Tasuta

Дух времени

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Дух Времени
Tekst
Дух Времени
E-raamat
0,93
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Медленно перешла она комнату, не сводя глаз с лица Лизы, и как-то торжественно, в благоговейном молчании поставила склянку со спиртом на письменный стол.

Лиза медленно стала подыматься на кушетке… Села, вытянув шею… Сделала несколько беспомощных жестов, словно отталкивая что-то, державшее ее… Потом вдруг встала, все не спуская глаз с Федосеюшки, беззвучная и белая, как призрак.

Несколько мгновений, недвижно, безмолвно, вытянув шеи и впиваясь в зрачки друг друга немигающими глазами, стояли они… Загадочно и неуловимо, повинуясь предначертанию судьбы, столкнулись внезапно дороги их жизней, бежавшие, казалось, так неизмеримо далеко одна от другой. И только в это роковое мгновение слепые очи их души открылись, и они почувствовали то, скрытое за стеной Повседневности, то невидное для толпы, несознаваемое ими самими сродство их душ, сродство их хотений… и роковую неизбежность вытекающих из этого поступков… Они почувствовали значение того необъяснимого физического сходства, которое подчас бросалось в глаза… и общность судьбы, нерасторжимым узлом связавшую их в жизни и смерти…

Они глядели друг другу в глаза… А мгновения бежали… Падали завесы, застилавшие прошлое… Падали стены, скрывавшие будущее… И вся жизнь озарялась новым смыслом…

Беззвучно повернулась Федосеюшка и вышла, не проронив ни слова… К чему? Она знала, что Лиза поняла ее… За дверью, затаив дыхание, она расслышала медленные, неровные, какие-то волочившиеся по ковру шаги…

Лиза шла к столу… Лиза знала, что надо делать, чтоб найти покой.

VII

Первый, кто узнал о катастрофе, был Тобольцев. Час спустя, вернувшись из парка, он пошел к Лизе. В оранжерее он услыхал звуки, от которых кровь застыла в его жилах… Лиза заперлась… Он кричал, ломился в дверь… Побежал за дворником. Вдвоем они высадили дверь, и с воплем ужаса он упал перед Лизой, лежавшей на ковре…

– Лизанька!.. Зачем? Зачем ты это сделала?!

Весь дом поднялся на ноги в одно мгновение. Послали за докторами во все концы. Привезли трех, одного за другим… Двое сказали: безнадежна… И только третий на что-то надеялся…

Лиза лежала без сознания после нескольких часов невыносимых мук, почерневшая, неузнаваемая, страшная… Рыдавшая Катерина Федоровна расслышала только две фразы: «Прости меня, Катя!..» И потом еле слышно:. «Жить уже нечем…»

Тобольцев был далек от истины. Он думал, что Лиза отравилась в припадке раскаяния перед Катей, побежденная страхом, замученная совестью, всем своим сектантским миропониманием… Он бегал по парку, ветер шевелил его волосы и злобно кидал ему в лицо брызгами дождя.

Он не каялся. Нет!.. Как мог он отрекаться от того, что читал высшей правдой на земле и её нетленной красотой? Как мог он проклинать минуту экстаза, единственную минуту счастия, которую дал этой больной, замученной душе?.. Разве она не была создана для радости, как всё, живущее кругом? И если б её мозг не был отравлен с детства неистребимым ядом суеверия, сколько прекрасного и нового дала бы ей теперь жизнь!.. Он с бешенством подымал кулаки и грозил ими небу, где мчались зловещие тучи. О, сколько возможностей исчезло теперь!.. Сколько красивых жизненных комбинаций!.. Теперь, когда радость распахнула перед Лизой золотые ворота и она, смеясь, шагнула через порог запретного!.. Но, видно, и радость убивает… Не всем дано вынести её блеск…

Утром Лиза ещё жила. Никто не знал, молчит ли она сознательно, или мозг её парализован. Она как бы решила унести в могилу свою тайну. Доктора были и уходили… Часы шли… Анна Порфирьевна, Катерина Федоровна и Капитон всю ночь не сомкнули глаз, сидя у постели. Тобольцев бродил в парке… Казалось, иссякли все слезы. И дуновение ужаса, проносясь над домом, искажало лица, замыкало уста. Говорили шепотом, ходили на цыпочках… Стеша, Фимочка, Соня и Николай дрожали от страха, не решаясь даже подойти к двери умирающей. Николай на ночь перебрался в кабинет Капитона. Федосеюшка одна казалась спокойной. Она вносила нужное, уносила ненужное, бегала в аптеку, отсчитывала капли, напоминала о приеме лекарства… Но к постели Лизы она не подходила.

ещё вчера Тобольцев по телефону сказал Бессонову, что Лиза умирает. Бессонов понял и на другое утро протелефонировал ответ: «Всем дано знать».

Было пять часов пополудни, когда Анна Порфирьевна ушла, чтобы прилечь. Голова у неё кружилась. Капитон остался у постели с «кумушкой», которая упорно отказывалась отдохнуть.

Тобольцев вышел в цветник. Чудный день сменил ночную бурю. Солнце уже опускалось, но все улыбалось и сверкало… В аллее он заметил светлое платье Сони. Оно было смято, как и лицо ее. Видно было, что она не раздевалась всю ночь.

– Какой ужас! – сказала она, взяла его руку и заплакала.

Он стоял безмолвно. Она никогда не видела такой скорби на его всегда светлом лице! Она даже не считала возможным, чтоб у него было такое выражение… «Он любил ее…» – подумала она и заплакала ещё сильнее. Она сама не знала, себя ли ей жаль? Гибнущую ли Лизу? Или жизнь, которая уходит, как бы ни была она прекрасна, как бы ни была она полна…

Он прижал её к себе в жгучей потребности участия.

– Андрюша!.. Это я принесла несчастье в этот дом…

Он хотел сказать ей: «Тише! Не говори вздора!..» И вдруг точно что толкнуло его… Он поднял голову и побледнел.

В башенке наверху было открыто окно. И, опершись на подоконник, положив руку на щечку, оттуда глядела на них печальная и немая Лиза…

Соня поймала его дикий взгляд, посмотрела вверх и задрожала всем телом… С страшным криком оттолкнув её от себя, Тобольцев кинулся в дом…

Когда он вбежал в комнату, задремавший Капитон испуганно открыл глаза. Но Катерина Федоровна крепко спала.

Тобольцев упал на колени перед кроватью и схватил руку Лизы… Она была ещё тепла… Но Лизы уже не было…

Запрокинув назад зеленую головку с полуоткрытым ртом, запавшими, тусклыми, неподвижными и загадочными глазами на него глядела… «Лилея».

Он ахнул и с затрепетавшими плечами упал головой на качнувшуюся мертвую ручку…

VIII

Потапова не было в Москве. Он вернулся скорым поездом и кинулся к телефону. «Жива?..» – трепетно спросил он Тобольцева. И услыхал: «Пока ещё жива… Спеши!..» – «Еду!..» – крикнул Потапов. Это было за полчаса до смерти Лизы.

Нo солнце село, а Потапова ещё не было.

Наконец стемнело. В доме была та особенная суета, полная растерянности, которую вносит смерть… Женщины рыдали. Мужчины разбежались – кто заявить полиции, кто взять свидетельство, кто заказать гроб… Тобольцев опять ушел в парк. «Оставьте меня в покое!» – сказал он. Он прошел на Лизину скамью и как бы замер там, уронив голову на руки… Мозг отказывался признать, понять эту смерть здесь, где прошлую ночь Лиза отдалась ему; здесь, где ещё как бы воздух дрожал от её незабываемого стихийного крика наслаждения…

Федосеюшка распоряжалась всем. Она одна не потеряла головы. Сама, вместе с плакавшей убитой нянюшкой, обмыла покойницу с трогательной и нежной заботой. Они одели Лизу в её подвенечное платье и белые башмаки и положили её на стол посреди комнаты. Садовник принес все розы, все лучшие цветы. Федосеюшка с любовью и вкусом сплела венки и убрала ими покойницу. Зажгла свечи на высоких канделябрах. Из оранжереи взяли пальмы и олеандры. Казалось, Лиза спит в саду… Она была поразительно красива. Исчезла печать страдания и тоски. Новое выражение так меняло её черты, что она всем казалась чужой… Федосеюшка долго, вдумчиво и напряженно глядела в мертвое лицо, как будто ждала от него ответа.

Потом она кликнула Анну Порфирьевну. Та взглянула на мертвую красавицу и зарыдала. Она упала на колени, склонилась до земли и коснулась головой ковра.

– Не сокрушайтесь, Анна Порфирьевна, – вдруг задрожал голос Федосеюшки. – «Несть спасенья в мире! Несть!..» Много страдала она. И не было покоя ей на земле… А теперь… Вы на лицо её взгляните… Как ей легко! Не бывает такого покоя у живой души в этом мире!

Анна Порфирьевна вслушалась в этот драматический голос, в эти полные страшного значения, с детства знакомые слова… И, схватив руку Федосеюшки, она зарыдала ещё сильнее. Катерину Федоровну не пускали вниз. С ней беспрестанно делались обмороки. её уложили в постель. Совсем стемнело, когда Тобольцев вернулся. Анна Порфирьевна сидела на кушетке. В изголовье покойницы Федосеюшка вдохновенно, певуче и звонко читала псалтирь.

– Его нет? – спросил он мать. И голос его дрожал.

Федосеюшка на мгновение остановилась, словно горло перехватило у нее. Но тотчас же снова на высоких нотах страстно и торжественно зазвенел её красивый голос.

Тобольцев замер, глядя на мертвую. Тусклый взгляд «Лилеи» уже не встречался с его взглядом. Тень длинных ресниц падала на восковые щечки. И его поразило это чуждое, новое выражение мира в мертвом лице. «Боже мой! Как она хороша!» – прошептал он, мгновенно забывая свое горе.

Фимочка, Николай и дети отобедали поздно и наскоро. Зажгли лампы. Спускалась ночь. Тобольцев бегал по цветнику. «Неужели арестован? Неужели ещё это горе?»

* * *

Потапов вышел от Бессоновых и побежал к площади. Эта местность всегда была оживлена, особенно по вечерам, когда рабочие возвращались с ближайшей фабрики. Он не обратил внимания на двух молодых статских, что-то озабоченно говоривших дворнику. При его приближении они смолкли. Вдруг один из них, блондин в сером пальто, с усиками и наглыми глазами, дрогнул и подавил глухое восклицание… Мгновенно, бросив несколько фраз, он кинулся за Потаповым.

«Неужели ошибся?.. Тот был русый, этот черный… и без бороды… Но походка… фигура…» Сердце Петеньки билось… «Надо ж такую удачу!.. Шел на зайца, а попал на медведя. И сколько времени его следы искал! Нет, теперь шалишь! Не отвертишься…» Привычной упругой, почти бесшумной походкой, ступая на носок, он поспевал за Потаповым, не теряя его из виду.

Тот на площади взял лихача. «Ого!» – сорвалось у Петеньки. Он тотчас взял другого… Они проехали так четверть часа. Выйдя из необычной задумчивости, Степан уловил стук копыт за собой. Он изменил свой маршрут… Но извозчик не отставал… Потапов оглянулся и увидал незнакомое лицо. «Вздор!»… Все-таки он слез у Сухаревой башни и моментально вскочил в вагон двинувшегося трамвая.

 

Железный занавес, казалось, опять спустился на его голову и придавил сознание. С того момента, когда он получил телеграмму, между миром и его душой спустился этот страшный занавес, и он ослеп… Вне времени, вне пространства был он всю эту роковую ночь, пока ждал поезда на станции, пока ехал. И сейчас мгновенно он позабыл все, кроме лица Лизы, каким его видел в последний раз… Кроме этих глаз ее, в которых он прочел Смерть… Но когда трамвай остановился у заставы и Потапов вышел на воздух, инстинктивная долголетняя привычка к осторожности заставила его оглянуться… И он вздрогнул.

Блондин в статском спешно расплачивался с лихачом. Лошадь у того была вся взмылена, и он требовал прибавки. Отчаяние охватило Потапова. В двух шагах от цели, когда ни одного часа нельзя терять!.. Но немыслимо навести на след… Что теперь?.. Что?.. «Попробую… Если я ошибся…»

Он вскочил обратно в вагон трамвая.

Блондин оглянулся, несомненно, озадаченный, и, делая вид, что ничем не интересуется, стал посвистывая ходить около вагона и бить тросточкой по штиблету. Когда трамвай тронулся, он тоже вскочил в вагон и пристально взглянул на Степана.

«За мной», – понял тот и тотчас же на всем ходу соскочил с подножки. Ему казалось, что он может выиграть время и добежать до Сокольничьего круга. Он взял извозчика.

Но не успел он соскочить у рощи, как увидал взволнованное лицо блондина, подъезжавшего на лихаче.

Степан бросился через круг назад и очутился на Богородском шоссе. Злая, холодная злоба начинала душить его… Железный занавес как бы рухнул под её напором, и он вдруг нашел себя… Привычное спокойствие, наблюдательность, расчет – все было «на своих местах», как сутки назад… Он переложил финский нож из пиджака в карман брюк и, не оглядываясь двинулся к лесу.

«Вот что!» – мгновенно понял Петенька, и невольный холод проник в его сердце. Он тоже нащупал браунинг. «Разве бросить? – сверкнула мысль. – Может, и не он, а ведь жизнь на карте…» Но страсть охотника победила инстинкт самосохранения.

Потапов шел быстро, в яростной злобе стискивая зубы, и сердце его бурно билось… Но он слышал за собой легкий звук шагов… характерный звук, так хорошо знакомый ему, и чуть слышный звон брелков о пуговицы жилета… «Не догадался снять… Молод…» – злобно усмехнулся он.

Он никогда не мог вспомнить, сколько кружили они, то выходя на шоссе, то приближаясь к дачам…

Совсем стемнело… Потапов несколько раз садился на попадавшуюся скамью, и тогда шаги невдалеке замирали. И ему казалось, что он слышит чужое дыхание, стук чужого сердца…

Два раза ему казалось, что он ушел… Но стоило ему перейти ленту шоссе, белевшую в темноте, как серый силуэт беззвучно скользил за ним и терялся во мраке…

Он как-то вдруг перестал чувствовать вес своего тела, перестал чувствовать усталость… Всё прошлое, всё, что наполняло его душу и вело его в этом мраке, – исчезло… Он опять потерял себя… Но он нашел другое… Он почувствовал себя дикарем, первобытным человеком, полузверем, который на заре человечества крался среди тростников, прячась от гризли, взвешивая каждый шаг, задерживая дыхание, напрягая слух… Весь – один инстинкт самосохранения… И в его походке, в его движениях и лице сразу проступило что-то звериное…

Он вдруг повернул обратно. Он был уже опять в Сокольниках. Почему повернул? Он себя не спрашивал… Сознание молчало. Вел инстинкт, и он слепо шел за его голосом, веря, что он не обманет…

В ста шагах оттуда по лучевому просеку, под старой елью, была скамья… Он шел прямо к ней. Когда-то, лет пять назад, он видел это место, он шел этой дорогой… Бессознательная память нарисовала ему этот поворот, эту скамью, раскидистую лапу дерева, закрывавшую её ссг всех сторон. В обычном состоянии он не нашел бы этого места… Теперь, как-то пригибаясь, он уверенно шел вперед.

Вот она!.. Беззвучно он обогнул дерево и стал за скамьей.

Шаги приближались… сперва быстрые… потом неуверенные, медленные… сбивчивые… Тот, другой, чувствовал ловушку… Он остановился, потом стал подкрадываться… В глубокой тишине, сменившей вдруг легкие шорохи раздвигаемых кустов, Потапов слышал только мерный, глухой стук собственного сердца.

Ветка зашуршала. Ель задела того по голове своей широкой лапой… И, не видя, не слыша, Потапов почувствовал, как тот вздрогнул от ужаса и неожиданности… Потом опять послышались крадущиеся, осторожные шаги… Он не шел, он почти полз к скамье… Наткнувшись на неё коленом, остановился опять и, вытянув шею, слушал всеми напрягшимися нервами жуткую, загадочную тишину…

Обострившееся зрение ничего не различало на скамье… «Значит, дальше?.. Но где-нибудь тут… близко…»

Потапов видел ясно и отчетливо из своей засады все движения светло-серой фигуры. Она выделялась нa черно-бархатном фоне ели, как на экране. Вот он остановился, вытягивая шею, впиваясь во мрак, пронзая его… Вот он опять продвинулся на несколько шагов, минуя скамью… почти ползком, пригнувшись… Он был так близко теперь, что Потапов слышал его прерывистое дыхание.

В двух шагах от Потапова он повернулся спиной, чтоб обогнуть ель, и невольно поднял руку с браунингом, который всё время судорожно сжимал…

Потапов мгновенно, бесшумно рванулся вперед и с невероятной силой всадил ему нож между лопатками.

Петенька слабо ахнул, падая ничком, с распростертыми руками, на упругую лапу ели. ещё мгновение, и он захлебнулся кровью, хлынувшей из рта. Глухо стукнул браунинг о землю… И всё стихло…

Ель бережно подержала труп мохнатыми руками и тихонько опустила его наземь.

Тобольцев, метавшийся по парку, услыхал у ворот чужой чей-то голос, грубый и глухой, который спрашивал их дачу у дворника. Он кинулся к калитке и узнал Потапова.

Он бросился к нему и схватил его руки. От волнения ни тот, ни другой не могли сказать ни слова. Но оба дрожали всем телом, и дыханье со свистом вылетало из их груди… «У…мер…ла?» – наконец вымолвил Потапов, когда они вошли в цветник, и горевшая огнями, вся сиявшая дача вынырнула перед ними.

– Стёпушка! – сорвался вопль у Тобольцева.

Потапов пошатнулся. Силы вдруг оставили его… Он сел на землю, тут же, в цветнике, и закрыл лицо.

– Пойдем… к ней… пой…дем… – через мгновение сказал он. И, как ребенок, протянул руки к Тобольцеву, словно прося его поднять и повести… словно отдаваясь в его власть…

Федосеюшка певуче и проникновенно читала, когда распахнулась дверь… Потапов, большой и страшный, шатаясь, как былинка под ветром, шел, держась за Тобольцева, как держится дитя за мать, входя в темную комнату… Увидав покойницу, он дико крикнул и упал на колени.

Анна Порфирьевна вскочила. Голос Федосеюшки сорвался. И среди мгновенно наступившей страшной тишины слышны были только истерические рыдания этого большого и беспомощного человека…

Книга с глухим стуком упала из рук Федосеюшки…

Рухнула последняя хрупкая стена, за которую держалась она в отчаянной борьбе угасающего инстинкта, цепляясь за земное, отворачиваясь с содроганием от того, что росло и близилось за этой стеной… И черная бездна разинула свою пасть… И дороги назад уже не было…

Сложив руки на груди, потухшими глазами она взглянула на покойницу, на Анну Порфирьевну, на рыдавшую, большую, беспомощную, как бы раздавленную горем фигуру Потапова на полу, – и медленно вышла из комнаты…

Стеша последняя видела, как она прошла мимо неё в коридоре, не глядя и не говоря, с опущенными ресницами, с прижатыми к груди руками… «Словно на исповедь шла»… Спустилась во двор, миновала его не спеша, перешла сад и пропала под деревьями парка в ночной темноте…

«И тогда же я видела, что неспроста это она так шла, – говорила впоследствии Стеша. – И сердце чуяло, что она не вернется!..»

IX

Смерть Лизы провела жестокую грань в душе всех, знавших ее, а в семье Тобольцевых составила как бы эру… Все, что было при Лизе, – отошло в заветную область дорогих и трагически-прекрасных воспоминаний. Все, что было после, – дышало какой-то серой безнадежностью. Черный провал, на месте которого ещё вчера цвела молодая жизнь, невольно кидался в глаза. И все, содрогаясь, отворачивались и инстинктивно искали забвения…

Анна Порфирьевна одна не изменила своей тоске. Она упорно отгораживалась от внешнего мира, оскоблявшего своей суетой её великую печаль. Тобольцев был испуган этим настроением и загадочными слухами об исчезновении Федосеюшки. А когда, две недели спустя после похорон Лизы, полиция уведомила Тобольцева, что в богородском лесу найден труп повесившейся женщины, он скрыл эту весть от матери, но решил немедленно увезти её в Крым.

* * *

Был тусклый и грустный осенний день, когда Тобольцев и дворник Василий, в сопровождении городового, подошли к тому месту, где был найден труп. Через редевшие стволы сосен ещё издали показались фигуры понятых, следователя и полиции. Все головы оглянулись на подходивших.

Тобольцев озирался среди этой красочной гаммы умирающей зелени. Место было глухое, заросшее кустами чернолесья. Невдалеке чувствовалась близость болота. И было что-то зловещёе в этой пустынной полянке, внезапно открывавшейся среди леса, далеко от большой дороги и от жилья. Нельзя было найти места удобнее для самоубийства, и надо было только удивляться силе инстинкта, который безошибочно привел покойницу в эту глушь. Даже странно было, как могли так скоро найти этот труп! Он мог бы висеть здесь до зимы…

Дворник остановился внезапно, точно яма у него открылась под ногами. «Она… Андрей Кириллыч… Она самая…» – И глубоко дыша, он снял картуз и перекрестился. Тобольцев замер…

Резко выделяясь на фоне золотой лиственницы, шагах в двадцати от него стояла Федосеюшка… Да, она стояла, и это было так неожиданно и страшно, что у Тобольцева задрожало все внутри, и он понял ужас непосредственного Василия, который не решался сделать ни шагу дальше».

Она стояла, высокая-высокая, в своем обвисшем черном платье, пронизанном дождями и влагой ночей, уронив руки вдоль стана, низко опустив голову и пригнув подбородок к груди… Казалось, она тяжко задумалась… Казалось, она склонилась покорно под велением роковой судьбы… И нагнувшаяся над нею ветка дерева как будто участливо прислушивалась к её последним словам…

Подошедший сторож рассказывал Тобольцеву, что ещё дней десять назад, проходя случайно этим глухим местом в сумерках, он увидал в кустах задумчиво стоявшую женщину…

Показалось ему только, что она ростом очень высока… Но поза была так естественна, что он прошел мимо. Тем более что по делу спешил, к начальству… А потом, когда он её ночью вспомнил, то ему, по собственному его признанию, вдруг чего-то стало жутко… Услыхав об исчезновении их горничной, он пошел по памяти искать это место, уверенный на этот раз, что женщина, которую он видел тогда, была она… «И только, значит, я кусты раздвинул, гляжу, а она стоит… вот как тогда стояла… не шелохнется…»

– Господи помилуй! – прошептал Василий, весь дрожа…

Настала тишина. Слышно было, как дышит Василий, как далеко где-то хрустит сухой валежник и как перепархивают в чаще спугнутые людской речью птицы… Желтые озябшие листья срывались с белевших берез и, тихо кружась, бесшумно падали на сырую, утоптанную землю…

Тобольцев подошел ближе. Он видел ясно синевато-белую дорожку пробора среди черных волос склоненной головы и носки ног, беспомощно и жалко видневшихся из-под платья, так близко-близко от земли… Труп разложился уже. Вместо лица было что-то раздутое, сине-зеленое… И такое безликое и страшное, что Тобольцев невольно зажмурился… Но сильнее всего поразили его мертвые руки… эти пальцы, почерневшие, но ещё тонкие и цепкие, и в смерти такие же выразительные, какими они были при жизни… Скорченные судорожно и застывшие как бы в гримасе предсмертного отчаяния, они так много, так ярко говорили о задавленной жажде жизни, о побежденном силой духа мятежном инстинкте – об этой страшной последней борьбе, – что из груди Тобольцева вырвался стон… Он чувствовал, что до конца своей жизни, в бессонные ночи, в яркие солнечные дни перед ним будет всплывать этот длинный, черный призрак, эта покорно склоненная голова, с синевато-белой дорожкой пробора, эти отчаянно молящие, скорченные судорогой пальцы.

Глубокая тишина царила на полянке, полной людей… Хлопотливо перепархивали птицы; глухо стукала оземь срывавшаяся еловая шишка, тихо летели умирающие листья берез… А живые люди, жалкие и беспомощные перед тайной смерти, глядели в унылом безмолвии на застывший в своем загадочном молчании – чуждый им и жуткий – силуэт…

Тобольцев чувствовал, что никому не разгадать этой роковой драмы! Вся жизнь Федосеюшки была окружена мглой. И теперь она ушла в Бесконечность, унеся с собой все тайны… Одно Тобольцев знал теперь несомненно; эта смерть была последним и неизбежным звеном той цепи загадочных событий, которые привели Лизу к самоубийству.

 

Василия всю ночь трепала лихорадка. Женщины плакали и выли от ужаса, слушая его бесхитростный рассказ. Особенно убивалась Стеша. То, что покойницу положили в простой дощатый гроб и повезли хоронить в безвестную яму, без отпевания и креста, – её, которая была так религиозна, – поразило воображение женщин. Никто не понимал причины смерти, но предсмертные страдания покойной чувствовали все…

Ночью не гасили огня; вечерами все жались друг к другу. И даже в сумерках, нечаянно наталкиваясь в коридоре на висевшее за дверью на гвозде платье, испуганно кричали и истерически плакали… И у мужчин расстроились нервы… Ермолай, которого мучила совесть, с лица спал в одну неделю. Николай страдал бессонницами. И что всего страннее, смерть Лизы ни в ком, кроме Сони, не вызвала мистического ужаса. Скорбь утраты даже у Фимочки парализовала обычный страх живых перед мертвыми… Но образ стоявшей Федосеюшки, образ непогребенной самоубийцы никому не давал покоя.

Тобольцев боялся, что по испуганному шепоту и растерянным лицам мать его догадывается о драме. В один день он уложился, а к вечеру следующего дня они с Анной Порфирьевной уже мчались курьерским поездом в Крым.

Вся семья в тот же день перебралась бы в Москву, если бы не помешал ремонт таганского дома. Любимая дача и этот чудный лес казались теперь зловещими, постылыми, полными призраков и теней… В газетах ещё раньше прочли о таинственном убийстве неподалеку от их дачи, в Сокольниках. Все чего-то боялись… Казалось, мертвецы по ночам бродят крутом дома, заглядывают в окна и стучат в рамы… И как ни старался трезвый Капитон уверить брата, дам и прислугу, что это ветер трясет рамами, что брызги дождя или ветка стучат в окна, ему не верили, с ним спорили вражбедно, отстаивая права ушедших здесь, на земле… Николай перешел жить к Капитону, комнаты Лизы и Анны Порфирьевны стояли запертыми на ключ. И одна только Катерина Федоровна с нянюшкой приходили по утрам стирать пыль в будуаре Лизы… Катерина Федоровна ничего не позволяла переложить или тронуть. Часто схватив её вышивку или закладку в книге, она вскрикивала и, горячо целуя эти безжизненные предметы, заливалась слезами. И нянюшка Анфиса Ниловна, подгорюнившись, начинала рассказывать что-нибудь из прошлого «цыганки», чувствуя, что эти слезы дают «молодой» облегчение…

Но когда наступала ночь, страх рос, заглушая нежность… Катерина Федоровна клялась, что слышала в коридоре шаги, легкие и печальные, шаги Лизы… Она спала с Соней. Но потом потребовала, чтобы и нянюшка, которая одна ничего не боялась, ложилась рядом, в будуаре… Николай и Фимочка тоже слышали внизу легкий скрип половиц по ночам.

– Полы ссыхаются! – сердился Капитон. – Эка диковинка!..

Но когда как-то раз, в дождливый холодный вечер, в окно ярко озаренной столовой ударилась крылом преследуемая кем-то птица, все вскочили из-за стола, закричали, а с Катериной Федоровной сделалась истерика. Капитон велел завтра же послать за фурами и назначил день отъезда.

Тобольцев упорно боролся с настроением Анны Порфирьевны.

– Маменька, – говорил он, – возьмите себя в руки! Не думаете ли вы, что и я не страдаю? Ведь я любил Лизу, как мужчина любит желанную, прекрасную женщину… Но такая печаль – чувство разрушающее! В нем нет творческих элементов, оно вредно для жизни… Я знаю, Лиза была красотой вашего существования, да! Но, маменька, нельзя остановиться! Нельзя застыть в тоске… Смерть неизбежна. Жизнь коротка. А кругом ещё так много прекрасного!..

Они объехали весь южный берег. Но природа, мирившая Тобольцева со всякой утратой, учившая его понимать свое место в мире, в сектантской душе его матери вызывала новый взрыв скорби. её оскорбляла и раздражала эта равнодушная красота живущего – теперь, когда Лиза исчезла…

Они вернулись в конце сентября, а через два дня Катерина Федоровна родила девочку. По желанию Тобольцева, они наняли квартиру в одном из переулков Арбата. Соня жила с сестрой. В отсутствие Тобольцева примчался Чернов, полный самого воинственного пыла. Катерина Федоровна встретила его сурово. Но смерть Лизы и Федосеюшки и отсутствие Тобольцева так поразили Чернова, что ярость и ревность его улетучились, и он расплакался. Он страстно звал Соню к себе, прося предать все забвению, на коленях клялся не изменять… Соня не отвечала ни да, ни нет… А теперь она не хочет оставить больную сестру.

Капитон и свекровь опять были приглашены крестить. Анна Порфирьевна на имя внучки положила десять тысяч в банк. Но и к ней она выказывала такое же равнодушие, как и к Аде. Капитон мог утешиться. Очевидно, матери его были чужды все инстинкты нежной бабушки…

– Жаль! – говорил Тобольцев возмущавшейся жене. – Жаль не детей, конечно… Им и так хорошо… Мне жаль маменьку… Эти чувства удивительно скрашивают жизнь женщины, у которой все позади!.. Но – откровенно говоря – мне эта черта в матери нравится. Я вижу в этом нечто новое… Лиза была ей дороже собственных детей и внуков… А разве это не ценно?

Анна Порфирьевна с последнего единственного портрета Лизы заказала себе другой, в красках и во весь рост, и повесила его в своей спальне. Как живая, глядела из рамки Лиза – вся в белом. Тобольцев подолгу стоял перед портретом, и ему вспомнилось благоуханное утро, когда они ехали через Сокольники и он упросил Лизу завернуть к фотографу.

– Маменька, – говорил он, целуя голову матери, плакавшей перед портретом. – Вы ещё не жили, вы не знали радости… Перед вами целый мир неведомого вам искусства. Мы с вами изучим его за эту зиму… А весной поедем вдвоем в Италию…

Но его мечтам не, суждено было сбыться…

ещё в Крыму, следя за газетами и настроением общества, он чувствовал, что растет прибой. Дует откуда-то резким, свежим воздухом, и зыбь бежит, и пенятся гребни волн…

Не успели они вернуться, как вечером пришел Невзоров. Запершись в кабинете, они долго говорили о чем-то, к великой тревоге Катерины Федоровны. А на другой день началась забастовка[228]. Не вышла ни одна газета… стали трамваи.

– Это что же будет? – с круглыми глазами спрашивал Капитон за ужином, в Таганке. – Как же это людей без сведений держать?.. Теперь не нынче-завтра мир объявят…

– Петербургские типографы ещё не забастовали, – сказал Тобольцев, ужинавший у матери.

– Покорно благодарю!.. Двадцать копеек за номер… Стеша все киоски обегала… да и их расхватали…

Кухарка вечером вбежала в спальню Катерины Федоровны: «Муку покупайте, да скорее, барыня!.. Что сейчас у Колесиных делается… Беда!.. На части магазин разносят…»

– Да что такое?

– Булочные, бают, забастуют завтра все… Без хлеба останемся…

– Боже мой!.. Что такое творится?.. Соня, Соня!.. Беги скорее с Марьей в лавки… Берите муку… Вернетесь на извозчике…

Фимочка отправилась в магазин «Лион», на Кузнецкий, заказывать новую юбку… Была чудная «осенняя погода». Её поразило, что многие магазины запираются, окна-закрывают какими-то деревянными досками… На пороге стоят кучками приказчики, а хозяин одного магазина, с раскрытой головой и без пальто, прилаживает с дворником какую-то доску к окну… «Что это такое?» – спросила она у околоточного.

– Ждут волнений… Стекла берегут и имущество… Советую вам домой ехать, сударыня…

Фимочка побледнела и оглянулась. Разряженная, праздная толпа, в эти часы фланирующая по Кузнецкому, уже схлынула. Извозчики без седоков мчались куда-то, нахлестывая лошадей.

– Извозчик! – завизжала Фимочка не своим голосом. Те даже не оглянулись… Ни жива ни мертва ехала Фимочка домой. Испуганный старик, посадивший её уже на Мясницкой, говорил ей, что ещё утром рабочие где-то с солдатами дрались… «А что на Тверской сейчас?! Бают, три полка… И от булочной Филиппова ни камушка тебе не осталось!.. Как есть все с землей сравняли…» – «Боже-же ты мой!» – ахала Фимочка.

228А на другой день началась забастовка. – 19 сентября 1905 г. в Москве началась забастовка рабочих 110 типографий, мастерских Миусского трамвайного парка и булочников.