Tasuta

Ключи счастья. Том 2

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– До свиданья, Марк! – Ее голос звенит робко и нежно.

Он оборачивается. Глаза его угасли.

Вдруг он подходит, словно кто-то толкнул его к ней. Берет ее голову в обе руки. Долго и странно глядит в ее глаза. Скорбно изогнулись брови, эти черные брови, которые она любила когда-то. Но разве она его уже не любит? Кто сказал, что она его разлюбила? Она хочет отстраниться. Но он приникает к ее устам в долгом-долгом поцелуе.

– Марк! – тихонько и жалобно срывается у нее. Он ждет, с тоской глядя в ее лицо.

Но у нее нет слов. И она печально опускает ресницы.

– Прощай! – говорит он.

Стоя у двери, она слушает звук его замирающих в коридоре шагов. Вот он теперь спускается по лестнице, согнувшись, как его старый дядя. Как бы придавленный тяжестью Неизбежного.

Но кто сказал, что это неизбежно? Кто?

Она поворачивается и медленно идет в глубь комнаты.

Он понял. Он уезжает нарочно. Да, да. Она сейчас только это угадала. А он давно уже читает в ее душе. Если эта деловая телеграмма ложь, значит, он сознательно устраняется с ее дороги, чтобы не мешать.

У Мани вырывается стон. Она падает в кресло, закрыв лицо руками. Жалость и раскаяние, как они мучительны! Эти чувства незнакомы и враждебны ее душе.

Она никогда не жалела его раньше, во всей истории с Нелидовым. А встреча с рыжей венецианкой отняла у нее все иллюзии, всю веру в вечность и неизменность любви. Да, она его не жалела раньше. Почему же теперь так болит ее душа? Хочется кричать от боли. Хочется дать волю слезам, что подступили к горлу и душат.

Нет! Она его не разлюбила. Только теперь, охладев к его чувственной ласке, она оценила его натуру, полюбила душу его. Он стал ей близок, дорог, необходим. Может ли она представить себе дальнейшую жизнь без него?

Нет! Нет! Ни одной минуты. Никогда, ни для кого не согласилась бы она покинуть Марка. «Ни для кого!» – громко и страстно говорит она, как бы кидая вызов кому-то. Нина, Марк и искусство – вот все, на чем держится ее жизнь. Нет другого, как он, во всем мире! И нигде не встретит она такое чувство. Ах, зачем, зачем дала она ему уйти, не высказав, сколько нежности и тоски в ее сердце! О, этот взгляд, которым он глядел на нее сейчас, словно прощаясь навеки.

Она вскакивает и с яростным криком дергает себя за волосы. Целая прядь остается в ее руке. Слезы боли выступают в глазах Мани. Она вспомнила. Вчера. Да, это было вчера, за кулисами. Она обменялась с Гаральдом долгим взглядом. И Марк этот взгляд перехватил. Весь день он казался убитым и растерянным. Весь день молчал, совсем как тогда, на ужине, после ее дебюта, когда она весь вечер проговорила с Гаральдом.

В театре Маня нервничает больше обыкновенного. Успех, как и всегда. Но она ни разу не улыбнулась.

В перерыве она подходит к занавесу и, чуть-чуть раздвинув его, глядит в зал. Гаральда нет.

Но зато завтра… завтра… Дома перед сном она входит в пустую комнату Марка и зажигает электричество. С порога она пристально оглядывает холодную неприготовленную постель, письменный стол, раскрытую книгу на ночном столике, надорванный конверт на ковре. Она поднимает его, машинально читает. Потом видит его пиджак, висящий на большой рогатой вешалке.

Она грустно улыбается и тихонько гладит рукав. Как хорошо пахнет подкладка! Пахнет прошлым. «Марк, милый Марк, – шепчет она и подносит рукав к губам. Они дрогнули жалобно, как у ребенка. – Где ты теперь? Спишь ли? Или скорбными глазами глядишь в темноту и видишь мою… измену? Благородный друг! Зачем ты так поторопился сойти с моей дороги? Разве ты предвидишь свое унижение и мое торжество?»

Она запирает двери на ключ, откидывает одеяло и, раздевшись, ложится в постель Марка.

Как приятно! Пахнет им: его духами, сигарами, саше от его белья, его мылом, тем индивидуальным, сложным запахом, который она знает давно. Она прижимается лицом к холодящему полотну подушки с его инициалами и слышит тонкий запах его кожи, когда-то сводивший ее с ума.

«Марк, – шепчет она с закрытыми глазами, – я с тобою, Марк, я люблю тебя. Я все та же. Нет, я больше прежнего люблю тебя. Но я уже не девочка. Ты дал мне много страданий. Но я не кляну тебя за это. Ты освободил мою душу, разбив иллюзии. Ты сделал меня тем, что я есть. Марк, я никогда тебя не брошу. Слышишь?»

Она подымается на постели и глядит в темноту. Электрические фонари бросают странные, лунные блики на потолок и карнизы. Она глядит на них. И вдруг тоска сжимает ее сердце, как холодная рука.

«Марк… Марк… Зачем тебя нет здесь? – говорит она громко и жалобно и заламывает руки над головой. – Клянусь тебе, Марк, никто в мире не вытеснит тебя из моей души! Я не хочу уже ни страдать, ни плакать. Хочу только радости и опьянения. Ты слышишь? Ни жертв, ни слез. Последние слезы были о тебе. И я возьму эту радость! Да, ты угадал… О, Марк! Она мне нужна, как жизнь. Мне легче умереть, чем отказаться от нее! Не требуй жертв. Они ожесточат меня. Они убьют во мне артистку. Разве тебя будет радовать смерть моей души? Не мешай мне утолить мою жажду тайны и новизны. Я скоро выпью до дна этот кубок. И брошу его, смеясь. И пойду дальше. Но с тобою, Марк, всегда с тобой… И нас разлучит только смерть…»

Странно звучит ее голос в тиши и полумраке. Но теперь ей легче. Обняв подушки, она закрывает глаза.

Ах, если бы теперь каким-нибудь чудом он вернулся, угадав ее тоску! Если б он вошел сюда внезапно. Как страстно обвились бы ее руки вокруг его шеи! Кто знает? Не повторилось бы разве безумие прежних лет?

«Вернись! – с тоской говорит она, протягивая руки и напряженно глядя на дрожащие вверху белые блики. – Где ты, Марк? Вернись…»

Все молчит.

А ночь идет. Разделенные сотнями верст, они тоскуют друг о друге. С каждым поворотом колеса растет расстояние, разделяющее их. Но мысли их с отчаянием ищут друг друга во мраке и несутся над снежными пустынями, над спящими деревнями. И, затерявшись в пустыне и тьме, их души плачут тихонько о том, что ушло и не вернется.

Все утро Маня ждет известия. Почему Марк запоздал телеграфировать? На репетиции она нервничает. У нее ничего не выходит. Никто не может ей угодить.

Дома ей подают телеграмму.

Она разрывает ее в поспешности на кусочки и читает, складывая их:

«ВСЕ ЗДОРОВЫ. МАРК».

И только? Она смотрит, сдвинув брови, на смятую бумажку. Потом, тряхнув головой, идет обедать.

Но губы улыбаются. Она ловит себя на странном чувстве какого-то радостного освобождения.

Нынче. Нынче. После спектакля…

В зале душно. Люстры тускло горят не то от пыли, не то от тумана. Уже первый час!

Дамы-патронессы, оголенные и разряженные, бойко торгуют напитками в киосках. У многих усталые и потрепанные лица со следами грима. Публика, вялая, пресыщенная, скучающая, бродит словно по кладбищу, тщетно ожидая циничной шутки, искреннего смеха, дерзкого канкана.

«Пошлость! И зачем я здесь?» – думает Гаральд. Он стоит у стены. На него часто оглядываются. Некоторые его узнают. Ему душно. Он устал. Висок начинает ныть. Надо уехать. Ждать нечего.

Вдруг алые розы падают к его ногам.

«Мне?»

Он машинально поднимает их, но все еще далекий.

«Это Marion», – говорит кто-то громко и отчетливо.

Он оглядывается. Группа мужчин стоит рядом. Все смотрят в упор на цыганку.

Брови Гаральда сливаются в одну линию. «Она опоздала», – думает он.

Не замечая растущей вокруг толпы любопытных, Маня идет прямо к Гаральду. Перед ней почтительно расступаются.

– Здравствуй! – говорит она. – Я знала, что ты придешь.

Он молча смотрит на эти черные алмазы, горящие из-под маски. Он силится понять значение этого мига, этой встречи. Ему досадно собственное равнодушие. Зачем она опоздала?

Маня оглядывается. Кольцо чужих лиц стягивается теснее. Что такое? Цветы? Ей? Свежий букет…

Она смущенно благодарит. Толпа аплодирует. Ее просят выпить шампанского, пройти в буфет. Ей представляются. Называют имена. Она с отчаянием оглядывается.

Вдруг она решительно берет Гаральда под руку и, кивнув толпе, идет с ним из зала.

Красное домино отделилось от стены и медленно двинулось за ними.

Толпа всюду. Впрочем, вот уголок более интимный. Что-то вроде гостиной. Мягкая мебель. Посреди комнаты огромный круглый диван. Электричество горит под красными тюльпанами, разливая полусвет, тревожный, раздражающий. Шепчущиеся парочки смолкают при их входа.

«Неужели и здесь узнали? Куда уйти от людей? Ах, все равно!»

– Гаральд, сядем здесь. Я устала.

Звуки оркестра долетают сюда неясно. Дальше комнаты для карт. Слышны сухие, короткие возгласы играющих. Маня садится в кресло, напротив двери, чтобы быть подальше от соседей. Она снимает маску. На лбу ее и около губ выступили капельки пота, мелкие, как бисер. Гаральду это неприятно. Хотелось бы сказать ей. Неловко. И он ничего уже не видит в ее лице, кроме этих капель. Он досадует на нее и на себя.

– Почему вы не бываете в Студии, Гаральд?

– Я вас видел, Marion, во всех ваших ролях и танцах. Повторять впечатление – значит ослаблять его.

Она молчит, обдумывая его ответ.

– Но у вас… стало быть, нет никакого интереса к артисту?

Капельки у ее губ слились в одну крупную и упали на шелк лифа. Она вынимает платок и отирает все лицо, с которого уже снят грим.

«Наконец!» – думает Гаральд. И его неприязнь стихает. Самый звук голоса его смягчается теперь, когда он спокойно следит за словами своего ответа:

– Артист немыслим вне сцены, Marion. Она делает нетерпеливое движение.

– Это жестоко!

– Напротив. Это прекрасно. Я умышленно избегаю сближения. Какое безумное стремление у людей разрушить все иллюзии! Казаться или быть. Разве первое не более ценно?

Странно. Это точь-в-точь слова, которые Маня когда-то говорила Марку, а затем Нильсу. Но теперь они не доходят до ее души. Ножка в черной туфельке нетерпеливо бьет по ковру.

 

– Зачем мне жизнь и правда? – продолжает Гаральд. – Я ценю только образы, созданные моим воображением.

Красная фигура медленно идет мимо. Гаральд чувствует на себе взгляд темных глаз и смолкает, мгновенно теряя нить мыслей. Опять встают созвучия, теснятся рифмы новой поэмы. Он их повторяет про себя, боясь забыть, боясь растерять жемчуг творчества.

Но Маня ничего не видит. Весь этот ненужный разговор должен отпасть сам собой. Важно и страшно то, что будет сейчас. Сейчас… Сильно побледнев, она закрывает глаза.

– Гаральд… – Свой собственный голос, глухой и словно незнакомый, она как бы слышит издалека. Так шумит в ушах кровь, снова прихлынувшая к лицу. Даже глазам жарко. – Гаральд, Вы получили мое письмо из Тироля?

Он молча наклоняет голову.

– Я стучалась в вашу душу. Но тщетно… А между тем, мы не так далеки и чужды, как вы мне дали понять в первую минуту встречи. Жизнь для нас только в искусстве!

Она смолкает, заметив тень улыбки на его сухих губах. Глаза тревожно расширяются.

– Вы думаете, я не люблю его?

– Я в этом уверен теперь, после вашего письма.

– Ах, Гаральд, если б вы знали, что я пережила тогда, что я пережила вообще. Я так страдала…

– Тем лучше, Marion. Страдания – это крылья, подымающие нас к небесам. Вы не были бы такой артисткой, если б не взмахнули царственные крылья.

Она проводит рукой по лицу. Не то, не то… Ей страшно. Ее собственное возбуждение гаснет рядом с ним.

– Конечно, вы правы, искусство не дается даром. Но ведь счастье уходит, вера уходит. И остается обнаженная, пустая душа.

– Но разве есть предел царству, созданному нашим воображением? И не в нашей ли власти наполнить этот мир?

О, каким голосом он это сказал! Счастливец. С трепетом глядит она в его лицо. Его душа далека от нее. Бесконечно далека. Предчувствие не обмануло ее.

– Разве не тяготит вас одиночество?

– Оно наш удел, Marion.

– Нет! Моя душа стынет. Мне нужна любовь.

– У вас есть друг. О каком же одиночестве говорите вы?

Доминиканец обошел комнату и приближается к ним. Невольно следит за ним Гаральд. «Я где-то видел его. Где? Когда?» Маня опускает голову.

– Вы не о том говорите! – жалобно срывается у нее. – Писатель и художник не соприкасаются с толпой, как мы, артисты. Мне нужна связь с людьми. Я не могу играть, пока не почувствую, что между мной и зрителем протянулись струны. Я хочу, чтоб они пели. Хочу, чтоб любимые глаза глядели на меня из залы. Чтоб мне не было холодно среди людей…

«Теперь она опять прекрасна», – думает Гаральд, задумчиво изучая ее лицо. – И она не хищница. Как по-детски жалобно звучит этот милый голос! Она слабая и несчастная женщина, не умеющая ценить свой талант…

– Разве возможно общение с толпой, Marion?

Она растерянно озирается. Смотрит на красного монаха в углу. И не видит его.

– С этой толпой? Нет. О, нет!

– А разве есть другая?

– Ах, Гаральд! Если б я нашла другую, я никогда не покинула бы сцену.

Страстно и с мучительной правдой срывается у нее эта фраза. Она гнет черепаховый веер, рискуя его сломать.

Гаральд весь подается вперед в кресле. Лицо его дрогнуло.

– Вы и об этом думали? Покинуть сцену, отказаться от искусства? Для чего же тогда жить?

Но она не отвечает на его вопрос. Она полна собою.

– Гаральд! Вы не знаете, какую роль вы сыграли в моей жизни! Я так рвалась вас видеть и сказать вам эти слова! Но вы меня избегали. Умышленно, я это чувствую. Почему? Почему, скажите…

От нее вдруг повеяло зноем, туманящей мозг стихийной страстью. Гаральд опускает веки.

– Вдали от вас я был полон вами. Я вам писал стихи. Разве это не более ценно, чем банальные, беглые встречи?

Маня бледнеет. Ее глаза, большие, искристые, полны ужаса. Отчего ей вдруг стало так страшно? Это красивые слова. Но она где-то уже слышала их. И от этих слов страдала.

Гаральд теперь смотрит на нее, и душа его смягчается. Трагическая красота Marion опять, как тогда, в театре, наполняет его смятением и тревогой. «В этих глазах целый мир, – думает он. – И этот мир для меня. Неужели я откажусь завладеть им? Неужели испугаюсь?»

Музыка кончилась. Толпа хлынула в гостиную. Опять идут мимо, бесцеремонно глядят на них, оскорбительно шепчутся. Но на этот раз они не замечают ни чужого внимания, ни собственного молчания. Взгляды их остановились. Они как бы глядят во мрак сердца, где звучат таинственные голоса.

Красная фигура, давно наблюдавшая за ними издали, снова обошла гостиную вокруг дивана и приближается. Идет совсем близко. Они ее не видят.

– Вы мне писали стихи? – шепчет Маня, первая нарушая очарование странного мига. – Я хочу их слышать. Завтра приезжайте ко мне. Я буду вас ждать. Придете? Придете?

Монах пристально глядит на них, стоя у круглого дивана.

Гаральд поднимает голову. «Странно! Он следит за нами. Кого из нас он знает?»

Поймав взгляд Гаральда, красная фигура крадется к двери, чуть-чуть сгорбившись.

– А! – невольно срывается у Гаральда. – Marion, посмотрите на это домино!

Она нетерпеливо оборачивается и смотрит, не видя.

– А где барон Штейнбах?

– Его нет в Петербурге.

– Вы уверены в этом?

– Что за странный вопрос? – Ножка опять бьет по ковру.

– Если не барон Штейнбах этот красный монах, все время наблюдающий за нами, то это его двойник, или астральное тело, как принято говорить у теософов…

Маня быстро встает и, вытянув шею, следит за удаляющимся домино. Вошел в залу. Скрылся.

– Не может быть, – смущенно говорит она, садясь опять.

– Однако сходство странное.

– Он в маске, Гаральд! – тревожно вскрикивает она.

– Но вы уже сняли свою и… глядите, все без масок.

Холодок бежит по спине Мани. Прочь эти мысли! Нить завязалась. Тонкая, нежная нить. Важно закрепить ее, не потерять в сутолоке жизни. Что вернет ей потом утраченное здесь мгновение?

– Гаральд, вы придете ко мне? – спрашивает она трепетным голосом. – Вы не будете избегать меня, как раньше? Я вас видела с другой. Все равно! Я чувствую, что вы свободны, как и я. И между нами нет ничего…

– И… никого, Marion?

Она глядит в его зрачки пламенными очами.

– Никого!..

Сердце его стучит, и он его слышит.

– Чего же вы ждете от меня? – спрашивает он ее глухо.

– Вдохновенья, радости, опьянения. Всего, о чем томится душа давно, давно.

Гаральд молчит, с трудом овладевая внезапным волнением. Оно сильнее его воли. Стихийной силой веет от этой женщины, от ее голоса больше всего. Тайной и угрозой полны ее глаза. Не друг глядит из них, а враг. Враг могучий и коварный. Примет ли он его вызов? Ринется ли он в этот поединок? Что потеряет он здесь? А если выиграет?

– Вы это хорошо сказали: вдохновение. И вы были им для меня. Остановимся на этом, Marion. Вы видите вдали волшебный замок? Не подходите близко. Он рухнет. Помните? «И тени человека боится легкая Мечта…»

Пальцы ее судорожно сжимают веер. И он ломается.

– Кого вы любите, Гаральд?

– Искусство.

Она нервно смеется.

– А эта женщина в вашей ложе?

– Я ни разу не поцеловал ее.

– Значит вы ее не любите? – вскрикивает Маня.

– Она дорога мне. Но только потому, быть может, что я ее не знаю. И не хочу узнать.

– Счастливец! – жестко говорит она. – Вы не испытали страсти?

– Нет. Мне знакомо желание. Грубое, темное, стихийное желание. Оно приходит и уходит, не ломая моей жизни. Но ни разу желание и мечта не сливались для меня в одном лице. И если это есть любовь, я ее не знал. Но есть ли она на земле?

– Мне жаль вас! – резко говорит она, невидящими глазами глядя на сломанный веер.

Гаральд спокойно пожимает плечами.

– Вам незнакомы высоты жизни, Гаральд.

– Я знаю другие, доступные немногим. Только в сознании собственной силы есть радость, перед которой бледнеет все.

Она встает. Лицо ее гневно. Щеки пылают.

– Вы боитесь меня, Гаральд? Он молчит одно мгновение.

– Да.

Она не ждала такого смелого признания. Она смущена.

– То, что вы сулите мне, наверно красочно и незабвенно. Но Marion, цель в жизни у меня уже есть. А делить душу я не хочу. И не умею. У меня свой мир, Marion. Таинственный и беззвучный, как священная роща Бёклина[32]. Дать темной и враждебной силе, называемой страстью, нарушить эту тишину? Разогнать светлых духов, которые пляшут под деревьями в лунном свете? Вспомните пастуха и девушку моей «Сказки»! Да, я боюсь вас, Marion. Из ваших глаз глядит на меня эта стихия. И вашего вызова я не принимаю. Но это не трусость, нет. Это говорит во мне великая любовь, которой не страшны жертвы.

Она выслушала и горестно закрывает глаза. Медленно исчезают с ее лица краски.

– Прощайте, – говорит она беззвучно.

И, наклонив голову, идет быстро-быстро. Почти бежит. Рыданья подступили к горлу. Она стиснула зубы. Боже! Лишь бы не заплакать при всех! Она не видит темных глаз монаха, стерегущего ее у входа. На воздух. Скорее! Быть одной!

Гаральд встал и глядит ей вслед, ошеломленный. – Какая стихийность в этой натуре! Он никогда не встречал такой.

И опять созвучия запели в душе. Он счастлив. Этот вечер дал ему так много.

Он идет через залы, не озираясь по сторонам, осторожно неся через толпу, как бы боясь расплескать, волшебный кубок, полный до краев.

О эта ночь! Эта ночь! Бесконечная, пугающая тишиной и одиночеством. Ночь без сна, без слез, без надежд, без просвета.

Страсть пришла. Опять внезапно вошла в душу, как входит варвар, все сжигая и опустошая на своем пути, опрокидывая алтари чужих богов, топча ногами ненужные, непонятные ему ценности. И Маня с ужасом глядит на это опустошение. Что уцелеет в этой катастрофе?

Нина? О ней она даже не вспомнила всю эту долгую ночь.

Марк?

Она выпрямляется в кресле, в котором полуодетая просидела до утра. Только сейчас, когда Полина внесла шоколад и щетка застучала в коридоре, она припомнила фигуру красного монаха.

И опять ей стало холодно.

Наскоро одевшись, она спешит к телефону. И ждет с напряженно остановившимся взглядом. Наконец.

– Агата… ты? Здравствуй. Как Нина? Здорова? Где Марк? Позови его сейчас. Сейчас. Я хочу слышать его голос. Что такое? Разве его нету? Боже мой!

И после паузы, жалким чужим голосом она отвечает:

– Да, он выехал в Москву. До свиданья, Агата. До свиданья.

Как разбитая, двигается Маня по комнате. Лицо ее осунулось и постарело за одну ночь. Она садится у зеркала и глядит в свои померкшие глаза.

Какой мираж в пустыне жизни поманил ее опять, что она помчалась как безумная по раскаленному песку, под знойным небом, изнемогая от жажды, простирая руки к исчезающему видению? Разве она не знала, что утолить эту жажду души бессильны ключи, бьющие на земле? Разве она не знала, что только вымысел дает счастье душе, утомленной реальностью? Горький смех дрожит в ее лице. Смех над собою.

Неужели она мало страдала? Неужели забыты унижения? Где та сила, которой горела душа в горах? Где вера в себя, когда в парке Трианона она гордо говорила Марку, что из схемы ее будущего исключена любовь?

И опять в душе звучат вещие слова Яна, которые она твердила вслух, среди молчанья гор: «Из мрачной долины, тесно сжатой неприступными горами, за которыми сияет солнце, я поведу вас на высокую башню…»

Но разве она уже не прошла этот путь? Разве ступени старой башни не дрожали под ее ногами? Разве с каждым шагом вверх не бросала она, как вериги, тяготившие ее, воспоминания, сожаления, предрассудки? Не вырывала она из сердца – как враждебные сорные травы – свои женские иллюзии? И разве не плакало это сердце кровавыми слезами?

Начинать сначала?

Опять проходить весь круг?

Нет! Нет. Ни жертв, ни слез, ни унижений! Этого довольно! Не меньше Гаральда хочет она ценить себя. Все взять от него, ничем не поступаясь самой. Да, она этого хочет. Только радости. Только забвения. Ни обязательства, ни договоров. Свобода и одиночество всегда. В любви больше чем где-либо!

Уронив руки, она глядит в огонь. И лицо Яна улыбается ей. Она слышит его слова, которые заучила наизусть еще в Тироле, которые она ежедневно твердила себе, как молитву, в разлуке с Марком.

«Стоил ли он ваших слез? Вы разве задумались? Вы никогда не посмели широко открыть глаза и оглянуться. Разве рядом с вами не шли другие, не менее юные, не менее прекрасные, не менее готовые любить? Разве вы дерзнули протянуть им руку и сказать себе: „Жизнь все так же хороша, как была вчера, когда он любил меня. Буду жить и радоваться теперь, когда меня любит другой!“».

 

Она с отчаянием закидывает руки над головой.

«Ах, если б я могла быть такою! Если б я могла осилить страсть! Неужели опять она загонит меня в тупик без исхода? Неужели рухнет все, что я строила годы?»

Слышны чьи-то шаги. Полина подает письмо на подносе. Маня берет толстый матовый конверт. Почерк мужской, незнакомый, мелкий и твердый.

«Marion, боюсь, что между нами недоразумение. Я не хотел вас оскорбить. Если я зайду к вам в один из этих дней, встретьте меня как друга. Мы единомышленники. Мы одинаково смотрим на любовь. У вас не женская душа, Marion. И это я оценил. Дадим друг другу руки и пойдем к общей цели.

Гаральд».

Она глядит на строки и вспоминает твердый очерк его губ, его упорный подбородок. Горькая улыбка кривит ее губы.

Она встает, тряхнув головой привычным жестом, и кудри падают ей на лоб.

– Одеваться, Полина. Пора! – говорит она спокойно. И небрежно бросает письмо на кушетку.

A la guerre comme à la guerre![33] Если страсть – враг, она встретит ее во всеоружии. Она будет бороться за свободу своей души. Довольно безумия! У нее есть ребенок, есть искусство. Есть, наконец, нежность Марка. Что нужно еще от жизни? Неужели затем шла она так долго в гору, чтобы первый порыв налетевшего вихря сбросил ее вниз?

И как это бывает иногда во сне, когда мы видим с поразительной отчетливостью все детали картины, которую напишем потом и о которой ничего не знали до этой ночи; или как математику, измученному ускользающим решением задачи, вдруг снится прием, дающий к нему ключ, – так из тайников бессознательного всплыла в душе Мани уверенность: «Отдайся желанию. Утоли его. И власть Гаральда над тобой исчезнет».

Она даже выронила флакон с духами, и он глухо стукнулся о ковер. Полуоткрыв губы, она глядит перед собой.

Когда она выходит на воздух, ей кажется, что она сейчас упадет, – так велика слабость от бессонной ночи и страданий. Но губы ее стиснуты. И сухие глаза горят. Ей вспоминаются слова пастуха девушке в «Сказке»:

«Но разве ты не знала, что желанье убьет мою любовь?»

Штейнбах подходит к телефону и слышит голос со станции: «Сейчас с вами будут говорить из Петербурга». Он ждет напряженно. Сердце глухо стучит.

Наконец. Ее голос. Слабый, усталый.

– Марк, ты? Здравствуй. Как Нина?

– Здорова. А ты, Маня?

– Я устала, Марк. Когда вернешься?

– Когда ты позовешь. Миг молчанья.

– Почему не пишешь?

– Не умею, Маня. И… нечего сказать Еще секунда тишины.

– До свиданья, Марк, – печально звучит издалека голос.

Конец.

На один миг соединенные таинственной властью, перелетев сотни верст, коснулись их души друг друга. И опять между ними города и тысячи чужих жизней, безмолвные леса, снежные поля, печальные деревни.

Несомненно, она страдает. Он как сейчас видит ее лицо, когда она бежала из красной гостиной. Лицо раненого человека, которому надо кричать от боли, чтобы не задохнуться.

Значит, она обманулась? Но почему же она не зовет его? Почему она не сказала ему: «Вернись! Я так несчастна!» Ни в радости, ни в печали она не хочет быть с ним.

Он еадится у гаснущего камина.

В доме тихо. Нина засяула после обеда. Отдыхает дядя Фрау Кеслер читает у себя.

Он смотрит в огонь. Потом подбрасывает поленья. Камин потихоньку разгорается. Если б так же легко можно было согреть стынущую душу!

Он боролся с тоской, как с врагом, ища дела, восстановил забытые связи, разыскав людей, с которыми недавно шел рука об руку. Ничто ни помогало. Оставались ночи.

Прошла неделя. Он ждал, что она позовет его. Не безумие ли это было? Когда женщина полюбила другого, ей тягостна, ей ненавистна чужая страсть.

В отчаянии Штейнбах встает и подходит к окну.

В этой комнате прошлое обступило его. Тени вышли из углов. На этой тахте тогда, накануне приезда ее жениха Нелидова, она обвила руками его голову и они пережили еще раз вдвоем краткий миг земного счастья, высший миг слияния души и тела, полное растворение одного в другом. И разве это не была любовь? Истинная, высокая, чистая? И она поняла это сама впервые в тот великий миг. Она сказала ему новым, глубоким и трепетным голосом: «Я люблю вас обоих, Марк. Разным, о, каким разным чувством! Но одинаково сильно, глубоко и прекрасно».

Это она говорила тогда. Но что осталось от прежнего?

Он сумел победить Нелидова. Но прошлое не возвращается. Своими глазами видел он ее удивительное лицо, ее горящие глаза там, в толпе маскарада. И эти глаза глядели с ожиданием и жаждой. Не на него. На другого.

Штейнбах злобно стискивает руки. Голос Мани разбудил в нем все, что он старался усыпить: ревность, месть, жажду счастья, отчаяние.

Забвенья! Забвенья! Оглушить себя, одурманить. Лишь бы не слышать этот усталый голос. Лишь бы забыть эти пламенные глаза, устремленные на другого. Лишь бы не быть одному эту ночь. Еще одну долгую, бессонную ночь.

Он звонит.

– Андрей, я ухожу. Не ждите меня к обеду.

– Вы вечером в театр, Марк Александрович?

– Нет, бинокля не надо. Не забудьте только положить мне ключ от дома в карман пальто.

Он идет по линии бульвара, сдвинув брови, глядя перед собой бесцельно, весь отдавшись тоске воспоминаний. С опушенных, сказочно прекрасных деревьев тихо слетает иней.

Вон в том переулке, налево, она жила, и он пришел под окно, чтобы отнять ее у Нелидова. Штейнбах останавливается и смотрит туда. И сейчас живут там ее близкие. Вчера он видел их и просидел с ними весь вечер. И ему сладко было говорить с Петром Сергеевичем об успехе Мани, об ее заработке. Анна Сергеевна растроганно вспоминала о щедрости Мани. Она давно уже расплатилась с братом и все-таки каждый месяц высылает им деньги. Анна Сергеевна с восторгом говорила о Нине. Слава Богу! Маня завоевала себе жизнь. За нее теперь уже нечего бояться.

Если бы они слышали сегодня ее усталый голос.

Повинуясь какому-то странному влечению, Штейнбах вчера сказал им, что Маня его невеста и что свадьба их состоится в недалеком будущем. «Слава Богу! Слава Богу!» – твердил взволнованный Петр Сергеевич, порывисто шагая по столовой. А Анна Сергеевна заплакала, как она плачет всегда, от горя и от радости, все равно. Но почему заговорил он об этом, когда сам перестал в это верить?

Он вышел вчера из этого дома, где ничто не изменилось. Он перешел тогда улицу и стал против квартиры Ельцовых, глядя на то окно. Как тогда. Потом пошел к бульвару по той же стороне, как шел тогда. А она бежала вон там, по тротуару. Бежала, смятенная и враждебная, охваченная проснувшейся страстью к нему. К нему! Бежала, покорная его воле, бессильная стряхнуть с себя гипноз своего влечения. А потом вот тут, на бульваре, они сели. Да, на эту самую скамейку. И она почувствовала, что ей уже не уйти от него. Никогда не уйти.

Но она ушла. На этот раз надолго ли? Вернет ли он ее своей любовью?

Штейнбах садится на знакомую скамью. Снежинки тают на его губах.

Но тоска гонит его дальше. И он идет опять, опустив голову, как бы ища следов на этой дороге, где прошла его Любовь. Знаешь ли ты дорогу назад? Ты, изменчивая, не ведающая пощады!

О, если б встретить ее снова, эту юную, прекрасную любовь! Если б в чей-нибудь душе еще раз вызвать желание! Если б упиться в последний раз обманом! Час перед закатом – прекраснейший час нашей жизни. Не потому ли, что ночь близка, краски неба пылают так щедро?

Его скорбные глаза глядят вверх, словно следя за исчезающим видением.

Легкое восклицание доносится до его слуха.

– Погодите, одну минутку погодите…

Кто это говорит? Слабый, почти детский голос…

Штейнбах останавливается.

Перед ним маленькая, хрупкая фигурка. Ее можно было бы принять за девочку-подростка, если б не длинное платье. На ней черная короткая каракулевая жакетка. В тени барашковой шляпы с широкими полями бледное личико с огромными глазами кажется совсем маленьким и призрачным. Рука в теплой перчатке робко ложится на рукав Штейнбаха, и слабый голос говорит:

– Вы так прекрасны! Дайте мне еще раз взглянуть на вас и запомнить ваши черты!

Он смотрит на нее пристально и сам чувствует, как хищен его взгляд. Нет. На искательницу приключений она совсем непохожа. В руке у нее футляр от скрипки. Как жаль, что она некрасива! Одно мгновение они молча глядят в зрачки друг другу. И он ясно читает в этом лице. Да… да… нельзя ошибиться. Из глаз этой девушки глядит на него Мечта.

– Позвольте предложить вам руку, – говорит он, приподымая шляпу. – Вы идете из Консерватории?

– Нет, я ушла оттуда час назад. Я гуляла, – отвечает она просто и доверчиво, как будто знала его годы. – Вы заметили деревья? Они как в сказке нынче. Завтра задует ветер, иней опадет. И они опять будут голыми и жалкими. Мне больно расстаться с ними.

«Как Маня прежних лет, – думает он. И сердце его тихо и сладко стучит. – Как девочка Маня, любившая меня».

32Гаральд дает аллюзию на ощущение от картин А. Бёклина – художника-символиста конца XIX в.
33На войне как на войне! (франц.).