Tasuta

Иго любви

Tekst
0
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

За кулисами режиссер опять ласково поздравляет ее… Как во сне, видит она чьи-то лица. Как во сне, уходит она в уборную и падает на стул.

А толпа гудит, как улей. Имя дебютантки на всех устах. Поклонники Раевской страстно спорят, указывая на отсутствие школы. Сама Раевская пьет капли. С ней уже была истерика.

Полоний подслушивает объяснение Гамлета с матерью, Гамлет, думая, что это король, пронзает Полония шпагой через занавес… «Как мышь…» Офелия сходит с ума.

Но смерть отца – лишь последняя капля в чаше, полной до краев. Душа Офелии задолго перед тем уже стояла на пороге безумия. Девушка, созревшая для любви и материнства, обманулась в своих страстных стремлениях. Это крах женской души… Так интуитивно понимает ее талантливая дебютантка. И сам Шекспир подтверждает ее толкование. В ярко-эротическом безумии, которым он наделил Офелию, картина смерти вытесняется бредом любви. И как ни бессвязен этот бред, всякий вдумчивый зритель видит, что сладострастные образы преобладают в больном мозгу. Недаром поет Офелия о своем Валентине. Недаром поэтический праздник влюбленных, на котором юноши избирали себе на целый год даму сердца, этот праздник, имевший много сходства с малороссийскими обычаями и представлявший, в сущности, красивую «любовь-игру» чисто платонического характера, в больном мозгу Офелии превратился в банальную историю соблазна и обмана. Недаром вспоминает она балладу о девушке, соблазненной управителем…[2]

По Шекспиру, безумная Офелия выходит с лютней. Так значилось в первых изданиях Гамлета. Но позднее эта деталь была устранена. Варламов для русской сцены написал трогательную музыку. И Неронова без слез не могла вспомнить, как пела ей эти песни Н. В. Репина, обладавшая голосом настоящей оперной певицы.

Когда Неронова входит, словно вздох проносится в зрительном зале. Она входит стремительная, с блуждающей на губах улыбкой. Взгляд ее не дик, не страшен, скорее весел. Но совсем пустой. На ней нет традиционного белого платья. Она вся растерзана. Подол у нее в грязи. Расстегнутый лиф спустился с одного плеча. Давно не чесаные волосы спутанной волной упали на спину. В них зацепилась солома. Видно, что безумная бродит по полям без призора днем и ночью, во всякую погоду. Еле держатся на ногах изношенные туфли. Никакой романтики. Но жутью веет от этого реализма.

«Это сама жизнь, – думает Муратов. – Но какое дерзновение!»

«Где… где она, прекрасная владычица?» – торжественно спрашивает Офелия и гордо кланяется присутствующим. Королева идет ей навстречу. Но безумная не узнает ее и смеется. Жутко слушать этот смех и видеть эти бесцельные, не всегда соответствующие словам жесты ее рук, плеч, движенья головы, ее мимику.

Капельмейстер стучит палочкой по пюпитру. Офелия поет под оркестр:

 
Моего вы знали ль друга?
Он был бравый молодец.
В белых перьях статный воин,
Первый в Дании боец…
 
 
Королева. «Ах, бедная Офелия!.. Что ты поешь?»
Офелия. «Что я пою?.. Послушай, какая песня…»
 
 
Но далеко за морями
В страшной он лежит могиле.
Холм на нем лежит тяжелый.
Ложе – хладная земля…
 

Король берет ее за руку… «Что с тобой, милая Офелия?»

Она переводит на него немигающий взгляд, в котором застыл ужас воспоминания, и равнодушно отвечает:

«А что я?.. Ничего… Покорно благодарю… Знаете ли, что совушка была девушкой… а потом стала совой…» – таинственно сообщает она, озираясь, приложив палец к губам. И вдруг опять тоска в лице, какой-то проблеск сознания: «Ты знаешь, что ты теперь… Да не знаешь, чем ты будешь…»

Какой скорбный голос! Какое страдающее лицо!.. Но не успели смущенно переглянуться король с королевой, как снова скачок мысли, снова пустой взгляд и легкомысленный смех.

«Здравствуйте!.. Добро пожаловать!» – говорит Офелия и чинно приседает.

«Бедная! Она не может забыть отца», – замечает взволнованный король.

Но Офелия лукаво грозит ему пальцем. На губах ее блуждает бесстыдная улыбка. Она весело лепечет:

«Отца?.. Какой вздор!.. Совсем не отца… А видите что… Она пришла на самом рассвете Валентинова дня и говорит!..»

И она опять поет, с чувственным блеском в глазах, со страстными жестами:

 
Милый друг, с рассветом ясным
Я пришла к тебе тайком,
Валентином будь прекрасным!
Выйди… Здесь я под окном…
Он поспешно одевался…
Тихо двери растворил…
Быть ей верным страшно клялся…
Обманул… И разлюбил…[3]
 

Королева смущена. Король говорит: «Полно, Офелия!..»

Вдруг лицо ее искажается. Взгляд углубился. Встали призраки воспоминаний и закивали ей из мглы бледными ликами… Она поет:

 
Другу девица сказала:
«Ты все клятвы изменил.
Я тебя не забывала,
Ты за что ж меня забыл?»
Друг с усмешкой отвечает:
«Клятв моих я не забыл…
Разве девица не знает?
Я шутил, ведь я шутил…»
 

Трагическим воплем срываются внезапно эти слова… Высокая нота звучит раздирающе, словно крик боли. Точно кто-то раздернул завесу. И безумная увидала прошлое: свое короткое счастье, свои разбитые иллюзии… И всем до единого зрителя в огромном театре становится понятным это банкротство женской души, живущей одной любовью. И гибнущей, когда любовь уходит.

Схватившись за голову, Офелия рыдает.

Трепет пробегает по толпе зрителей. Королева закрывает лицо. Король испуганно спрашивает придворных:

«Давно ли она так больна?»

Офелия поднимает голову. На губах еще застыла гримаса страдания. А сознание уже уходит из взгляда. Это опять тот же пустой взор, бессмысленно скользящий по предметам… Она прислушивается, озирается. Церемонно подбирает шлейф платья.

«Все это будет ладно, поверьте, – говорит она солидным тоном. – Только потерпите»…

Но снова потускнели глаза, дергаются углы губ, и голос дрожит. «А мне все хочется плакать, как подумаю, что его зарыли в холодную землю…» И вдруг беспечный жест… «Брат мой все это узнает… Спасибо вам за совет… Подать мою карету!» – вдруг гордо восклицает она, выпрямляясь. Потом склоняется пред королем в придворном реверансе, а королеве небрежно кивает головой: «Доброй ночи, моя милая… Доброй ночи!..»

Она уходит. Весь зал вызывает ее.

Робко показывается она в дверях на мгновение, низко склоняется. Исчезает опять. Но публика не может успокоиться. Она растрогана, она потрясена захватывающей искренностью и жизненностью исполнения. Бешеные аплодисменты верхов не дают говорить королю. Все там, на сцене, шевелят губами, жестикулируют… Ничего не слышно… Тише!.. Тише… – протестует партер. Но энтузиазм молодежи заражает всех. Дебютантку единодушно вызывают опять, и целую минуту она не может уйти. Она благодарно глядит вверх, прижимает руки к бьющемуся сердцу. Глаза ее полны слез. Муратов и Хованский это видят.

Ушла. И все стихает, как по волшебству. Но как-то чувствуется, что никого не интересуют ни король, ни королева, ни Лаэрт. Понемногу начинают говорить, обмениваться впечатлениями, кашляют, сморкаются, точно всему залу крикнули. «Оправься!..»

Сейчас опять войдет Офелия. Сейчас ее последняя сцена.

– Где же цветы! – испуганно спрашивает режиссер Неронову за кулисами. У нее в волосах венок из соломы.

Она улыбается:

– Не надо цветов. Ведь она сумасшедшая… Ей только кажется, что у нее цветы…

Режиссер всплескивает руками.

– Ваш выход, – кричит помощник режиссера Нероновой.

– Вот и подите, какие штучки откалывает! – тараща глаза, шепчет антрепренер режиссеру. – Все новости… Все по-своему… Муратов говорит: «Дерзновение…» А по-вашему как?

Режиссер раскачивается из стороны в сторону, держась за голову. Оба они, затаив дыхание, глядят на дебютантку из-за кулисы.

Она вошла, и зал точно замер. Тишина напряженная, глубокая. Пока Лаэрт говорит свою риторику с холодным пафосом, Офелия медленно подходит к рампе, угнетенная, скорбная, трагическая. Глядя в толпу, она поет под мерные, торжественные звуки, которые тяжко падают, словно комья земли на крышку гроба:

 
Схоронили его с непокрытым лицом,
Собирались они над могильным холмом…
И горячие слезы катились ручьем,
Как прощались они с стариком…
 

«Прощай, голубчик!» – тихо заканчивает она. Но такой раздирающей тоской полон этот голос… Слезы, неподдельные, крупные, бегут по ее щекам. В ответ из зрительного зала несутся рыдания.

И вдруг зигзаг… Неожиданный скачок мысли. Офелия уже встрепенулась. К чему-то прислушивается. Она берет Лаэрта за руку и говорит нетерпеливо: «Вам надо петь… «Долой, злодей… На казнь, злодей!..» И она ритмически, быстро бьет такт ногой и руками…

Опять навязчивая идея овладела больным мозгом. Лукаво сверкнули глаза. Чувственно улыбаются губы. Прижавшись к плечу Лаэрта, грозя ему пальцем, она говорит полушепотом:

«Славная песенка! Вы знаете? Это о том паже, который похитил дочь рыцаря…»

Лаэрт смущен. Королева пожимает плечами.

Грациозным жестом подобрав юбку, Офелия подает брату воображаемые незабудки. «Не забывай меня, милый друг!..» – страстно дрожит ее голос.

 

С неподдельным изумлением переглядываются артисты, когда Офелия, протягивая королю и королеве пустые руки, предлагает им тмин, ноготки, руту… Но жуткое впечатление производят на зрителей эти жесты, эти цветы, которые видят только очи безумной. Она как дитя, для которого ободранный диван – волшебный дворец, а книжный шкаф – страшная гора. Разве поймут его взрослые люди?..

«Какой верный штрих!» – думает Муратов.

Офелия говорит королеве:

«Фиалок нет, извините… все завяли, когда умер мой отец». Она роняет руки, растерянно смотрит на королеву.

«Да не бойтесь… ведь он умер спокойно», – шепчет она, тревожно озираясь. Чувствуется, что нарастает какое-то темное, мучительное чувство. Ах, это опять проблеск сознания… Это страшное воспоминание о похоронах Полония… Заломив руки, в безграничном отчаянии перед непоправимым, она не поет, а почти кричит голосом, полным ужаса и бескрайней скорби:

 
Он не придет… Он не придет…
Его мы больше не увидим…
Нет… умер он… похоронен.
Его мы больше не увидим…
 

В оркестре пробегают какие-то воющие, полные угрозы хроматические гаммы. И безумная, словно прислушиваясь, расширив глаза, поет речитативом:

 
Веет ветер над могилой,
Где зарыли старика…
И три ивы… три березы посадили…
Они плачут… Они плачут…
Они плачут, как печаль моя, тоска…
 

Душу надрывающие, прерывистые от слез звуки дрожат и вьются над толпой, создавая жуткую иллюзию.

Офелия опускается на колени. Таинственные глаза безумной глядят вверх, как бы за грани мира. Слезы бегут по лицу ее. И женщины в ложах рыдают… Что это? Все оглядываются на миг. С кем-то истерика. Всколыхнулась взволнованная толпа… И как бы в ответ на эти слезы, протянув руки к зрителям, Офелия поет с бледной улыбкой всепрощения, но тем же рыдающим голосом:

 
Не плачьте!.. Не плачьте!.. Молитесь о нем…
Покой его, Боже мой… праведным сном…
 

С последним аккордом она склоняется до земли, закрыв лицо руками. Словно раздавленная судьбой.

Буря аплодисментов поднимается в театре.

– Вы плачете? – удивленно спрашивает Хованский Муратова.

– Да, плачу… Я счастлив, что могу плакать…

Но артистка продолжает играть. Она встает. И лицо ее так необыкновенно, что мгновенно стихают пораженные зрители. Слабыми, однообразными жестами откидывая с бледного лба спутавшиеся волосы, она отступает медленно в глубину сцены, точно прислушиваясь к какому-то таинственному зову. Точно подчиняясь манящему голосу. Глаза удивленно, напряженно глядят вверх. Это уже не пустые, не безумные очи. Лицо странно озарилось, словно преображенное предчувствием Вечности, на пороге которой стоит бедная дочь Полония… И то же предчувствие близкой и страшной развязки звучит в последних словах ее, брошенных шепотом: «Покой, Боже, души всех, кто умер… Молитесь за него и… Бог с вами!..»

Все так же медленно отступает она, с неподвижным взглядом… Бледные руки делают предостерегающие, заклинающие жесты, точно она хочет сказать: «Тише!.. Тише!.. Сейчас все станет понятным… Молчанье…»

Вот она у двери. Приложила палец к губам. Бледно улыбнулась.

Исчезла.

Истерические рыдания несутся из лож. Точно разом проснулась толпа, парализованная этими таинственными, заклинающими жестами Офелии. Овация возобновляется. Никто не слушает заключительных слов короля. Восторженно, исступленно вызывают дебютантку. Все встали: в ложах, в партере, на галерее. Женщины плачут. Машут платками. Машут шарфами.

– Вот так оказия! – в десятый раз повторяет антрепренер режиссеру.

Тот молча вытирает снятые очки. Глаза его влажны.

Когда Неронова, ошеломленная этим приемом, выходит, наконец, за кулисы, она бледна. Она шатается от волнения. Ей подставляют стул. Она садится и закрывает лицо руками. Сон это, что ли?

Кто-то говорит над нею… Она поднимает голову. Режиссер хватает ее руки и целует.

– О!.. Что вы делаете?

– Плачу, плачу от восторга… Ведь я первый вас угадал… Первый в вас поверил…

У нее горло сжалось, нет слов. Она бежит в уборную, опустив голову, чтоб пожарные и рабочие не видели ее слез. Антрепренер догоняет ее. Семенит рядом, гогочет, потирая руки… Что такое он говорит?

– Позвольте вам представить: наш меценат Муратов…

Кто-то большой, с гривой седеющих волос… Какие славные глаза!

– И ваш страстный поклонник, – заканчивает Муратов, кланяясь в пояс. – Благодарю вас за минуты, которые я пережил! Я их никогда не забуду…

Его голос срывается от волнения. Как горяч и выразителен взгляд его совсем еще молодых глаз! Надежда Васильевна смущена. Никто так хорошо, так любовно не глядел на нее. Ни от кого еще не слышала она таких прекрасных слов. Спазм опять сжимает ее горло. Молча, наклонив голову, она скрывается в уборной.

А Муратов не слышит того, что говорит ему подплясывающий перед ним жизнерадостный антрепренер. Он держится рукой за грудь. «Опять перебои в сердце… Но за такие минуты не жаль и умереть…»

– Ардальон Николаевич, – кричит помощник, издали маша руками. – Вы посмотрите, что делается! Кассу с бою берут… На Отелло записываются…

– Неронова-а… Неронова-а-а… – кричат студенты. И в ложах и в партере начинают снова аплодировать.

Режиссер под руку ведет Неронову на сцену.

Успех бурный, внезапный, превысивший всякие ожидания.

Артисты растерялись. Никто из них не поздравил дебютантку. Все сплотились в одном чувстве обиды и враждебности. Гамлет в уборной пьет коньяк и с каждой рюмкой становится все мрачнее. Антрепренер зайцем пробегает мимо своего кабинета. Там сидит Раевская. Она пришла за кулисы, чтобы взглянуть в лицо Нероновой «после провала», в котором вчера еще никто не сомневался… Теперь королева поит ее водой. Раевская кричит, сжимая кулаки:

– Подайте мне этого старого черта Ардальона… чтоб я ему сама глаза выцарапала!..

«Дудки! – думает антрепренер, с резвостью мальчишки шмыгая за кулисами и стараясь держаться на людях. – Не пойду тебя утешать, милая… теперь я золотую жилу нашел… Плачь хоть в три ручья! Не боюсь…»

Пятый акт начался.

И актеры сразу чувствуют, что с уходом Офелии со сцены настроение зрителя упало. Можно ли это простить? И Нероновой этого не прощают. Мало того: половина партера разъезжается до дуэли. Гамлета вызывают, но без всякого восторга. Лирский возмущен. Отец от него прячется.

Толпа студентов кидается к выходу. Ждут Неронову. Но ее нет в театре.

Сняв грим и спешно переодевшись, она незаметно вышла черным ходом, когда начался пятый акт. Так хотелось на свежий воздух! Так хотелось остаться одной…

– Поздравляю вас с успехом, сударыня! – сказал чей-то робкий голос в сенях.

Она оглянулась и увидала портниху. С узелком в руке она торопилась домой, где ждали ее больной муж и дети.

– Милая… Спасибо вам!

С неожиданным порывом Надежда Васильевна обняла и крепко поцеловала смущенную портниху.

– Вы видели?.. Вам нравится?..

– Господи, Боже мой! Как не нравиться?.. Я плакала… Да что я?.. Весь театр, как один человек, на ноги встал… Десять лет служу при театрах, никогда такого успеха не видала… Я за вас, сударыня… то есть вот как рада!.. Что же это вы пешком?.. Позвольте я вам дрожки кликну…

– Нет, нет! Я рада пройтись… До свиданья, милая!.. Спасибо вам за доброе слово!.. Никогда его не забуду…

В эту ночь она засыпает только под утро.

Не спится и Муратову. Его преследует трагическое лицо Офелии… звук ее голоса, когда она пела… «В страшной он лежит могиле…» Как она сказала это слово!.. Каким ужасом повеяло от него в душу! Все значение смерти для живущего вскрылось в этом дрогнувшем звуке. А заключительная строфа песни: «Покой его, Боже мой, праведным сном…» Что за вопль! Что за страдание!.. И голос не особенно велик… Но дикция… Эти ноты звенят в мозгу. Не дают заснуть…

Он встает. Надевает халат. Зажигает свечи. До зари он пишет не то письмо, не то дневник. Ему надо освободить свою душу от нахлынувших в нее впечатлений… «Я влюблен. Влюблен без памяти…» – говорит он себе.

И улыбается своему счастью… Разве не счастье в его годы, после бурно прожитой жизни найти в своей душе эту способность любить и плакать?

На другой день к десяти часам за Нероновой приезжает карета. Во всем предместье переполох. Карета с дворянским гербом. Это Муратов, вчера узнав, к своему ужасу, что Неронова пешком ушла из театра, просил антрепренера предоставить его экипаж в распоряжение дебютантки.

– Вот спасибо!.. На сколько же?.. Живет ведь она у черта на рогах…

– Ах, Боже мой!.. Хоть навсегда… Лишь бы она не знала, что это мои лошади!

Мальчишки встречают карету гиканьем и свистом. Собаки лают. Гуси гогочут. Жители окраины сбежались взглянуть на актерку. Как сквозь строй, идет Надежда Васильевна к экипажу. Хозяин ухмыляется, поглаживая бороду. Он лучше всех знает «дела» этой барышни. Вот уже две недели, как она питается либо сбитнем с сайкой, либо тарелкой щей. Даже самовара никогда не спросит.

Карета закачалась по грязи. Посреди улицы огромная, никогда не просыхающая вплоть до морозов лужа. Ходят по краю, около домов. Никто тут не ездит. Все берут в объезд, с главной площади, делая большой крюк. Ямщики это знают. Кучер ругается. Все колеса в грязи, весь задок обрызган. «Перекинется… Нет, не перекинется…» – спорят жители. Мальчишки улюлюкают, свистят. Надежду Васильевну кидает из стороны в сторону. Она визжит, зажмурив глаза.

Второй дебют проходит в необычайно торжественной обстановке. Приехал губернатор с женой. Съехались помещики из уездов. В ложах дамы ослепляют туалетами. Все в светлых платьях-декольте, с жемчугами и бриллиантами. В волосах живые цветы. Настроение повышенное. Атмосфера праздничная, напряженная, как бы насыщенная электричеством.

Студенты встречают Неронову аплодисментами. Из оркестра подают громадную корзину цветов. Это Муратов опустошил оранжереи в своем имении и скупил лучшее, что нашел в городе, у садовников. С «водевильной» Струйской истерика.

«Ладно, ладно!..» – шепчет Раевская и загадочно улыбается. Она и немногие незанятые в этот день актеры и актрисы сидят в оркестре.

Дездемона входит в залу Совета легкой, но твердой поступью и не опускает глаз перед дожем. Это рыжая, гибкая, тонкая венецианка, с огневыми глазами. Нервные ноздри ее трепещут. Движения стремительны. Это уже не смиренная, робкая девица, «красневшая от собственных движений», – как характеризует ее родной отец. Он сам не узнает ее теперь. Она женщина. И женщина, которая борется за право любви и выбора. Страсть разбудила все дремавшие возможности. В передаче Нероновой Дездемона впечатлительная, романтичная, порывистая, но глубокая натура; не столько чувственная, сколько страстная; жаждущая слить самозабвение в любви с преклонением перед избранником… Ей было из кого выбирать в блестящей Венеции. Но взор ее остановился на безобразном и немолодом Мавре. В лице его ей «является его дух…» Она полюбила его за страдания, а он ее «за состраданье к ним…» Только герой мог стать ей мужем. А Мавр был героем и страдальцем. И вот почему вся душа ее рванулась к нему. И в этой вспыхнувшей внезапно страсти сгорела ее стыдливость… Не наградила ли она Отелло «целым миром вздохов»? Не она ли первая призналась ему в любви и позволила ему похитить ее из родительского дома, где брак с Мавром считался бесчестьем? Не она ли бесстрашно пошла рука об руку со своим избранником навстречу суровой судьбе?.. Дездемона – яркая личность. И такой играет ее Неронова… Как далек этот образ от анемичных белокурых ангелов казенной сцены! Как далек он даже от ограниченной, дюжинной Офелии! Жена-Офелия всегда будет рабой. Дездемона – это друг и товарищ, не способный ни на ложь, ни на измену… «Не может быть бесчестной Дездемона!» – говорит Отелло.

О, как близка, как понятна эта женщина Надежде Васильевне! Ей почти не нужно работать над этой ролью. Здесь она дает публике себя. Она раскрывает пред ней собственную душу… Весь ее мощный темперамент впервые проявляется в сцене объяснения с отцом и дожем.

И темперамент этот так захватывает, так взвинчивает зрителя, что опять весь театр вызывает дебютантку.

Дальнейшее действие – сплошной триумф.

«В чем тайна этого обаяния? Этого успеха? – думает Муратов. – Почему все мы плачем? Почему безумствуем?.. Потому что это не игра, не искусство… Это сама жизнь, которая победно вырвалась из оков рутины. Это то, что уже сделано в Москве Мочаловым и Щепкиным. Это конец классицизма и романтизма… Лет через пять эта женщина создаст в провинции новую школу. Никто даже в драмах не будет менуэтно выступать, как и сейчас выступает в Париже Рашель, а в Петербурге Каратыгин и прекрасная, но холодная Асенкова. Еще лет пять, и никто уже не будет принимать ходульных поз, и делать условные жесты… Никто не будет говорить с ложным пафосом или «петь», как поют даже в комедиях французские актрисы. Эти образцы забудутся. Простота, естественность, непосредственность Нероновой обаятельны, потому что это искусство будущего…»

 

В сценах с Отелло, оскорбляющим Дездемону, дебютантка плачет настоящими слезами. «Потом она научится владеть собой», – думает Муратов. – Будут плакать все. Не она…»

Перед последним актом, после вызовов, Неронова выходит за кулисы и попадает в объятия Раевской.

– Поздравляю вас! – сладко говорит та и целует Неронову в щеку.

«Это что же будет? – думает антрепренер, издали наблюдая эту сцену. – Поцелуй Иудин?.. Не готовит ли она какую-нибудь пакость?»

Сильное впечатление производит сцена с Эмилией, когда Дездемона рыдающим голосом поет об Ивушке, когда она трогательно говорит о любви к мужу… Она все прощает ему: его оскорбления, побои… Но это не покорность рабы. Это снисхождение. Это жалость сильной и правой к слабому и заблуждающемуся.

Только перед смертью мужество покидает гордую Дездемону. Как ребенок боится тьмы, так она боится уничтожения. Жизнерадостная, она не может, не хочет верить в близкий конец. Ей так ясна ее собственная правота… Как страстно, как стремительно защищается она от обвинений мужа! С какой потрясающей искренностью и силой на слова Отелло: «Подумай о грехах своих…» – у нее срывается крик: «Мои грехи – моя любовь к тебе!..»

Словно глубоко вздохнула пронзенная этим криком толпа. Но никто не аплодирует. Задерживая дыхание, все следят за развитием драмы. Но вот ужас агонии исказил черты Дездемоны. Она плачет, как беспомощный ребенок. Она ползает на коленях, умоляя о пощаде: «О, убей хоть завтра!.. Но эту ночь дай мне прожить!..» «…Хоть полчаса…» – слабо стонет она и мечется в безумной тоске. Он бросает ее на кровать… «Дай мне прочесть молитву!..» – вдруг срывается у нее страшный шепот. Но его слышат во всех углах театра. И зрители замирают от ужаса, как бы позабыв, что перед ними подмостки, и что этот предсмертный хрип – искусство.

Никто уже не интересуется ни Отелло, ни Эмилией. Все подавлены. Бесконечной риторикой кажутся завывания Лирского после «кусочка жизни», ослепившего зрителей своей правдой и глубиной… Кое-как дослушан акт, и начинается овация.

Но почему так долго не поднимают занавеса? Почему вместо дебютантки выходит Отелло, о котором все забыли? Публика требует Неронову. В партере все покинули места и толпятся у барьера. Из оркестра подают лавровый венок от полицмейстера, страстного театрала, и высоко держат его над будкой суфлера… А дебютантки все нет.

Наконец она появляется бледная, ослабевшая, опираясь на руку режиссера, и слабой улыбкой благодарит публику.

«Она плачет…» – экспансивно шепчет Муратов.

– Что вы говорите? – спрашивает Хованский соседа.

Муратов, словно проснувшись, оглядывается на него.

– Взгляните!.. Она плачет…

– И слезы не портят ее… Это удивительно!.. Пикантная женщина!..

Досадливо сморщившись, Муратов отходит от него.

Неронову вызывают без конца.

– Вы не хотите дать мне руки? – враждебно спрашивает ее Лирский-Отелло перед поднятием занавеса.

– Не хочу, – твердо отвечает она. – И вы сами знаете, почему…

Лирский бледнеет.

– Что такое? – испуганно спрашивает антрепренер.

Режиссер вытирает платком лоб. Губы его дрожат.

– Какую штуку подстроили!.. Постель-то ее ведь провалилась…

– Что вы такое мне говорите? – вскрикивает антрепренер.

– Подите, взгляните… Подпилили доски, с расчетом на скандал… Как только начал он душить ее, она почувствовала, что доски под ней опускаются…

– Вот так подлость!.. Как же ей удалось продержаться?

– Уперлась затылком и носками в края… Хорошо еще, что она росту выше среднего, а то упала бы на пол. Подумайте, какое самообладание!.. Зато потом видели ее?.. Я в уборной ее нашел в истерике…

– Ах, скандал, скандал!.. Знаю я, чьи это штуки!

– Еще бы не знать!

Сеет осенний дождь, когда Надежда Васильевна в драповой тальме идет к подъезду, где на этот раз опять ждет ее карета Муратова.

Вздрогнув, Неронова останавливается.

Через стеклянную дверь она видит толпу. Беззвучно, неподвижно замерла у крыльца эта загадочная толпа.

– Вас ждут, – почтительно докладывает швейцар.

Сердце ее словно падает. Она уже не гордая патрицианка, нашедшая силу деспотизму отца противопоставить собственное достоинство. Она опять боится людей. Опять не верит в себя и какому-то чуду приписывает свой триумф.

Плотно запахнувшись в свою тальму, она скрывается через черный ход – и исчезает в переулке.

А толпа ждет ее целый час.

– Где она живет? – спрашивает Хованский у швейцара.

– Далече, ваше сиятельство… На краю города. Слыхали, постоялый двор купца Хромова?

С двенадцати часов на другой день у театра, рядом с афишами, извещающими о третьем дебюте Нероновой, висит аншлаг: Все билеты проданы. И все-таки толпа студентов не расходится. Ждет.

Карета Муратова, посланная антрепренером за дебютанткой, останавливается у подъезда. В окне мелькает смуглое лицо с темными, испуганными глазами.

– Браво… Браво, Неронова! – раздаются восторженные крики.

Дебютантку на руках выносят из кареты… Она бледна. Ее губы дрожат. Ей кажется, что это сон.

Антрепренер целует ее руку. Режиссер подает ей стул. Враждебная, но сдержанная группа ее будущих товарищей корректно кланяется ей.

«Что за чудеса!.. – думает она тревожно. – Опять какую-нибудь гадость готовят мне…» Она плакала эту ночь. Нервы ее издерганы.

– Надежда Васильевна, – говорит режиссер, – прочтите-ка, что пишет нам Муратов о вас…

– Обо мне? – упавшим голосом переспрашивает она, боясь взять толстый пакет… «Ругает, наверное… Боже мой! Боже мой!.. Что я наделала? Вот мне и наказание за то, что взялась не за свое дело…»

Она боится глядеть товарищам в глаза.

Это письмо Муратов писал ночью, под свежим впечатлением второго дебюта… Он называет Неронову восходящей звездой, русской Рашелью. Все письмо – сплошной дифирамб. «Неужели такой клад не удержат в труппе?» – заканчивает он.

В принципе этот вопрос уже решен антрепренером. Но он помалкивает, боясь интриг сына и истерик Раевской. Он ждет третьего дебюта. Сыну он «закатил» такую сцену, что своенравный трагик ошеломлен, подавлен. Отец в долгу как в шелку у Муратова. Сам он тоже должен ему порядочную сумму… А послезавтра его бенефис.

– Все это так… да что я буду делать с Евлалией Борисовной?

– А начхать мне на твою Евлалию Борисовну!.. Скажите, пожалуйста… Евлалия Борисовна… Она тебе поднесла персидский ковер? Она тебе подарила сервиз серебряный?.. Не Муратов разве? Если с ним поссориться, закрывай лавочку. Сам знаешь, какие убытки понес я прошлый сезон. А вот погоди, как он узнает о вчерашней проделке вашей с кроваткой…

– Странное дело! Я-то при чем?.. Это бабья интрига…

– То-то, бабья… Все вы бабы, как дело дойдет до чужого успеха…

– Вы, надеюсь, ему не рассказали?

– Я-то себе не враг… А и кроме меня найдутся языки. Сама расскажет…

– Черт знает что такое! И угораздило их перед моим бенефисом! Она мне руки вчера не подала…

– И поделом! Не вяжись с бабами! Не пляши под их дудку…

– Значит, она уже принята в труппу? Это дело решенное?

– И подписанное, сударь мой… С публикой не поспоришь.

Только у себя в номере Надежда Васильевна развертывает письмо Муратова. Прочла и не понимает… Читает вновь. Ахнула, за виски схватилась. Тихонько крестится. На глазах слезы. Кто этот неведомый друг? Сам Бог послал его ей в эти трудные минуты… Она плачет сладкими, облегчающими слезами… Потом целует дорогое письмо и бережно прячет его в шкатулку, на дно сундука.

Вдруг она вспоминает большое, грузное тело, седеющую гриву волос, горячий взгляд молодых еще глаз… Да… да… он самый…

Она задумывается.

Лирский в свой бенефис ставит драму Полевого Уголино. Бенефициант играет Нино. Раевская – Веронику.

Театр полон. Новая пьеса всегда интересна. Обещан новый водевиль с пением – со Струйской в главной роли. Лирского любят… Несмотря на ходульность его игры, на «холод его пафоса», как смеется Муратов, неподдельный талант дает себя знать. Он был местами хорош в Гамлете и еще лучше в Отелло. Но бездарная пьеса и ходульная роль Нино, в которой так прославился Каратыгин, оставляет зрителей холодными. Все-таки Лирского много вызывают. Ценные подношения разогревают как будто публику. Чувствуется, тем не менее, что это succès d’estime… Так, улыбаясь, объясняет Хованский своей матери. Она сидит в ложе, обнажив желтые старые плечи, и в лорнет глядит на Неронову. Антрепренер накануне еще пригласил в свою ложу Надежду Васильевну. И все бинокли из партера направлены на нее.

В антракте антрепренер приводит в ложу Муратова.

Растерянный, красный, слегка задыхающийся от волнения, почтительно склоняется Муратов перед Нероновой.

– Так это вы писали? – глаза ее сияют нежностью. – Как мне благодарить вас?.. Я сохраню ваше письмо…

– Это мне надо благодарить вас… Вы подарили мне такие минуты… Теперь я раб ваш на всю жизнь…

Она краснеет. Она счастлива. Никто не говорил ей таких чудных слов…

Взгляд ее падает на новое лицо. Офицер, стройный, белокурый, женственный, с маленькими руками, с надменным взглядом… Как тонко, как зло улыбается он, глядя на грузную спину Муратова! Сердце ее сжимается от этой улыбки.

– Князь Хованский, – говорит он небрежно, подходя и кланяясь.

2См. позднейший перевод Кронеберга. – Примеч. автора.
3В подлиннике и в позднейшем переводе Кронеберга сказано еще определеннее: «С нею в комнату вернулся, но не девой отпустил…» – Примеч. автора.