Против течения. Избранное

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Младенец

 
Так закатное солнце нежданно прольёт
набегающий свет на тяжёлые тучи,
так нечаянный проблеск иль зайчик летучий
оживят невесёлое наше жильё. —
 
 
В этих ясных глазах и в сиянии лба
его м н о г и е думы проходят, не тая,
и стоит налегке – и живёт золотая,
дорогая, согласная с жизнью судьба.
 
 
И – не лгавшие – святостью светят уста,
и тончайшая кожа прозрачна до дрожи,
и невинна душа, – и подобием Божьим
непорочная дышит его красота.
 

1987

Дева

 
Сидела, думала, курила,
молчала, простыни стелила,
рука привычная блудила,
блуждала пустошью мечта, —
а дьявол был красив и весел,
желанной тенью встав у кресел,
и жажда мучила, и чресел
изнемогала нагота…
 

1982

Муж

 
В клетке моей, в позлащённой неволе
пой, как умеешь, а я подсвищу;
вызов мне бросишь, воли попросишь, —
крылья подрежу – и отпущу.
 
 
Певчей ли птице – и в поле сокольем
петь, в ястребином гнездиться бору?
Кроме неволи – нет тебе воли,
муки нет слаще и сладостней боли, —
петь, ненавидя, и ждать,
как умру…
 

1987

ВАСИЛЬЕВСКИЙ ОСТРОВ

Начало

 
…Твой непривычно тихий дом.
И два окна в дому твоём.
Глухая смежная стена.
В постели снежной спит страна,
а в изголовье, у окна
в Европу, мы сидим вдвоём,
вино беспошлинное пьём
в приморской ветреной ночи, —
две странных тени у свечи
(у колеблемой свечи) —
великаны-лилипуты:
«Ты меня с другой не путай!
Страшен час восьмой под утро,
час, когда над Петербургом
легкокрылая заря
снег и наледь января
осыпает алой пудрой.
Страшно в час восьмой проснуться
и к чужому повернуться, —
ты меня с другой не путай…»
 
 
…И прелесть жалкую её ночных улыбок,
и жалость слов о расставанье скором
(как сердце медленно! как на закате зыбок
оставленный Петром и Павлом город!)
запомнил я, а позабыть не смог, —
и за полночь их видел, слышал за полдень…
 
 
Безумной женщины безумное письмо.
Седьмая заповедь.
 

Из январского дневника

I
 
Он осознал, что молодость – была.
С вокзала шёл и безучастным взглядом
следил окрест, а над Петровым градом
небес чухонских тягостная мгла,
грозя грозой, сгущала воздух синий, —
 
 
мостом, проспектом, перспективой линий
во глубине василеостровско й
он, мёртвый, шёл с надеждой и тоской
по Воскресенью; и она ждала
его в том доме, где теперь жила
одна, без мужа; где его любили
(так странно, так растерянно любили —
в борьбе с собой) и не желали зла.
 
II
 
«…Мой тёмный демон, мой любимый, мой
возлюбленный! Твой голос дивен,
как плеск воды за окнами, как ливень
с небес продрогших – позднею зимой.
Как сладко жить в плену твоём! Но власть
твоя страшна. Оставь меня, не мучай.
Я погибаю. Я стою над кручей.
Возлюбленный мой, прикажи упасть…»
 

«…И холодна твоя рука…»

 
…И холодна твоя рука,
и плач беспомощный беззвучен.
Кипит, хмелит моя тоска,
тебя бессонницей измучив.
 
 
Как этот звёздный свет в окне
не поглощён ни тьмой, ни далью,
так – не заснув – болят во мне
твои прошедшие печали.
 
 
А ты тоску мою смири.
Возьми в глаза свои живые
мои глаза – и говори
слова негордые, незлые.
 
 
А ты прочти больному мне,
открыв знакомую страницу,
как серый коршун в вышине
когтит младую голубицу…
 

Вчера

 
Уста к устам – и руку в руку…
Темна, печальна – как всегда —
Невы
высокая вода;
мы расстаёмся навсегда,
мы пьём сегодня на разлуку,
на годы горя и труда.
И всё томит меня желанье
продлить последнее свиданье
и эту сладостную муку
единства душ и тел слиянья, —
твой чудный стон и крик, когда
мы. . . . . . . . . . . .
 

Прощание

 
Город, бывший тобой, – да останется так!
 
 
…И ночных, неподвижных теней немота
тишину сторожит,
и в пролёте моста
жёлтый бакен, колеблясь и тлея, дрожит, —
смутный город, что мглой да туманом пронизан —
между мной и тобой,
между небом и мной.
Как он лжив! как он призрачен – город во мгле!
Как бесплотна взметённая тяжесть карнизов!
И одно только правда на страшной земле —
наша смертная близость.
 
 
Наше прошлое нищим проходит Сенной,
наше завтра – Садовой, смиряя надежду.
Кроме муки земной,
нет посредника между —
низким небом и мной;
между мной и тобой —
лишь столетье да невский высокий прибой.
В с ё п р о х о д и т, и наше столетье кончается,
только рябь – как столетье – в каналах качается,
да в неметчину воды – волна за волной.
Только тень моя тёмная полночью мается
на Сенной.
 
 
Ах, какая высокая светлая грусть!
Я когда-нибудь в город болотный вернусь,
я себя обмануть попытаюсь. И пусть
в этот город уже никогда не вернусь
(ибо лик городов – это лица возлюбленных);
всё равно я увижу – две тени пройдут,
и в Никольском соборе две свечки зажгут,
и помолятся молча о душах погубленных, —
кроме муки земной
между небом и мной,
между мной и тобой —
Божий храм, как на взморье вода, голубой,
голубой…
 

«Настанет ночь, и в тёмном полусне…»

 
Настанет ночь, и в тёмном полусне
вернётся ночь – из тех, что были прежде, —
в больном бреду, в болезни, в полусне
я позову тебя – и ты придёшь ко мне,
как приходила в сны и в ночи прежде:
таящаяся, жаркая, нагая.
 
 
Обманет ночь, и женщина другая,
к моим губам спросонок припадая,
горчащий вкус измены ощутит, —
и в сне моём меня во сне простит,
без слов поняв чутьём животным, древним —
по ком я плачу…
 
 
Остаётся ночь,
а ты уйдёшь путём ночным и древним,
бледнеет тень, и тает льдинкой имя,
и не понять, зачем теперь с другим, и…
 
 
Прими (он твой) последний стих,
к тебе – склонясь в земном поклоне:
искал я прелестей земных
в непостоянстве глаз твоих,
в живом тепле твоих ладоней
и в грешной мгле твоих волос. —
В нас небо дальнее слилось
с землёй (земля ли в небе тонет?),
и нас к земле от неба клонит.
 
 
…Но это счастием звалось.
 

1984–1987

«…Ибо радостям нашим назначен предел, за которым…»

 
…Ибо радостям нашим назначен предел, за которым —
пустота пресыщенья и скуки горчащий настой, —
день всегда беспощаден, и странным покажутся вздором
мой восторженный шёпот и лепет предутренний твой.
 
 
Ибо там, где мы жили, – вминали немые ступени,
поднимаясь к блаженству бессонных и дымных ночей,
навсегда затаились и дремлют неясные тени
наших тел, наших зим, вёсен, лет, осеней…
 
 
Ибо там оставаясь незримо, забытые всеми,
мы сомкнули объятья и в замкнутом мире живём, —
но уже не вернуться туда нам – безжалостно время! —
днём с огнём не найти нам дороги туда, днём с огнём.
 
 
Ибо нет продолженья.
 

1994

Стихи из романа

 
Не лечит время. Верный пёс —
не чуя ног, слепой от слёз, —
который раз приполз, чуть жив,
в глазастый мир дворов чужих,
в чужой уют, мой свет в окне…
Зачем приник к чужой жене?
 
 
Просил спасти. Молил помочь.
Один лишь день, одну лишь ночь,
всего лишь жизнь побудь со мной!
В прохладу рук и в алый зной
внутри тебя – меня впусти…
Просил помочь. Молил спасти.
 
 
Могла спасти – и не спасла.
Теперь прощай. Не помни зла.
Не поминай. (Рассвет бескрыл.)
Не помню зла… я всё забыл.
Могла помочь… я всё простил.
Как я люблю тебя… любил.
 

1998–1999

«Ночь декабрьская. Мгла сырая…»

 
Ночь декабрьская. Мгла сырая.
Ветер. Оттепель. Не до сна.
Примостившись в постели с краю,
спит беременная жена.
Спит, кудрявая. Спит, не слышит,
как меня любопытство жжёт,
как спокойно и ровно дышит
переспевший её живот,
как пронзает испуг невольно,
если вдруг – рассердясь порой —
в ухо ножкой толкнётся больно
беспокойный ребёнок твой…
 

1982

Освобождение

 
Сегодня я так странно тих.
Теперь забудь жёлчь губ моих.
Былым словам не верь. Я лгу.
Я нашей памяти бегу,
и бег свободен – и отчаян.
В иную, в светлую страну,
сминая памяти волну,
моих печалей чёлн отчалил.
 
 
Я у колен твоих уснул.
И сон склонившийся – сутул —
тобой укутывал меня.
И там, во сне, я был тобой,
во мне дышал ребёнок твой,
и кровь дремотная струилась,
не согревая, не маня,
и сердце медленное билось.
 
 
Как ты измучила меня!
В какой-то сладостной гордыне
ты, верность женскую храня,
мне не была верна доныне.
И семя будущего зла
тая во тьме души острожной,
была такой неосторожной,
такой небережной была.
Была.
 

1984

 

«…мы те…»

…мы те

двуспинные чудовища…


 
…как зыбок мир в игре теней и света,
как странно слаб в борьбе со страстью ум;
а ты лежишь, чиста и неодета,
и стыд паденья сладок; и угрюм
ночной пейзаж; угрюм и сладок воздух;
тела чисты, светясь во тьме, лишь там,
у бёдер, тень полночная; и складок
гардины лёгкой тени по углам
волнуются; задавленный, глубинный
проснётся зов – и поведёт во тьму
покорный ум; и дивный зверь двуспинный
тела сомкнёт в объятьях, и ему
не хватит ночи; а в оконной раме
во весь проём рассвет лучи слоит;
и сладок стыд – и дивный зверь губами
тела ласкает дивные свои…
 

1983

ВРЕМЕНА ГОДА

Зимой

 
Который год – в безумии моём —
мне снятся сны цветные. Просыпаясь,
с тоской привычной век не поднимая,
я скучно знаю, что опять увижу
мир наших зим двухцветный, чёрно-белый,
в проём окна оправленный, как в раму,
знакомый мир. А между тем другая
ещё стоит картина и не тает,
расцвеченная красками, живая,
такая непохожая на мир.
И век не поднимаю я, и с грустью
я сетую на то, что не сподобил
меня Господь художническим даром.
 
 
И странный сон преследует меня.
 
 
Они – любовники. Она, утомлена,
к его плечу прижавшись, зябко дремлет.
И алый сумрак их тела объемлет,
и грудь её стыдлива и нежна.
А кожа тонкая (в снегах голубизна)
просвечивает каждой жилкой тайной,
как первый лёд по осени печальной
являет струйки быстрые у дна.
А за окном хвостатая комета
грозит бедой, несясь к земле на гибель.
Багряны тени, и тела нагие
освещены закатным, смертным светом.
 
 
Растерян он. В его глазах испуг.
Но тишине беспомощно внимая,
лежит недвижим он, не разнимая
и в э т о т миг кольца сведённых рук.
Оглохла ночь. И в и д и ш ь сердца стук;
и тает страх в его усмешке нервной
(пусть гибнет мир!), но и подружка – верной —
погибнет с ним, земной замкнувши круг.
 
 
…Когда изменишь мне, с м и р е н н а я моя,
о, как мучительно и долго буду болен
безлюдьем и обидой злой, – не волен
тебя простить, понять не волен я.
Тоскуя вспомню (вспомнишь?!) – ночь полна
весной, тревогой, воздух мглой остужен;
томленье тел, свеча, и поздний ужин,
и хмель спокойный красного вина;
а ночь вплывает в синий мрак окна,
и мы плывём – щека к щеке – в забвенье,
в мир многоцветный, дивный, в область сна;
и близость наша горестно ясна,
как в расставанья час, как за мгновенье
до гибели…
 
 
Не предавай меня!
 

1984–1985

Апрель

 
Время полуночи улицы тронет
чёрною краской и рыжею хной —
краской осенней и басмой вороньей.
…Девушка стонет за тонкой стеной.
 
 
Время полуночи, смутное время.
Чаще и призрачней стоны её,
в тёмной истоме горячее семя
страстно принявшей во чрево своё.
 
 
Чья-то душа, отлетавшая девять
дней, по людской первородной вине
вновь поселяется в стонущей деве,
в жаркой и сладкой её глубине.
 
 
Зябкое солнце цыганское светит,
луч его лёгок и тонок, сквозной.
Всходит созвездье и – грозное – метит
новую жизнь в круговерти земной.
 
 
А за окошком толпой многорукой
зыблются ветви деревьев, шурша.
Сладостной болью и светлою мукой
в миги такие исходит душа.
 
 
Отсветом чудится дальним, дремотным,
помнится давним, чуть брезжущим сном, —
был ты когда-то лишь духом бесплотным
в жизни нездешней и в мире ином…
 

1984

Летом

 
Странное нечто творится в природе!
Не было женщины, – сразу два
бабьего полу субъекта приходят,
дом убирают, хозяйствуют… (Вроде
обе согласны.) На огороде
густо взошла топтун-трава.
 
 
Так бы и жить, не считая буден!
Грядки окучивать обе-две.
Трудолюбив я, – и труд по мне.
Только одно не пойму вполне:
как с урожаем справляться будем?!.
 
 
Тесно от мыслей в моей голове…
 

1995; в деревне

Осень

 
Межсезонье. Нерадость. Ненастье.
Не зима, а предвестье её.
Нелюбовь. Оскудение страсти.
Вот и кончились наши напасти,
острогрудое счастье моё.
 
 
Ты теперь на везенье не сетуй,
не пеняй, что у нас не сбылось,
не раскидывай ловчие сети,
не венчай с расставанием злость, —
поединки не кончатся эти,
продолжается праздник на свете.
Да и жизнь продолжается…
Врозь.
 

2004


Опыты

 
…Каждый был молод, красив был и строен. И что же?
Время безжалостно годы на лицах итожит.
Вздрогнешь, однажды очнувшись… Любить, но кого же?
 
 
Радуйся каждой минуте, не говори: «Навсегда!»
Канет и наша любовь, как другие твои, в никуда,
И не воротишь… На время – не стоит труда.
 
 
Выслушай, девочка, доводы мысли несложной:
Страсть не однажды ещё и головку и сердце
встревожит.
Будь благодарна минуте… А вечно любить невозможно.
 

2005

«Люблю я в утреннем трамвае…»

 
Люблю я в утреннем трамвае
иль в электричке где-нибудь —
в ушко девчоночье, играя:
– А вы – красавица! – шепнуть.
 
 
Как благодарно покраснеет
ещё не женская щека,
и в сумку спрячет поскорее
тетрадку школьную рука.
 
 
Душа стремится в мир открытый
ещё неведомых страстей, —
и я, весёлый и небритый,
кажусь таким прекрасным ей.
 
 
Вагон набит, что не качнуться,
не отвести лица от глаз…
Не доведись ей вдруг очнуться
от наваждения сейчас!
 

1978; из рукописи книги «Городская окраина»

«Опьянит иудейская гневная кровь…»

 
Опьянит иудейская гневная кровь,
встанет чёрная мгла, опаляя ресницы,
в глубине неподвижных змеиных зрачков,
и безжалостным жалом язык раздвоится…
 
 
Так незримо, так верно хранимый тобой,
я оставлен тобой. Впереди – неизбежность
пустоты. Пустота мне осталась, да боль,
да голодная нежность…
 

1987

«…И память, что древнее глаз твоих…»

 
…И память, что древнее глаз твоих
(глаз дорогих, заплаканных и вечных),
мне воскресит и свет, стоявший в них,
и шорох в складках траурных оплечий,
и многоцветный шерстяной базар,
и россыпь звёзд по белым плоским крышам;
напомнит мне дневной пустыни жар
и холод ночи на песке остывшем.
 
 
Я помню всё: и тёмный гнев толпы,
и страх в глазах нечаянной блудницы.
Но – Кто из вас, —
Он скажет, —
без греха…
И у Святыни искупительной Креста
в час торжества и муки не они ли
Ему сияли – в е ч н ы е глаза…
 
 
И милосердья редкий дар впустую
растратишь ты, не обретя л ю д е й.
И в дни стыда узнаешь муку злую
больной беседы с памятью своей. —
Одежды белые тебя позвали,
слезой омылась и – душой чиста —
на зов уходишь, зная без печали,
как за спиной клубится пустота
всех прошлых дней (ни пожалеть, ни вспомнить,
ни воротиться в клятое жильё).
Твоя молитва – лепет губ сыновних,
его глаза – прощение твоё.
 

1987

«Не дай мне Бог в твоих ночных глазах…»

 
Не дай мне Бог в твоих ночных глазах
прозреть однажды тайну и томленье.
Когда душа замрёт в оцепененье,
а в дом войдут предательство и страх
стопами тихими…
 
 
Я не того боюсь,
что мой позор замечен и ославлен
другими будет; не того боюсь,
что свяжут имя доброе с бесславьем
в худых словах…
 
 
Что в них? Ещё одна
морщина лишняя да правота сознанья
или, верней, сознанье правоты
своих же давних слов о чувстве стада
и стадных чувствах.
 
 
Не того боюсь.
Страшна тоска бессонная, глухая,
в которой мысли отдыха не знают,
и не поднять глаза, и некуда пойти, —
её лишь смерть забвением излечит
(другой – в е л и к и й – муж знаком был с нею, —
и стал под пистолет); тоска глухая
страшна, – не дай мне Бог
знакомства с нею.
 
 
Как страшно в одиночестве земном
последней веры в верное лишиться,
слов правды ждать – и этих слов страшиться, —
в единый миг покой, и честь, и дом —
в с ё п о т е р я в.
 

1987

«Пустышка, хищница, притворщица по-женски…»

 
Пустышка, хищница, притворщица по-женски
клянётся вечностью… На вечер ли, на час ли?
Лови жураву в небе, жди блаженства —
напрасны хлопоты! И ты не будешь счастлив.
Очнёшься: жизнь прошла темно и пошло.
Но так светло сияют имена
возлюбленных, – с кем потерялся в прошлом,
с кем не испил супружества до дна.
 

1998

«Так долго болен, что ни сна, ни сил…»

 
Так долго болен, что ни сна, ни сил
принять бессонницу как указанье свыше
на дар страдания, о коем ты просил
и про который, р а д у я с ь, напишешь.
Всё бередило душу: вязкий спор
о зле еврейства для страны великой,
засилье рифм на стыках строк и крики
орды мальчишек, полонившей двор.
 
 
Уж полночь. В нежной полумгле пестрят
немые тени одеяньем грубым.
Прислушаемся, как часы стучат,
как – обрываясь – лёд стучит по трубам.
Лишь эти звуки. В мире жизни нет.
Уснуло всё. Громады спящих зданий
затемнены; чуть брезжит тусклый свет
шальной звезды, не трогая сознанья.
 
 
И не найти забвенья ни в вине,
ни в женщине, с которой пьёшь, тоскуя.
– Дружок, ты плачешь? плачешь ты… а мне
заказано и плакать в ночь такую.
И час такой врагу не пожелать,
всю пустоту немых небес измеря.
Бродить в тоске и молча повторять:
– Приди на помощь моему неверью…
Возьми талант, поставь беду у двери, —
но отвори молчание своё,
но возврати горчайшую потерю —
вкус жизни, сладкое земное питиё…
 

1986

Ирина

1
 
Не переступай порога назад, есть такая примета.
Или останься – или простимся в конце концов.
…Уже за звенящей чертой турникета
растерянное твоё лицо.
 
 
Всё. Уносят тебя лошадиные силы
в аэрофлотовском исполнении,
уносит тебя домой семейства антоновых птица.
И, как назло, погода лётная, не осенняя, —
не тучами даже – облачком небо не замутится.
Аэрофлот! Твой порт для нас как место Лобное.
Но нет тебе дела до слёз.
Быстро, выгодно и удобно
любимую мою унёс.
…Пусто в порту до жути.
Губы мусолят «Приму».
А впрочем, чем чёрт не шутит,
вдруг телеграмму примут?
 
 
Телеграмма на борт самолёта АН_24,
выполняющего рейс В_398 по маршруту
«Иркутск – Чита – Чульман – Алдан»
 
 
«Один я в огромном зале,
одна ты под небесами.
Любимая! Мы и не знали,
что счастье повсюду с нами.
В твоём седьмом общежитии
окна распахнуты настежь,
стрекозы просят впустить их
у нас переждать ненастье.
Разве это не счастье,
разве природа обманет?
Или в предутреннем, раннем —
просыпаясь ещё до света, —
вязком ангарском тумане
согреваться одной сигаретой…
Разве не счастье это?
Помнишь, ситцевым летом
бежали пригорком пьяным?..
За университетским лесом
есть наша с тобой поляна,
где так быстролётны дни.
Разве не счастье они?
Нет на душе брони,
сердце не сможет в стали, —
и ты навсегда сохрани
всё, чем счастливыми стали.
Любимая, мы не знали…»
 

1978; из рукописи книги «Городская окраина»

 
2
 
Только десять часов на свиданье отпущено было нам.
И уже расстаёмся, единой минуты не медля.
Ты осталась одна (ни родных, ни знакомых) на станции
Зилово,
 
 
на 6668-м километре.
 
 
Одиноко пошла по платформе двухмастным зверёнышем —
в чёрной шубке и шапке из жаркого меха лисы,
показавшись на миг беззащитным и робким детёнышем,
потерявшим семью и не знавшим законов лесных.
 
 
Пахло угольным дымом. Ладонь холодела от поручня.
Клубом белого пара, вздохнув, одевался вокзал.
И обиженный сон, дожидавшийся, кажется, с полночи —
не увиденный нами, забыто в подушке лежал.
 
 
Где-то справа граница, и поезд торопится влево.
Стынут мёрзлые шпалы. Вагоны идут чередой.
…Я вгрызаюсь зубами в кусочек хрустящего хлеба,
что на завтраке был второпях недоеден тобой.
 

1978; из рукописи книги «Городская окраина»

3
 
В полночный час в домах знакомых
ищу приметные черты.
Быть может, в уличных изломах
случайно встретишься и ты.
Шагни неслышно, не приветствуй,
вспугни плащом воронью мглу.
 
 
…Другим досталась по наследству
кровать скрипучая в углу.
(Вот эту родинку из детства
не позабуду. Как иглу
укола совести— картинку
прощанья помню, – грустен, тих.)
Другие тянут крохотинку
стипендий нищенских своих,
ржаного хлеба четвертинку
беря к обеду на двоих…
 
 
Когда бы знать, что будет с нами,
когда бы вещим верить снам!
Любовь убитую мы сами
похоронили. Не руками, —
но не отмыть ладоней нам.
 

1979; из рукописи книги «Городская окраина»


Признание

I

 
…Не зови меня домой,
ввечеру не жди, родимая.
Улетаю в край иной,
уплываю в небо дивное
вместе с девой молодой,
с юной, чувственной красой.
 
 
…И потомки обезьян
зло галдят, глядят растерянно:
вот опять он волей пьян, —
несмирённый, неумеренный.
Где понять – постылым – им,
что в любви на том стоим, —
белый свет нам в радость дан,
а грехи – не вами меряны!
 

II

 
Нам будущего нет, а есть одно сегодня.
Обманны ночи, дни. Обманны вечера.
Враждебен мир. Молва прилипчива, как сводня.
А вместо прошлых лет ничтожное вчера.
 
 
Прости меня за то, что я живу – не в теле,
не в шпорах, не в усах, невещный мир любя.
…Не для тебя, мой свет, вставать чем свет с постели,
и поздние труды мои не для тебя.
 
 
Я плоть твою люблю. И всякий раз – как в морок,
как в обморок – в тебя без памяти летя,
очнёшься и вздохнёшь: «А ведь уже под сорок!
Могла бы дочкой быть.
Бесстыдница.
Дитя…»
 

1992–1993

«Бес в ребро…»

 
Бес в ребро, —
не бывает лишнего
 
 
Беззаботный и светлый смех
мне напомнит меня, давнишнего,
столь же жадного до утех.
 
 
Только мысль моя, крепко пряча
крохи выстраданного в тиши,
с грустью зоркой, с тоскою зрячей
рыщет ночью во тьме горячей —
и в потёмках живой души.
И уже не простят измены,
и тебя уличат во лжи
эти лестницы, эти стены,
эти первые этажи!
 
 
Год за годом тончает пряжево
дней моих, —
и не гаснет свет
над страницей Устава княжьего:
«Аще мужъ отъ жены блядетъ…»
 

1995

«…От бедной женщины, в которой свет погас…»

 
…От бедной женщины, в которой свет погас, —
давно забытое припоминая сходство,
не отвести заворожённых глаз,
на миг пленяясь красотой уродства.
Желанья тайные вдруг посещают нас,
и чувства новые в них постигаем мы,
когда колдует добрый дух зимы, —
свеченье снега в сумеречный час…
 

1986

«Желанный поздний час. Соседи спят, похоже…»

 
Желанный поздний час. Соседи спят, похоже.
Под воровской ногой молчит ступенек ряд.
Знакомый скрип дверей. Всегда одно и то же.
Так будет через день. Так было – день назад.
 
 
В квартире холодок. Халат и книги мужа.
Его цветной портрет. Красивый, крепкий рот.
Муж – гвардии сержант – второе лето служит
и письма о любви бесплатной почтой шлёт.
 
 
О, как твоё плечо знакомо и упруго,
как ты нежна сейчас, как честен кроткий взгляд…
Давай-ка помолчим, полночная подруга!
Сюжет давно избит. Никто не виноват.
 

1980; из рукописи книги «Городская окраина»