Знамя Великой Степи

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

ДОЛГОЖДАННАЯ ВСТРЕЧА

– Егюй! Егюй! Изелька, хвостик щенячий! – Догадка тутуна оправдалась, перед ним стояли нукер Егюй и мальчишка, Гудулу обнимал, мягонько тискал, смеялся, отдавая предпочтение юнцу, вскрикивал: – Изелька, чертенок! Конь мой живой, коня сохранили?

– Жив, уцелел! Как шайтан – Изельку понес! Я за ними, за ними, саблей надо махаться – отста-аал! Изельку нашел – ваши следы остыли. Мно-ого дней: найду – потеряю, найду – потеряю! Слышу: там кто-то дрался с Тюнлюгом, туда уходили! Куда после ушли, перед снегом? Где-то же надо надежно укрыться! Никто не знает, нигде нет. Пойдем, говорю, Изелька, к бабке Урыш, будет жив наш тутун, куда-куда, к сыну придет. Приде-ет, что гоняться вслепую, нашего тутуна вслепую не отыскать, приде-ет! С Изелькой легче, не один. Задержат – с мальчишкой? Отпустят, с парнишкой на войну не ходят. Задержат – отпустят. Пришли в урочище: нет Урыш. Мунмыш нет. Могилянчика нет. В кузне остались, в кузне работали, никто Тюнлюгу не выдал. Потом привезли Сувана, Суван плохой был совсем, сказал, где пещерка. Морозы спали, пойдем, говорю, Изелька, будем искать. Надо найти, как он один? Он один, мы неприкаянные, без кола, без двора… Потеплело немного – пошли-ии!

– Сувана, сказал, привезли? Почему – привезли? – допытывался Гудулу, начиная хмуриться.

– В буране заблудился Суван. Люди Тюнлюга нашли. Конь стоит мертвый! Конь замерз, а Суван живой. В сугробе лежит. Разбудили. Ищу, говорит, брата. Привезли в урочище, бросили в кузне – зачем он им?

– Живой остался Суван? – хмуро спросил Гудулу.

– Оста-ался! Пальцы на одной ноге отломились, живо-ой! Пальцы сра-азу отломились, Суван закричать не успел. «Не больно, Суван?» – «Нет, хрупнуло только». Потом уж дурниной орал.

– Ногу жалко, – Гудулу шумно вздохнул.

– Жаль… без пальцев, – сочувственно выдохнул Кули-Чур.

– Не все, не все! Только большой самый и маленький который. Два. Хруп – и нет! Долго потом, думали, вся ступня отгниет. Хвойный отвар, березовую кору, смолу из пещеры, разное. Ба-абка! Старуха Урыш! По колено! Сидит Суван по колено в отваре, терпит. Синее, синее, Суван трет и трет кошмой, стало краснеть помаленьку и отошло. Ходить начал, ходит. Мы – к тебе, он в кузне остался. Бухает молотом помаленьку. Бух да бух, что ему?

– Отъездил свое Суван! – Гудулу был задумчив.

– Отъе-ездил! Отъездил! – кивал головою Егюй.

Разговорившись необыкновенно, проявив несвойственную словоохотливость, нукер долго не мог успокоиться; переживания его, распаляясь обилием слов, примитивным изложением, шли из него сами собой.

– А Урыш… нигде нет? – Гудулу напрягся, под скулами обозначились крупные желваки. Ему вроде бы тоже хотелось о чем-то сказать пространно и просто, в чем-то признаться, сбросить какой-то свой непосильный груз, но расслабиться, как Егюй, отдаться простым, оживающим чувствам не удавалось. В нем, наоборот, не проявляясь особенно, радуясь обретению нукера и мальчишки, тревожное медленно умирало. Ему тяжело было держать эти чувства в ожившем сердце, но и показывать, как Егюй, Гудулу не хотел.

– Нигде. Точно сквозь землю ушла. Взяла Мунмыш с Могиляном и как провалились. Си-ильно искали, всех поставили на ноги, кузни закрыли! Снег по брюхо коням – искали. Сорока долго летала. Летала, летала! Стрекочет, стрекочет – старухи нет. Чуть не убили. Помнишь сороку? Кто-то из наших нукеров тогда еще сбить захотел – стрекотала над самыми головами. Ну, когда в первый раз мы пришли, помнишь? Говорят: сорока здесь, здесь и старуха, ищите лучше, коней в награду дадим. Искали, искали!

– Кто искал? – скорее догадываясь, чем понимая, о чем бормочет Егюй, Гудулу будто оскалился.

– Кому говорили. Тюнлюг приказывал, больше месяца с нами жил. Всё из кузни увез, что с осени сделали. Чем весной торговать? – сокрушался Егюй и, разглядывая свои крупные натруженные руки, словно жалел все, что ими было сделано.

Егюй казался незнакомо мирным, пришедшим из другой жизни, полной мелких обычных забот, которыми Гудулу никогда не жил в полную силу, не слышал их постоянное присутствие в себе, потребность телу, рукам, разуму и о которых мало думал. Эта повседневная обыденность незначительного, всегда кажущаяся мелочно надоедливой настоящему воину, никогда надолго не овладевала им, но вдруг затронула; посмотрев на крупные руки Егюя, он с любопытством спросил:

– А другие птицы? У нее разные жили. Ворона была, на плечи садилась. Голуби… Говорят, могли на Байгал слетать к белым шаманам… А сорока – та дикая, никого не подпускала.

– Тихо стало, почти нет голубей, – вздохнул Егюй, и добавил: – Но у меня есть. Спрятал, в лесу, Пошлем Сувану хорошую весть, я обещал.

– Убили и съели?

– Кто знает, может, люди Тюнлюга позарились, – согласился Егюй.

– Волк был большой и собака… Могилян катался.

– Волк! Волк был, был такой слух, какой-то волк повадился в коши Тюнлюга. По десять овец вырезал за одну ночь. Говорили, шаманка наслала, но волк тоже пропал. Не-ет, волка не убили, пропал и пропал. Зима, время гулянок, ушел подругу искать.

– А разбойники? – как можно равнодушнее спросил Гудулу, склоняясь к огню и предполагая неприятный ответ. – Видел?

– Не-ет! Этих раньше не стало, до снега ушли. Тюнлюг налетел – разбежались! У старухи кого-то видели несколько раз, а кто приезжал, зачем приезжал? Что им, не все равно, кого грабить?

Беседа разгоралась, затухала и опять разгоралась непринужденно, без всякой последовательности. Изелька привычно возился с костром, готовил болтушку, выкладывал на кошму привезенные припасы. Гудулу размягчался, наблюдая незаметно за мальчишкой, уже почти юношей…..

Снова крепчал мороз, мёрзло хрустел снег под ногами Изеля, Кули-Чур поеживался, но тутуну было хорошо и тепло.

Егюй беспокойно заворочал головой, принюхиваясь брезгливо, спросил:

– Коняка дохлый лежит! Что за коняка, Гудулу? Портиться начал – прет за версту.

– Солнце пригрело, портится, – подтвердил Гудулу, не без удивления взглянув на мертвую лошадь, которую раньше вроде бы не замечал.

– Давай уберем, сколько будет лежать? Сбросим вниз. Волки приходят – злые бегают, стаями. Сожрут.

– Вороны, вороны! Волкам дохлятина не пойдет.

– Ладно, вороны, – соглашался Егюй, и повторял: – но сбросить-то надо.

Изель позвал к достархану. Сидели до темноты, вспоминая что-то и вспоминая. Говорили обо всем, но никто не говорил о завтрашнем дне и что с ними будет.

Ночью привиделась Урыш на руках с младенцем… Изелем. С Изелькой, не с Могиляном. Гудулу рассердился, что на руках у нее не Могилян, закричал на старуху.

«Снова пришел… носит его по свету! – огрызнулась старуха. – Из-за тебя-яя! Принес нам беду, теперь токо бока подставляй – с Тюнлюгом надумал связаться».

Кто-то хрипел перерезанным горлом за спиной, и Гудулу в испуге обернулся. Нишу-бег стоял в двух шагах, протягивал окровавленные руки. Оставаясь… безголовым.

Урыш погрозила синим скрюченным пальцем, который вдруг, хрустнул пересохшим сучком и отвалился, оскалилась, став похожей на волчицу…

По желтым длинным ее зубам стекала розоватая слюнка.

Гудулу сильно дернулся, чтобы слюна не упала ему на лицо – он ее испугался, не зубов, – и проснулся, пролежав до утра с открытыми глазами, полными плотной ночной вязкости, не желая рассвета. Ночь была для него приятней и сокровеннее дня, когда… все на виду один у другого, и снова в ожидании будут глядеть на него…

Утром он объявил:

– Волки стаями ходят, пора собираться… пока Тюнлюг не пришел. Хуже не будет.

– Не будет, – охотно согласился Кули-Чур, словно этого только ждал, и спросил: – Куда поведешь? Мунмыш станем искать? Могиляна?

– К Тюнлюгу пойдем, – спокойно сказал Гудулу.

– Соскучился? – Кули-Чур усмехнулся.

– Пойдем! – Гудулу напряг желваки. – Не я ему должен, он должен мне.

– Сытых коней достать бы, одёжку получше! – Кули-Чур не принял всерьез произнесенное тутуном, но мечтательность в глазах не потушил.

– А бабу не хочешь? – хихикнув, спросил Егюй. – Вы с тутуном в самой силе, правда, Гудулу?

– У Тюнлюга возьмем, у него много, – мирно проворчал Гудулу.

– Кого, Гудулу, княжеских жен? – Кули-Чур разом как-то посмурнел, нахмурился.

– Коней, хорошую одежду, – произнес Гудулу так, что у Кули-Чура разом отпали сомнения в серьезности намерений своего вожака.

Кули-Чур сдержанно спросил:

– Объявляешь уйгурскому князю беспощадную барымту?

– Начал Тюнлюг, Небо видело… Тюнлюг умрет, – ответил холодно Гудулу.

– Давай начинать с Тюнлюга, глядишь, и мое желание может исполниться, – согласился холодно Кули-Чур.

Пристально посмотрев на него, словно порываясь о чем-то спросить, оставшемся меж ними невыясненным, тутун отвернулся.

К поведению тутуна, непонятному ходу мыслей в нем Кули-Чур никак не мог приспособиться. По грубой простоте он считал, что тутуна привели в горный край стечение обстоятельств, отцовские чувства, что предгорья Алтая, орхонские степи они покинут, как только найдут, что тутун ищет, и тогда… он предложит ему…

От того, что он мог бы предложить тутуну, нукеру стало жарко. Кули-Чур долго ковырял угли в костре – просто ковырял, вроде бездумно и, без желания выпив чашку болтушки, вдруг вскинул голову и спросил:

– Гудулу, мы навсегда остаемся?

– Мы пришли, – ответил Гудулу.

– Будем шайкой разбойников? – досаждал Кули-Чур.

– Мы на землях наших отцов, Кули-Чур. – На этот раз Гудулу не напрягал желваки, не рычал, как иногда мог зарычать, подобно рассерженному зверю. Он был во власти неизбывной тоски и своей удручающей грусти.

– Земли наших отцов давно утрачены, Гудулу. Что из того, что пришли?

Егюй равнодушно посапывал, совершенно не слушая, о чем говорит его хозяин, уже принявший решение, подлежащее исполнению. Он внимательно перебирал одежду тутуна, что-то в ней исправлял, подвязывал и перевязывал. Молчаливый Изель помогал усердно.

 

Когда спор Кули-Чура с тутуном надоел, Егюй оторвался от мелких дел и не громко сказал:

– Коней я привел, они внизу, в глухомани. Пять человек прихватил на всякий случай… Что за одежда, тутун? Как вы жили? – Егюй приподнялся с кучи хвороста, встряхнул то, что держал на коленях, осыпающееся выпревшей шерстью. – Гудулу всегда такой, а ты, Кули-Чур?.. Кош один близко. Тюнлюг старшину оставил мзду собирать. Сходить бы к нему – почему не сходить? Всем надоел: ездит и ездит, все мало и мало.

Не выразив удивления, что Егюй чем-то разжился, прибыл не один, Гудулу рассмеялся:

– А ты предлагаешь дать ему много?

– Дать сразу, а как же?! Сам давно просит. – Узкие глаза Егюя почти закрылись от лукавого удовольствия.

– Где кош, знаешь?

– Кто не знает, все знают! Со мной пришли его люди. Сборщики княжеской дани.

– Сборщики – серьезно, у меня брат Дусифу лучший сборщик Ордоса… Не плохо живет, – хмыкнул беззлобно Гудулу.

– Неплохо, неплохо живут! Старшина только дерется, когда они мало привозят.

– Сильный такой? – Гудулу неожиданно повеселел.

– Жирный, тяжелый. Едет, едет и засыпает прямо в седле. Шуба теплая, коню до хвоста, что ему?

– Стражей много? – спросил Кули-Чур.

– С полсотни.

– Дальше! – произнес Гудулу.

– Куда дальше! Я сказал: у него много, у нас мало, – обиделся Егюй. – Пойдем и возьмем. Стражи, не стражи…

– Пойдем, – легко и бездумно согласился Гудулу.

С Егюем ему стало спокойно, как было всегда. Егюй был надежным, устойчивым, почти обязательным в его новой жизни, приносил равновесие.

– Стражи, не стражи, поведешь, Егюй. Пойдем и возьмем, пока нам надо немного… Кули-Чуру наложницу я обещал, Кули-Чур мерзлое мясо за это ел всю зиму.

– На мерзлый зуб, что ли, пробовать станет? – мирно бубнил Егюй, доставляя тутуну тихий, желанный покой, растекавшийся по всему его утомленному телу…

ПЕРВЫЙ НАБЕГ

Тутун Гудулу долго стоял над обрывом, уставившись в белесую даль, где не было ни горизонта, ни неба.

Всё было белым, легким, светлым вокруг – как посветлело в душе.

Устав стоять, он медленно повернулся.

Изель наводил порядок на запущенной площадке. Собирал и сбрасывал с обрыва старые полуобглоданные кости.

Он явно набирал изрядный вес и хорошую силу – она в нем уже проступала.

Хороший рос у Егюя сын!

– Что, Изель, возьмем один из кошей князя Тюнлюга? – Гудулу сгреб Изеля в охапку, попытался в азарте подбросить.

Изель оказался тяжелым, Гудулу поскользнулся на утоптанной площадке, испугавшись, что может упасть с обрыва, отбросил Изельку, с трудом устояв, сам на него повалился. И они завизжали, барахтаясь: мальчишка лез из-под тутуна, хотел освободиться скорей, Гудулу, ощущая азарт, не отпускал.

Егюй хмурился осуждающе.

– Отпусти, Гудулу! Отпусти, – брыкался в крепких руках тутуна мальчишка, визжал, переполненный удовольствием.

– Не лезь никогда под руку. Забрался под руку тутуну! – выговаривал строго Егюй, и сам, увлеченный возней сына с тутуном, неожиданно засмеялся: – Гудулу, скоро ты с Изелькой уже не справишься!

– Зато Могилян справится; сын отца в обиду не даст. Собирайтесь, ночью выходим, – поднимаясь, отряхивая снег, решительно произнес Гудулу.

Подставив слезящиеся глаза предвечернему солнцу, закинув руки за шею и покачавшись, он вдруг разбросил руки в стороны, сильно потянулся и, скинув с себя верхние одежды, оголился до пояса.

– Пора завершать с … этой зимовкой! Разотри-ка, Изель, как следует! Когда спишь да спишь, как медведь в берлоге, кровь остывает! Помоги как следует!

Склоняясь над сугробом, тутун ежился, передергивался, втягивал волосатый живот. Встав на четвереньки, замотал головой:

– У-уу, холодно! Отвык! Скорее, скорее!

Изелька с опаской бросил пригоршню снега на спину тутуну, Гудулу заухал громче, закричал почти визгливо:

– Растирай! Ты растирай! Сильнее! Кули-Чур, помоги, пока я живой!

Повеселев, отринув всякую осторожность, Изелька бросал белую зимнюю мякоть пригоршнями, Кули-Чур прихлопывал по спине тутуна тяжелой пятерней и крепко втирал этот снег, похожий на пух, в синюю кожу, начинающую испускать парок.

Егюй топтался рядом, неодобрительно, сердито ворчал.

– Ух! Ух! Лучше! Наверное, буду живой. У-ух! – захлебываясь, вскрикивал Гудулу.

Пар от его спины поднимался гуще, спина покраснела. Прогнувшись, выскользнув из-под рук нукера, Гудулу сам, яростней, стал натирать себе грудь, лицо, шею и плечи.

Он был худ и жилист, выше всех ростом, густо заросший черными волосами. Довольно длинные, кое-где пучками, они покрывали и плечи его, и грудь, и спину, стекая по желобку хребтовины вниз.

И втянутый живот его был весь волосатый – особенно был волосатый, как непролазные заросли саксаульника внизу под обрывом.

Ухая и охая, смешно растопырив руки, он вдруг опять погнался за Изелькой, схватил, бросил в сугроб. Мальчишка завизжал, перевернулся, вскочил изворотливо и побежал вокруг костра, в который Егюй набросал толстых сучьев саксаула.

– Пойдем и возьмем, правда, Изель! – хохотал Гудулу, неуклюже пытаясь догнать Изельку. – Пойдем и возьмем, то у них много, а у нас пустые курджуны! Настала наша пора! Держись, князь Тюнлюг!.. Ах ты, увалень толстозадый! – Поймав, наконец, мальчишку, несильно встряхнув за ворот, Гудулу поставил его впереди себя у костра, навалившись, затих.

Сняв поспешно, Егюй распахнул над костром свою шубу, нагрев, набросил на плечи тутуна, снова присел у огня.

Запахиваясь и улыбаясь, радуясь приятному теплу согретого шубного меха, Гудулу присел рядом, блаженно зажмурился.

С тутуном что-то происходило – Кули-Чуру, пробывшему с ним рядом больше трех месяцев, особенно было заметно. Не с женой и сыном жил он в мыслях, не с семьей! Не к ним стремился в первую очередь. Но куда и к чему – знает ли сам?

– Знаю! Знаю, чего хочу больше всего, – произнес Гудулу, словно услышав нукера, и резко поднялся.

Скоро, следуя гуськом за Егюем, они спускались в глухой лесистый распадок избитый глубокими заячьими тропами.

Лагерь спутников Егюя был в заснеженных дебрях на звонком ключе. Под прозрачным ледком с пузырьками воздуха, среди хрустких заберегов весело резвился ручей. В него с камешков ныряли юркие пятнистые рыжегрудые птахи, в названии которых тутун разбирался плохо, и которых Урыш называла, вроде бы, водяными воробьями. Они были очень проворны, ловко подныривали под струи, стекающие с валунов и образуя незначительных водопадики. Бесстрашно расхаживали под водой, забираясь под прозрачный истончившийся лед, находя там поживу и ловко ее склевывая. И ничего не пугались.

По сучьям елей и сосен, осыпая снег, скакали не пугающиеся людей белки. Было много красногрудых и сине-желтых пичуг, толстых и ленивых, не спешащих уступать путникам дорогу. И тишина! Вокруг словно замерло, опушенное и придавленное взлохмаченной, будто бородатой тяжестью устоявшейся белизны. Снег был мягок, словно пуховая перина, и был нежен, как сказочно недоступное тело заколдованной красавицы. Его можно было топтать грубой обувкой, можно было пинать, бороздить, раздвигать, но им нельзя было владеть – подхваченный на ладонь, он быстро таял.

Гудулу давно не видел настолько девственно чистого, мягкого лесного снега из детства, забыв, каким он бывает на самом деле. Он полнился силой, вдыхая и задыхаясь жгучим холодом, оживала его истомившаяся душа.

Спешившись у жаркого лесного костра, Егюй назвал тутуну спутников, прибывших с ним с верховий Орхона, и показал на двоих:

– Они служили Тюнлюгу.

– Ойхорцы? – спросил Гудулу, с любопытством оглядывая непривычных Степи голубоглазых воинов.

– Мы кемиджиты, – ответили коротко.

– С верховий Улуг-Кема. За высокими перевалами, где азы и чики. Там князь Умай-бег, – пояснил Егюй. – Ходили в набег с полутуменом правителя на Байгал, на племена народа байырку, неудачно ходили и стали рабами. Тюнлюг выкупил, отдал старшине. Они знают, где кош и стоянка.

Не проявив дальнейшего интереса ни к лесным людям, ни к планам нападения на кош старшины князя Тюнлюга, захваченный зимним лесом, чем-то томительно возбуждающим, сухо сказав: «Решайте сами, Егюй… Решайте, решайте, я соглашусь», – Гудулу, вытянув руки, присел к огню.

* * *

В набег они пошли не сразу, неплохо прожив остаток зимы в лесной глуши, дождались устойчивого тепла, когда на равнинных землях почти полностью сошел снег и проклюнулась травка. У загонов наткнулись на злобных собак, но бывшие слуги старшины кемиджиты с Улуг-Кема, быстро утихомирили. Вначале намереваясь захватить с десяток коней, кое-что из одежды, оружия, утвари – что подвернется, и умчаться, вскинув на седло по овце, Гудулу, неожиданно натолкнувшись на большую белую юрту, аккуратно обведенную канавкой для лишней воды, вдруг натянул повод.

Начинало брезжить, прояснивалось блеклое небо.

Кули-Чур что-то кричал, требовал и торопил, но Гудулу перестал его слышать.

Приподняв саблей полог, увидел теплое уютное царство, мирно сопящих женщин с припухшими в сладостном изнеможении мягкими губами, спящего среди них под шелковым одеялом тучного старшину-нойона, рядом с головой которого, вяло шевельнувшись, присел ненадолго, без того невысокий огонек жирника.

Потухни он и, наверное, ничего бы не случилось. Гудулу выдавил бы на губах пренебрежительною ухмылку – еще один боров дрыхнет в бабьей постели, считая себя мужчиной, – и отпустил полог.

Огонек не потух, всколыхнув что-то нервное, нервное и раздражающее, затмившее свет. Перехватило дыхание и он замер. В лицо дохнуло волной ночного семейного тепла, запахами сытости, уюта, которых Гудулу давно не ощущал. Безмятежный сон хозяина юрты, обложенного подушками, на каждой из которых лежала женская голова, показался вызывающим – вот пришел чуждый земле воин, поставил юрту на землях отца…

Ударило в голову что-то неуправляемое и безотчетное, как у тех же собак, услышавших раздражающие чуждые запахи, сердце бешено рванулось.

Неприятие чужого покоя наполняло особенной горячечной лихорадкой. Ощущая мелкую дрожь сабли, тутун ее острием коснулся груди старшины и глухо обронил:

– Проснись.

Наверное, голос его походил на замораживающий голос бога мертвецов, и был так воспринят в ужасе вскинувшимися в юрте.

Глаза у всех только блестели – другого тутун в них не видел. Мягкие сонные губы женщин, раздвинувшись в невольном желании закричать, закричать не смогли. Обнажив кривые желтые зубы, они будто бы вдруг отвердели, исторгая единый страх и единое для всех онемение…

Да, он был для них Бюртом – богом загробного Черного мира!

Наполняясь мстительной сладостью ощущений, Гудулу рассмеялся, подобно страшному богу тьмы.

– Ты кто? Ты зачем? – нашел в себе силы шипящим каким-то шепотом спросить старшина.

Хозяин был глуп даже для того, чтобы как следует напугаться. Он только шевелил толстыми губами, лоснящимися от жира поздней ночной трапезы в окружении мягкотелых жен и наложниц, бессмысленно блымал пустыми глазами.

Потерянность тучного нойона доставляла наслаждение, Гудулу в нетерпении чего-то ждал.

Он ждал и ждал, ощущая томление в груди, острые покалывания в ней, ликующий напор крови в сердце.

Тутун Гудулу пришел! Он способен заставить чуждых здесь содрогнуться!

Утро набирало разгон, в юрту вползал сырой серый рассвет. Легким ознобом поднявшись по ногам тутуна, по спине, он, странный этот рассвет, скатился на плечи, на вытянутую в сторону старшины руку, потек по жалу сабли на голую грудь старшины…

Наконец старшина закричал…

Он закричал, как тутуну хотелось.

Безумно, лишаясь рассудка.

Вмиг позабыв обо всей своей легковесной жизни.

О добром и злом.

О совершенном и только задуманном.

Старшина видел острие сабли тутуна и ничего больше не замечал. Ни теплых жен или наложниц, ни богатств, наполнявших юрту, – пустой у него был взгляд. Только блескучий булат сабли да стекающее по ее желобку серое утро отражались в его расширившихся, оторопело выпученных глазах.

Последние, может быть, в самодовольной тупой жизни желания, владели этим жалким разумом.

– Ты кто? Зачем? Что тебе надо? – Голос нойона дрожал.

– Тот, кто пришел на земли наших отцов навсегда, – глухо произнес Гудулу, испытывая дьявольское искушение сильнее навалиться на рукоять, толкнуть ее взмокшим телом, содрогающимся, отяжелевшим. – Я пришел… тутун Гудулу. Тюрк по крови отца.

– Ты настоящий тюрк? Откуда ты пришел?

– Самый настоящий.

Слов у тутуна больше не находилось, говорить ему не хотелось.

– Но ты уйдешь? – глупо, до невозможного тупо спросил старшина. – Возьми, возьми, что хочешь, не возражаю… А когда ты пришел?

 

– Только что, – усмехнулся Гудулу.

Перестав дико кричать, проснувшиеся жены нойона сползались в кучу. Одна из них, пухленькая, как сам нойон, пышногрудая, лежащая слева, тянула на себя одеяло, а другая, лежащая справа от господина, похожая на худосочного ребенка, противилась и не отдавала. И другие возились, охваченные страхом, пытаясь зарыться в постели.

Томные со сна и плохо соображающие, они моргали, моргали, оставаясь полуголыми, с раззявленными, одеревеневшими ртами.

Тишина установилась одуряющая, и была она хуже криков – Гудулу задыхался, рука его тряслась нервной дрожью.

– Вставай, следуй за мной, – сказал тутун, убирая саблю.

– Я не пойду. Куда я пойду? Я не пойду! – Старшина натянул одеяло на жирный подбородок, не замечая неприятной оголенности жен, порывался натянуть его и на голову.

Повизгивая, жены противились, не отпускали свои края.

– Пойдем, тебе лучше пойти… навсегда уехать. Скажешь Тюнлюгу: был тутун Гудулу… Всем будет лучше, не стоит пугать твоих женщин, – почти мирно предложил Гудулу, радуясь, что нашел силы поднять и убрать с его груби саблю.

– Уйди! Сам уходи! Забирай, что хочешь.

– Что у тебя забирать? – удивился Гудулу, чувствуя, как опять невыносимо тяжелеет длинное жало, и вдруг спросил: – Жен можно? Остальное оставлю, а жен заберу.… Или всё заберу, а женщин оставлю.

– Забирай! Жен забирай! – Старшина охотно кивал головой, упираясь жирным подбородком в мягкое одеяло. – Приедешь, еще дам, здесь у меня не все.

Одеяло вдруг показалось синим, как знамя Урыш, а потом стало зеленым – Гудулу всматривался напряженно, не в силах понять, какое оно все-таки, и нервно спросил:

– У тебя одеяло зеленое?

– Нет, оно синее, – сказал издалека, из-под одеяла старшина.

– Жаль, что не зеленое. В Степи синим должно быть Небо и… знамя Урыш. – Нервно вздохнув – нервно, взахлеб, – Гудулу не смог больше держать настолько тяжелую саблю – непомерно тяжелую, и не смог удержать ее самовольное движение вперед, в мягкую грудь старшины.

Она сама по себе повлекла его за собой, вошла в нежный пух, убивая чужое синее… одеяло.

Одеяло он убивал, не жалкого человека.

И вышел, не слыша ничего, ничего не понимая.

Медленно поднялся в седло, твердо поставив ногу в стремя, медленно поехал.

Люди Егюя, сделав нужное дело, уводили наметом небольшой табунок лошадей, Егюй с Кули-Чуром поджидали его.

– Одеяло, – сказал Гудулу, сверкая глазами, полными беспамятства.

– Какое одеяло, Гудулу? – спросил Кули-Чур, оглядываясь на юрту старшины.

– Большое! Оно было синее… мягкое совсем… Как он посмел укрываться синим одеялом?

Серый рассвет заползал в густые кустарники. Блеяли овцы. Истошно лаяли собаки.

А небо перестало светлеть, замерев на странном переходе тьмы к свету.

Полумгла тяготила. Тутун гнал коня, спеша покинуть эту вязкую серость, и покинуть не мог. Она держала его, она была в нем, ворочалась вокруг взбесившегося сердца, взрывала оглохшее сознание.

– Я пришел, – говорил Гудулу сильным шепотом. – Тюнлюг, я пришел, берегись, осквернив земли моих предков!

* * *

В разгон разогнавшейся весны, полной страсти и буйства живого, спешащего проклюнуться первой травой, по краю Черных песков легким наметом, развевая длинными гривами, шел огромный табун из нескольких тысяч коней. Его гнали Егюй и сотня нукеров.

Одолев немалое расстояние, табун достиг примитивного тюркского лагеря, когда-то заложенного в песках Алашани шаманом Болу.

Мужчин в лагере почти не было, только женщины, дети, престарелые. Лагерь был полуразрушенным, с обгорелыми, провалившимися и кое-где восстановленными плоскими крышами. У входа в капище с останками вождей, перенесенных когда-то по приказанию Болу из Ордоса, сидели в бесчувственном отрешении равнодушные, точно уснувшие старцы-шаманы.

Осадив коня перед юртой в центре, Егюй громко сказал сбежавшимся людям:

– Тутун Гудулу шлет подарок. Будет возможность, пригоним еще.

– Возьми нас к тутуну! – кричали женщины, пережившие нелегкую зиму. – У нас не осталось мужчин!

– Приходят китайцы, у нас отбирают детей.

– Где тутун Гудулу?

– Кто хочет услышать – услышит! Кто хочет найти – найдет! – ответил Егюй.

Отвязав курджуны, переметные сумы, приказав то же сделать нукерам, Егюй развернул коня.

– Я узнала тебя! С тобой уходил мой муж! Ты должен вернуть моего мужа или меня забери! Забери меня! – кричала тяжелая толстоногая женщина, бесстрашно пытаясь ухватиться за стремя Егюя.

Упав, она поднялась, опять побежала.

И многие другие бежали, падали и снова бежали.

Отряд Егюя стремительно уходил в зеленую Степь, наполненную свистом и трескотней, шумом тяжелых и легких крыльев, тоненькими, звенящими переливами под самым солнцем веселых и беззаботных пичуг.

Степь летела навстречу. Желанная волей, свободой, но опасная и пока что Егюю чужая.