Tasuta

Дух времени

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Дух Времени
Tekst
Дух Времени
E-raamat
0,93
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Он взглянул в ее лицо. Озаренное снизу свечой, с тенью под глазами, полускрытое распущенной волной волос, оно показалось ему чужим. Ее глаза, широко открытые, неподвижные, немые, были полны какой-то огромной, мистической тайны… Почему она показалась ему другой?.. Загадочной и далекой?.. Как будто он не понимал ее до этой минуты… или как будто это была незнакомая женщина, но которая ждала его все эти дни, всю эту ночь, как ждет фаталист неизбежную судьбу…

Он разжал ее руки. Платок соскользнул с плеч. Он разорвал рубашку, и перед ним стояла "Диана" Гудона[270], без мыслей, без слов, как она, но живая, теплая, трепетная… Кто? Не все ли равно? Это был живой символ красоты, царящей над миром, над жадной мужской душой, источник поэзии и вдохновения, зажигающий души людей, – вечно творческая, великая сила!

…………………………

Через неделю Тобольцев был арестован на улице…

…………………………

XVIII

Прошел год.

Около Рождества Тобольцева выпустили на поруки до суда. Мать внесла десять тысяч залогу, поручилась Засецкая.

И в тюрьме, как и на воле, Тобольцев пользовался огромной популярностью. Анна Порфирьевна, зажав в руке адрес, сунутый ей потихоньку на свидании с сыном, ехала в Марьину слободку или к Бутырской заставе, чтоб поднять на ноги семью рабочего, ждавшего суда, или семью ссыльного. Она жила этими беглыми свиданиями; она слова не позволяла сказать против сына… Когда в первый месяц пронесся слух, что его расстреляют, Соня и мать обегали все пороги, кланяясь, плача и умоляя сказать, за что он взят. От этого зависело все… Красота Сони была ключом, отворявшим все двери, и вскоре выяснилось, что его арестовал на улице давно знавший его сыщик. На допросе Тобольцев не отрицал того, что знал Потапова, но из первого же допроса он сам понял, что спасен. Его участия в вооруженном сопротивлении в ту страшную ночь никто не подозревал… А те, кто знали об этом, были уже мертвы…

Тобольцева навещали мать и Соня, впоследствии выдававшая себя за его сестру. Жену он не звал, она и не приходила… И чем дальше шло время, тем выше поднималась между ними стена…

А между тем жизнь Анны Порфирьевны становилась все богаче и полнее. Дети Веры Ивановны страстно привязались к ней и к нянюшке. Все учились… девочки в частных гимназиях; мальчик в реальном. По праздникам Анна Порфирьевна возила их на свиданье в тюрьму. Никого из арестованных не выпускали на поруки, как ни хлопотала она.

За этот год многое передумала она, оглянулась зорко кругом и себя поняла… Теперь уже не стояла она, как позапрошлое лето, растерянная и безвольная, между двух лагерей; путь ее был выбран бесповоротно. Сын взвалил ей на плечи сладкое бремя забот о людях, которые должны были бы чувствовать в ней врага… И эти люди шли к ней с доверием и уважением. А она несла им свою молодую, растущую, бессмертную душу, радуясь тому, что дни ее полны, что ночи ей уже не страшны…

Был морозный веселый день, когда Тобольцев пошел бродить по городу. Он стоял на Пресне, перед знакомым двухэтажным белым домом… Теперь в стенах его зияли огромные дыры. Крыши не было, ворот тоже Стоя перед руиной, он в глубоком волнении глядел в черные впадины окон, как глядят в немые очи слепого… Все прошло… Все погибли…

Угрюмый и бледный, он шел дальше, а за ним тихо шли дорогие тени: Степан, Дмитриев, Ситников, которого он успел так полюбить за одну неделю, юношеской отвагой которого он так восторгался… Тени Бессоновой, Тани, Наташи… В тюрьме он узнал, как она погибла… Когда все рухнуло и восставшие заперлись на Прохоровской фабрике[271], Наташа и там взяла на себя поручения, от которых отказывались смельчаки. Вместе с одним рабочим она кралась ночью, чуть не ползком, по льду Москвы-реки в город с важной директивой. Им вслед послали несколько пуль, и Наташа была убита. Рабочий лег на лед и притворился мертвым. Но их никто не преследовал и не искал… Не до того было… Через полчаса он поднялся, подполз к Наташе и взял ее за руку. Она уже закоченела… Вспоминая эту минуту, рабочий плакал…

Тобольцев искал в это утро тот путь, которым он бежал из засады, тот дровяной склад, где он прятался… Нет… все исчезло, как это бывает во сне… Но он нашел тот переулок, то крыльцо… Это место он знал… Бледный, стоял он перед этим домом и озирался… Вон там ехали патрули… так близко! Вот на этих камнях билось его сердце… О, эта единственная, незабвенная, страшная и прекрасная ночь!..

Потом он нашел последнюю квартиру Софьи Львовны и поглядел вверх, в окна, за которыми жили теперь чужие люди… И здесь был полный разгром. Скольких взяли!.. Софья Львовна и муж ее успели скрыться и бежали потом за границу. Но Майская… бедная Майская!.. Она не хотела спасаться… Она не хотела верить в смерть Степушки… Она искала его труп, когда поверила, наконец, и эта любовь сгубила ее… Из тюрьмы ее скоро перевели в психиатрическую лечебницу… "Ее песенка спета…" – думал Тобольцев.

Над обломками рухнувших надежд, над развалинами гордого здания уцелели только двое из тех, кого он знал: Федор Назарыч и Фекла Андреевна. Бодрые, дерзкие, упругие, они пережили разгром, выдержали бурю, пронесшуюся над страной, и выпрямились опять… И, улыбаясь, глядят вперед и ждут, когда рассеются тучи, и работают, и верят… как бы живые символы бессмертной идеи… Да еще спаслись Соколова и Шебуев. Они оба были на Прохоровской фабрике, оба были душой восстания. О Соколовой шли легенды, будто она дралась на баррикадах с поразительной храбростью и что от жестокости ее в расправе с врагами содрогались даже мужчины… Сколько здесь было правды, трудно сказать… Но она и Шебуев пользовались огромным престижем. Когда решили сдаться, они скрылись и бежали за границу только в январе. Вера Ивановна, Марья Егоровна, оправившаяся от тяжелых ран, и Иванцов томятся в тюрьме в ожидании скорой ссылки. И говорят: "Слава Богу!.. Разве мы не ждали худшего?.."

Вот он, наконец, у знакомого дома… Он задыхался… Как она встретит его?.. Городовой на углу первый узнал его и почтительно взял под козырек… Разве Тобольцев не был все тем же изящно одетым, гладко выбритым барином, который, казалось, только вчера ушел из своей квартиры? Дворник тоже узнал его мгновенно, радостно сорвал картуз и распахнул перед ним дверь подъезда.

– Барыня дома? – Его голос дрожал. Он подымался по лестнице, чуть не падая от сердцебиения… Потом позвонил… кажется, очень громко. "Андрей Кириллыч Тобольцев" – прочел он на медной доске… И даже ее не сняли!..

Нянька отперла, вонзила в него глаза и всплеснула руками.

– Кто там? – донесся из спальни громкий, но сухой, деревянный голос… Чужой какой-то, но он его узнал…

– Тише вы!.. Я сам пройду… – Он повесил пальто и направился в столовую.

Она узнала его шаги… Вскочила, не веря себе, с широко открытыми глазами, потом ахнула, кинулась из спальни и схватилась рукой за косяк двери. Она чуть не упала.

– Здравствуй, Катя! – сказал он и… остановился.

Перед ним была чужая женщина, в чертах которой он тщетно искал следы любимого лица. И меняла ее не седина, сверкавшая кое-где в ее черных, пышных волосах, не желтый оттенок кожи, а выражение рта и взгляд… В них не было жизни… не было надежды…

К этому он не был готов… Не замечала, что ли, Соня этого разрушения, видя ежедневно сестру? Или она щадила его, скрывая правду?.. Но он был так потрясен, что горло его сжалось, опустилась протянутая рука, и он глядел на нее безмолвно. С таким чувством глядит охотник на труп товарища, которого он нечаянно подстрелил… Ах!.. Он мог считать себя правым… Он мог твердить это себе с утра до вечера… Но мужество покинуло его, когда он увидал эти глаза…

Она, должно быть, поняла… Но не только то, что он ее жалеет, поняла она, но и то, что она, как женщина, для него умерла… И если, услыхав его шаги, она готова была кинуться ему на грудь в первом бессознательном порыве, – то теперь она чувствовала, что это невозможно.

– Здравствуй, – беззвучно сказала она и шагнула назад, держась за дверь.

Он вошел в ее спальню, сел и закрыл лицо руками.

Она тоже опустилась на постель. На ковре, рядом, Адя возился с кубиками. Он был похож на херувима… Увидав чужого, он испугался. И теперь глядел на мать, раздумывая, закричать ли или только тихонько заплакать, чтоб он не слыхал… Вдруг глаза чужогоостановились на нем и грустно улыбнулись ему… «Дядя…» – заискивающе прошептал застигнутый врасплох мальчик, из страха стараясь быть любезным, и опять оглянулся на мать, как бы прося защиты. Его губки уже кривились и щечки покраснели.

– Это папа, детка… Поди к нему, – равнодушно сказала мать. Ребенок затряс головой, не веря такой клевете. Он все так же заискивающе, напряженно улыбался, преодолевая страстное желание закричать…

– Адя!.. Милый мой мальчик! – нежно сказал Тобольцев.

Память слуха была сильнее памяти зрения в очевидно музыкальном ребенке, и он что-то вспомнил… "Дя-дя…" – прошептал он уже доверчивее, громко передохнул и стал вглядываться в чужое лицо.

 

– Он меня не узнает, – горестно сказал Тобольцев, встал, взял на руки мальчика и покрыл его личико поцелуями.

– А-а-а! – беспомощно закричал ребенок, возмущенный таким насилием, и, рыдая, горестно потянулся к матери. И Тобольцеву стало больно…

Он подошел к колыбельке. Лизанька спала, сжав гордые губки. У нее были длинные, вьющиеся, черные волосы. Властные, черные брови матери, красиво взмахнувшие над длинными ресницами, напомнили ему так много больного… так много прекрасного… Катерина Федоровна унесла мальчика из спальни и передала его подскочившей няньке.

Они вошли в кабинет, и дверь заперлась за ними…

Год, ровно год прошел с того момента, как он убежал через эту дверь… и унес с собой всю радость этой женщины… Он оглядывался. Какая чистота!.. Нет печати запустения, как в нежилых комнатах… Все стоит на прежнем месте… и портрет Шекспира, и головка Лилеи… и… Он вздрогнул и взглянул на жену. Он узнал роман Кнута Гамсуна[272], который читал в ту ночь, перед тем, как позвонил Потапов… Книга лежала на том же столике… Он развернул ее. Закладка из агата с ручкой в стиле модерн показывала еще последнюю страницу, которую он читал… О, как ясен был ему смысл этих мелочей?.. «Она меня не разлюбила…» – понял он, и ему стало страшно…

– Катя, – дрогнувшим голосом сказал он, когда она, безучастная и деревянная, села на тахту. – Почему ты не хотела меня видеть в тюрьме?

– Разве ты звал меня?

– Я не смел звать… Я думал, что ты… меня… ненавидишь…

Она помолчала, глядя на свои исхудавшие руки.

– У меня нет к тебе ни любви, ни ненависти, Все это уже пережито и схоронено. У меня есть дети… В них моя жизнь… все мои радости… Впрочем, нет… Зачем быть неблагодарной? У меня есть сестра… есть дружба Капитона… большое для меня утешение… Серафима очень добра ко мне… (Она замолчала.)

– А маменька? Катя… Почему о ней ни слова?..

– Спасибо ей!.. Она детей обеспечила, и за них мне не страшно… На все необходимое я зарабатываю сама… И нужда не коснется этого дома, пока у меня есть силы работать…

– Ты охладела к маменьке, Катя?

– Мы – чужие… И говорить нам не о чем…

– Неправда!.. Она так плачет… так жалеет тебя!

Ее брови дрогнули.

– За что? Разве я сказала, что я несчастна?.. У меня много еще осталось в жизни… И сожаления я не прошу!..

Ах! Он узнал ее сейчас! Свою прежнюю жену… И страсть его воскресла.

– Выть может, тебе нужен развод, Катя?

– Зачем? – Ее синие глаза впились в его зрачки, и в них загорелась искра. – Я разве просила его? Разве ты за этим ко мне пришел? – металлическими нотками по-прежнему зазвучал ее голос. – Если тебе он нужен, скажи только слово…

Он вскочил с кресла: "Ах, ты не поняла меня!.. Неужели ты думаешь, что я способен жениться во второй раз? Я счастлив, Катя, что ты не отрекаешься от меня совсем и не видишь во мне врага!.."

Она помолчала, низко опустив голову, глядя на узор ковра.

– Обо мне не тревожься, Андрей… Моя дорога передо мной ясна… Любят в жизни только раз… – глубокими, грудными нотами молвила она медленно… – И женщины, как я, второй раз замуж не выходят… И зачем мне разлучать тебя с детьми?.. – Ты – отец!

"О, как много значат для нее эти слова!.." – думал он, метаясь по комнате.

Вдруг он взял кресло, подкатил его к тахте и сел. Его колени почти касались платья жены. Ему страстно хотелось взять ее исхудавшую руку, эти длинные, чудные пальцы, которые он так любил… Хотелось поднести их к своим горевшим векам, к горевшим губам… Хотелось стать на колени перед ней и заплакать вместе с нею над той погибшей радостью, которую они оба убили в ту ночь, вот в этой самой комнате… Но, Боже мой! Разве это было возможно? С Лизой – да!.. С Соней – да… Но не с нею… Нет!..

– Катя!.. Ты права. Любят в жизни только раз… Увлекаться, искать, влюбляться… даже совершать безумства можно без любви… Но любят только раз… Теперь я это знаю… Катя, я не стану просить у тебя прощения!.. Я поступал по убеждению и виновным признать себя не согласен… Но рассудок – одно, чувство – другое… И сердце мое болит за тебя! Вся любовь моя, Катя, по-старому принадлежит тебе одной… да… да!.. Мне не нужна юность, не нужна свежесть… Я люблю тебя… тебя, изменившуюся, угасшую, больную… так много страдавшую… и все-таки сильную… и все-таки гордую… и властную, какой я тебя узнал!.. И если сейчас я заговорил о разводе, то… я просто искал, чем дать удовлетворение, выход твоему оскорбленному чувству… Я знаю, что ты меня не простила!

– За что же прощать, раз ты не сознаешь себя виновным? – жестко перебила она, и дрогнули ее ноздри.

Он помолчал, прижмурив веки… Ему было страшно…

– Катя, я шел сюда с определенной целью. От Сони ты знаешь, что мне предстоит ссылка в Нарымский край… minimum на два года… если только защитник сумеет отстоять меня… иначе – на пять лет… Я не зову тебя туда за собой, не смею звать… Климат там ужасен… и условия жизни тоже… Это дико… Мы это оставим!.. Но есть другой исход… Мы можем уехать… Сперва я, потом ты с детьми, когда я устроюсь… Туда же едут маменька с нянюшкой на полгода… Так что одна на чужбине ты не будешь… И кто скажет?.. Если горе научило тебя быть терпимой, мы сможем еще начать новую жизнь… Вот зачем я пришел к тебе… Подумай!.. Я не требую ответа сейчас… Я еще месяц проживу здесь, на свободе… Это все очень серьезно… Но я знаю, что ты не из тех, которые меняют свои решения… Я буду ждать…

Она отодвинулась, широко открыв глаза.

– Ты уедешь?.. Куда?

– За границу…

– Но… ведь ты же не имеешь права уехать!

Он усмехнулся.

– Я добровольно делаюсь эмигрантом… Кто от этого теряет?.. Маменька не пожалеет денег, которые пропадут… Засецкая за это ничем не поплатится серьезным… А жизнь слишком коротка, чтоб терять ее в ссылке…

– Ты будешь таким, как Потапов или этот… как его?.. И вернуться в Россию под своим именем тебе будет нельзя?

– Тебя это пугает?

Она поднесла руку ко лбу, стараясь что-то понять, глубоко удивленная… Потом встала… Должно быть, ей было холодно. Она перешла комнату и спиной прижалась к кафелю печи…

– Какого же ответа ты ждешь от меня? – опять беззвучно спросила она… И вдруг подняла руку. – Постой!.. Теперь все поняла… Ты, значит, остался… все тем же, как год назад?.. (Он молчал.) Слушай, Андрей: я долго ждала тебя после той ночи… Сердце отказывалось верить в такую жестокость… Ты сам чувствуешь, что разбил мою жизнь, да!.. Но любовь моя к тебе еще долго жила… Наперекор всему, что я говорила Соне и что твердила себе… И я ждала… Сначала тебя… потом… весточки из тюрьмы, записки… Все, что мне рассказывали Соня и маменька, скользило мимо моих ушей… От тебя я ждала одного только слова!.. За это слово, Андрей, я простила бы тебе все!.. И мои муки, и слезы, и бессонные ночи… и эти седые волосы… все!.. Я ждала год… Когда нынче я услыхала твои шаги, моей первой мыслью было: сейчас он скажет: прости!.. И все будет забыто… Ты этого слова не сказал!

Он сделал движение…

– Ты этого слова не сказал, Андрей… Ты даже виновным себя не признаешь…

– Перед тобою?.. С твоей точки зрения?.. Да… да… да!..

– А с твоей? – страстно крикнула она, вся подаваясь вперед. Ее лица вспыхнуло, и он вдруг опять с мученьем и восторгом увидал прежнюю, воспрянувшую Катю.

– Я не могу изменить себе!.. Даже под угрозой смерти я не согласился бы солгать тебе, Катя!.. Моя жизнь принадлежит только мне…

– Тебе?.. Тебе?.. А не мне – жене твоей? Матери твоих детей?.. Не мне?.. О чем же нам говорить тогда?.. Ты не можешь дать мне обещание разорвать со всеми этими друзьями, которые чуть не довели тебя до виселицы?.. Да… Да!.. Я все знаю!.. Знаю, что только случайность спасла тебя от расстрела… И если ты не гниешь сейчас в какой-нибудь безвестной яме, как эта несчастная Таня или Бессонова, а сидишь тут, передо мною, так не они же в самом деле тебя выручили!.. Разве они пощадили хоть кого-нибудь? Призадумались ли хоть на миг, чтоб оторвать сына от матери, мужа от жены, отца от детей? Разве не они погубили Бессонову и оставили сиротами ее детей и ее несчастного мужа?.. Ты говоришь, они сами гибли!.. Так!.. Пусть, с твоей точки зрения, она вправе распоряжаться своей жизнью! А кто дал им право губить других?.. Почему ты не оспариваешь их право, а оспариваешь мое?

– Я сам выбрал свою долю, Катя. Виновных не ищи!..

Она подошла к нему и остановилась, тихо ломая пальцы.

– Андрей, ответь мне одно: обещаешь ли ты в этой новой жизни, куда ты зовешь меня, порвать все сношения с этими людьми и отдать жизнь семье? Андрей, и ты подумай! Мы говорим в последний раз… Ты мог под впечатлением минуты, под влиянием всего этого кошмара тогдашнего – бросить меня и детей… Но я прощу тебе это от всей души!.. Ты и так наказан. И не мне карать тебя за это… Но сейчас… через год?.. Сейчас, когда мы говорим спокойно?.. Андрей… Ты напрасно думаешь, что ссылка пугает меня… Я могла бы доверить детей Капитону, как ни мучительна мне разлука с ними! Никакие лишения не заставили бы меня отречься от тебя, если б… ты любил меня… если б я была необходима тебе, как я необходима детям… Если б ты обещал мне действительно новуюжизнь… жизнь для меня… По что можешь ты предложить мне там, за границей? Прежнее одиночество?.. Прежние терзания?.. Андрей, даешь ли ты мне обещание разорвать с ними и жить для меня и детей?

Он поднялся.

– Нет, Катя!.. Не могу…

Она поднесла руку к глазам и через секунду ответила почти спокойно.

– А-га!.. Я этого ждала… Теперь все ясно… Нам больше не о чем говорить?..

Когда он вышел из этого дома, ему казалось, что там, за этими стенами, умерло что-то… чего он никогда больше не встретит!.. Чем бы ни подарила его вся последующая жизнь… Никогда!..

Вечером Тобольцев сидел в комнате матери, у которой временно поселился. Подперев голову руками, он глядел в пламя камина, Анна Порфирьевна – против него в кресле, согнувшаяся, состарившаяся, как-то разом рухнувшая за этот роковой год, с первой сединой на висках. Она сложила на коленях исхудавшие желтые руки, и вся душа ее, пережившая разрушение тела, глядела на сына из ее юных еще и прекрасных глаз.

– Маменька, вы не знаете, когда она поседела? – заговорил он вдруг.

– Давно, Андрюша… Вот когда мы боялись, что тебя расстреляют…

Они долго молчали, Весело потрескивали дрова в камине, и красные улыбки огня дрожали на темных стенах, на роскошной раме портрета, на бледном лице Лизы…

Он думал: "Дух времени мчится с факелом в руках, зловеще озаряя путь свободы, зажигая за собой пожары… И в них гибнет все, что вчера мы считали ценным, что вчера называли заветным… Если б мы с Катей сошлись пятнадцать лет назад, в глухую ночь общественной жизни, кто знает, не прожили бы мы с нею до старости мирно и даже счастливо? И шипами в этом браке были бы только моя страсть к сцене и то, что она называет непрактичностью… В жизни окружающих нас не нашлось бы элементов, разрушающих старое, созидающих новое… Только эпохам, когда просыпается общественное самосознание, свойственны все эти личные и семейные драмы. Только революция вскрывает все те различия между людьми, которые в эпоху реакции сглаживаются и не имеют случая обнаружиться… Любя жену, я каждый день уходил от нее дальше… Не любя Таню и Веру Ивановну, я каждый день становился им ближе… Да… Рушится старая этика… В крови и муках, в глубокой ночи зарождается иная… Вихрь новой жизни гасит пламенным дыханьем священный огонь домашнего очага… И мы не вернемся греться на старое пепелище!.."

– Андрюшенька… Почему же она не хочет ехать с тобою?

– Куда, маменька? В Лондон? А что же ей там делать?.. Я понимаю, что вы не боитесь новой жизни… Потому что я – весь смысл вашего существования. Но что может ее пленить в роли жены эмигранта? И разве те, к кому я еду, не станут с первого дня между нами? Вы знаете ведь, как я жаждал сблизиться с анархистами еще тогда… Жена не простит мне новых связей и интересов. Она не из тех, которые умеют делиться. И ничего, кроме горя, я ей не дам…

– Андрюша… Неужели ж тебе ее не жаль?

– Почему вы думаете? – Он хотел сказать еще что-то, но горло у него перехватило. Он закрыл лицо руками. В наступившей разом тишине послышались горькие рыдания Анны Порфирьевны.

 

– Не плачьте, маменька!.. Поберегите ваши силы… Они еще многим нужны… Маменька… Здесь остается еще… один человек… которому я бесконечно обязан… гораздо более, чем жене… Это Соня…

Анна Порфирьевна всхлипнула и подавила слезы. Не в этой ли беззаветной готовности исполнять его волю – была теперь вся ее радость? Но что-то в голосе и лице сына поразило ее.

– Вы не знаете, маменька, какую ночь я пережил, когда погиб Степан… Как затравленному зверю, мне некуда было деться… В эту ночь я нашел приют у Сони. Она меня спасла. Воспоминание о любви ее согрело меня в ту минуту, когда впервые в жизни я был близок к отчаянию, когда смерть казалась мне желанным концом… Неделю я провел безвыходно у нее… Помните?.. Через нее я дал вам весточку… И если б не поджила моя царапина на плече, если б Соня не достала мне немедленно приличный костюм, то мой арест на улице кончился бы иначе… Маменька… Вы знаете, конечно, что у Сони родилась дочь?.. Это мое дитя…

Анна Порфирьевна вздрогнула. Голова ее тяжко склонилась, руки бессильно лежали на коленях.

– Я не прошу оправдания, маменька… В этих вопросах я сам себе судья. Тайна эта умрет между нами тремя… Соня слишком благородна, чтоб убить сестру откровенностью. И не такой она человек, чтоб потребовать от меня каких-либо обязательств… Я сейчас был у нее… Ребенок носит имя Чернова… До последней минуты умирающий думал, что это его дитя… С этой стороны все гладко… Я прошу вас вот о чем: ради меня станьте близкой к Соке! Помните, чем мы оба обязаны ей… Теперь, когда она овдовела, у нее один только друг на свете остался – сестра… Ваша ласка будет принята с восторгом… Не надо стыдиться, маменька, этой тайны! То, что связало меня с Соней, было правдиво и прекрасно. И в жизни моей не было более высокой минуты!

Он встал и поцеловал ее голову….

– Милая маменька, благодарю вас за деньги… Знаю, что дела ваши пошатнулись, что вы давно затронули капитал… Мне ничего от вас не надо! (Она сделала движение.) Ничего!.. Я возьму только необходимое, тот minimum, без которого трудно эмигранту просуществовать мало-мальски сносно. Обеспечьте этими деньгами ребенка Сони, и я буду спокоен… Для нее не прошу. Она сама себя прокормит… И вы понимаете, конечно, что такие минуты и такие услуги деньгами не оплачиваются… И вот еще просьба, маменька… Когда уедете за границу, детей Веры Ивановны смело оставьте на Капитона. У него есть сердце… хотя он меня и презирает… (Он усмехнулся.) И Серафима баба добрая. Оки сирот не обидят… И устройте так, маменька, чтоб они не знали нужды, пока на ноги не станут… Вам ведь известно, что Веру Ивановну ссылают в Нарымский край, а здоровье ее уж пошатнулось… Ну, да об ее судьбе мы еще не раз поговорим…

Настала долгая пауза. Задумчивый и далекий, ходил Тобольцев по комнате, думая о чем-то своем. Анна Порфирьевна беззвучно плакала, и слезы ее капали на ее исхудавшие руки.

– О чем, маменька? – нежно спросил он, разглядев, что она украдкой вытирает слезы.

– Мне жаль Катю… счастья вашего жаль. Помню, как вы венчались… Кто мог бы думать?.. Было солнце и спряталось… И ночь пришла… Куда идти?.. Ничего не видать… Хоть бы одна звездочка в кебе, Андрюша!.. И за что? Голову теряю… За что судьба наказала ее? Она ли не стоила счастья? Она ли не жена? Она ли не мать была?.. Лучших не придумать!.. А вот ты Соню жалеешь, не ее. Ты о Вере Ивановне сердцем болеешь… Видно, конец настал, Андрюша! Мы, женщины, – вами, детьми, жили века, и никто нам этого в укор не ставил, никто с женой за это не разрывал… Как звезда в ночи, в нашей доле женской горела эта любовь!.. А теперь?.. С женами расстаются… С мужьями рвут. Детей бросают на чужие руки… В ссылку идут с легким сердцем… Переменился мир, Андрюша! И я точно слепая… Кому поклониться? Чему верить?.. Многому научил ты меня… Много дал мне… И вот… до вчерашнего дня жила я радостно, несмотря ни на что!.. Верила… Уедешь ты с женой, и все пойдет у вас опять по-старому, по-хорошему… Ох, Андрюшенька!.. Темная ночь спустилась над миром… И погасли в ней наши яркие звездочки…

– Да, маменька, но не забывайте, что звезды гаснут перед рассветом…

Он задумчиво прошелся по комнате и остановился под портретом Лизы.

– Маменька, помните вы смерч, который пронесся над Москвой и погубил вашу любимую рощу? Такой Же смерч промчался над нами. Не дивитесь тому, что "погасли веселые солнца"!.. Что рухнули идолы, померкли светочи, разбиты жизни… Смерч унес Степушку, Таню, Бессонову и-многих-многих, имена которых мы не узнаем… Кто спит в безвестных могилах, не дождавшись зари… Но день настанет, и на могилах подымутся цветы… Слушайте, маменька… Я жил для себя… Все, что я делал, – вплоть до борьбы на баррикадах, – я это делал для себя… В трагизме этих минут я видел высшую красоту, высшую точку в моей собственной жизни, самую яркую грань ее… За этот порыв я без сожаления готов был заплатить головой… Я – не подлец, как в глаза зовет меня Капитон… Но я и не герой… я жил для себя… Но Вера Ивановна, Бессонова… Уверены ли вы, что их дети не благословят когда-нибудь их память? Уверены ли вы, что мои дети, выросши, оценят фанатическую любовь своей матери, ее трагическое одиночество, ее беззаветный культ семьи? Ее разрыв со мною? Все эти жертвы? Кто поручится, что именно из моих детей не выйдут ничтожные и пошлые себялюбцы?.. И кто окажется прав в конечном итоге: тот ли, кто берег огонь очага, тот ли, кто гасил его и бросал искры тепла и света в холодную ночь?..

Камин догорал. Красные блики уже не бегали по стенам, и лицо Лизы скрылось в полумраке. Только по низу золоченой рамы и по ковру трепетали еще изредка отблески вздыхающего печально пламени. И то, что ночь обнимала их теснее своими объятиями, и то, что лица сына не было видно ей сейчас, – все, что он говорил, казалось Анне Порфирьевне еще более значительным и глубоким.

– Вы плачете, маменька, о том, что погасли чудные звезды ваших идеалов… Утешьтесь!.. Человечество пережило свою долгую ночь, и ему уже не нужны эти звезды! Око не потеряет своей дороги во мраке. Зажглись другие огни!.. В этой буре, которую мы пережили, погибла старая красота… Пусть! Дух времени бросил семена новой жизни в землю, орошенную слезами и кровью нашего поколения. Новые цветы расцветут на безымянных могилах… И минет ночь, в которой мы – безумцы – погасили ваши светочи… И встанет солнце нового дня!..

1905–1907
Москва, 1 декабря 1907 г.
270«Диана» Гудона – скульптура (1776) французского скульптора Жана Антуана Гудона (1741–1828). В ней в классицистических строгих формах воплощено аристократическое изящество модели.
271Когда все рухнуло и восставшие заперлись на Прохоровской фабрике… – На Прохоровской мануфактуре был штаб боевых дружин. 13 декабря там происходил ожесточенный бой с войсками. После подавления восстания 14 дружинников были расстреляны во дворе фабрики.
272Гамсун Кнут (1859–1952) – норвежский писатель. «Гамсуновский идеал, идеал деспота, воплощается у него в преступную фигуру Чезаре Борджиа, в ренессановские натуры, с их невинным цинизмом и холодной логикой убийства» (В. Юринец).