шла, свои уроки бросила. Нехорошо, если она пожалеет… Ну, вот я и надумала: буду тебе двести в месяц выдавать. Ты ей сто, да свои двести на хозяйство обреки. А себе оставляй сто… Неловко и тебе без гроша оставаться… Ишь у тебя сколько… обязанностей развелось!..

– Боже мой! Да разве я согласился бы глядеть из рук жены?

Анна Порфирьевна усмехнулась.

– Женился – закабалился. Уж там как ни вертись, Андрюша, а жизнь своё возьмет…

Краска залила его лицо.

– Что вы такое говорите, маменька?

– А то, сокол ясный, что теперь крылья твои связаны. И далеко ты не улетишь! Сейчас ещё в тебе кровь не уходилась. А пойдут дети, да помру я… ох, Андрюшенька, придется тебе ломать свою натуру широкую! Катенька-то с коготком. В обиду себя не даст. Я, пожалуй, этому и рада. Уж очень ты доверчив! Кто на тебе не ездил? С кем ты только не нянчился? Припомни… Много твоих денежек по улице раскидано… И в грязи лежат. А Катя своей крыши не раскроет, нет… Да так оно и должно быть!.. Матери свои дети Богом даны…

– Маменька, клянусь вам, я ни в чем не раскаиваюсь! Ни в одном из своих безумий, если они были… Жизнь дорога нам иллюзиями… А нет их, и жить не стоит!.. Я, конечно, люблю жену… Я, конечно, буду любить своих детей… Но… даю вам слово (его голос словно вспыхнул): в тот день, когда в мой дом постучится… ну, хоть бы такой друг, как Степан… и моя жена захлопнет перед ним двери, – все будет кончено между нею и мною! Где нет места моим друзьям, там нет места и мне!..

Она слушала его в глубоком волнении. В первый раз ей пришло в голову, что этот счастливый брак может закончиться страшной и внезапной драмой… Не утешала ли она себя ещё весной надеждой, что, женившись, Андрюша переменится? Не радовалась ли она, что у его невесты есть характер и твердые принципы?.. И тем не менее поразило её в это мгновение сознание, что оба они будут глубоко правы, каждый с своей точки зрения, когда наступит этот неизбежный конфликт между двумя натурами, между двумя враждебными миросозерцаниями…

И ещё более поразило её внезапное открытие, что за какие-нибудь полгода, благодаря чьему-то неуловимому влиянию, в её собственной душе расшаталось всё, что оправдывало принципы и поведение невестки как образцовой семьянинки… И что в её душе незаметно народилась и растет симпатия к таким беспутным и беспринципным (с точки зрения Капитона), как её Андрей и Лиза… Да, да!.. Эта дружба Капитона с Катей… Не разделила ли она, в сущности, их семью на два лагеря? Между которыми сама Анна Порфирьевна стояла такая одинокая, не зная, к кому примкнуть? Говорили о войне, о правительстве, о «жидах», о «крамоле»… «О глупых мальчишках, гибнущих по тюрьмам, вместо того чтобы учиться в университете; о глупых девчонках, которые из моды в революцию играют…» «А отцы с матерями все глаза выплакали…»

Ах, так и звенит голос Кати в её ушах!.. Каждый спор рыл, казалось, между обеими сторонами яму… И эта яма с каждым днем становилась шире и глубже… Но разве Анна Порфирьевна не сознавала всей правоты Катиных слов?.. Разве сама она не пережила, как мать, всего этого ужаса за свое дитя?.. И не дрожит ли она сама за него и теперь день и ночь?.. Ах, всё это так!.. Но почему же после этих споров все сердце её рвется к Андрюше?.. И вот сейчас – не загорелась ли её душа, когда она подумала… «Нет! Не покорится такой… Не укатается… И дай Бог, чтоб не укатался!..»

Но тотчас же мать заслонила эту новую, другую, которой она не знала в своей душе до этого дня… И страх за будущее с прежней силой охватил ее. «Не будет счастлив Андрюша! Нет!.. Семья таким людям не нужна!»

В октябре Катерина Федоровна, после двадцати часов страдания, родила сына.

Тобольцев всё время сидел у постели, то держа руку жены, судорожно ломавшую его пальцы так, что он еле удерживался от крика боли; то нежно целуя её в лоб, покрытый холодным потом. Ему всё время казалось, что Катя не выдержит страданий и умрет. Он не верил акушерке, не верил доктору, не верил жене, когда она сама его успокаивала между двумя приступами жестоких болей… Он готов был проклинать этого ребенка и твердил с безумными глазами, выбегая в столовую, где сидела бледная Соня: «Если она умрет, я застрелюсь!.. Я застрелюсь… Пережить это невозможно!..» Нервы его были так потрясены, он так настрадался в эту ужасную ночь, что когда акушерка сказала ему: «Поздравляю вас с сыном!..» – он ахнул, упал на колени и зарыдал, пряча лицо в подушках жены.

Только тут Соня поняла, как любит Тобольцев жену! И она почувствовала с ужасом, что для неё всё кончено…

Но сам Тобольцев не был удивлен этим взрывом отчаяния. Мелкие размолвки с женой по поводу политики и «семейных начал» за это лето и его пробудившееся увлечение Лизой – о, как всё это побледнело и стушевалось за эту роковую ночь! Что ему было за дело до взглядов Кати, до их идейной розни?

Разве не полюбил он в ней её яркую индивидуальность, её сильную натуру, её темперамент?! Никто до сих пор не вызывал в его душе такого трепета, таких безумных желаний, как эта женщина. И потерять её – значило утратить главную ценность его собственной жизни!.. «Теперь я все понял, – говорил он себе на другую ночь, дежуря в кресле у постели жены, из боязни, что что-нибудь не доглядят няня и акушерка. – Я все понял. В Лизе я люблю её любовь; в Соне – её тело. В Кате я люблю её самое, её душу… И вот почему она держит меня в руках, несмотря ни на что!..»

198Хорошо смеется тот, кто смеется последним (фр.).
199Панданус – древовидное декоративное растение с разветвленными стволами.