Tasuta

Как нам живётся, свободным? Размышления и выводы

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Да, в этом послании, король жесток: по прибытии в Альбион Гамлета надлежало предать смерти. Но только для чего нужно было ему, принцу, взамен указанного письма, готовить, снабжать подложной королевской подписью и заверять неизвестно как попавшей к нему королевской печатью своё послание, где содержалось распоряжение казнить – уже его доставщиков?

Одного лишь умышленно задуманного умственного помешательства, раздумьями над ним и над его уже вполне очевидными горестными последствиями, будь Гамлет чист и непорочен, как то и должно бы вытекать из лучших сословных требований по кодексу чести, – одного этого было достаточно, чтобы, осознав себя подлецом и отщепенцем, он, высокородный дворянин, прекратил бы своё идиотское притворство, попытки донимать людей подозрениями и лютой ненавистью и устыдился бы своей животной порочности. Нет; к этому в нём не появляется даже лёгких подвижек.

Предельно гадок он и в подобострастной оценке его порядочности лучшим своим другом. Горацио слышит от принца, что того не мучает совесть за погубление им Гильденстерна и Розенкранца, а в последней сцене, когда прибывший посол возвещает об их казни в Англии и говорит, что принц, возможно, порадовался бы такой вести, пылко возражает ему: нет, мол, Гамлет никогда не желал их смерти.

Перед свидетелями кончины своего господина Горацио эффектно разглагольствует о том, что несколько позже он прилюдно расскажет в подробностях о разных печальных событиях и происшествиях, касающихся неких, не названных им лиц, имея в виду, возможно, и погибшего принца, о событиях, частью происходивших, вероятно, по ошибке, —однако цена такой афише явно невелика. Здесь, как говаривал Гамлет, – «слова, слова, слова». О причинах, заставлявших его клясться на мече, Горацио и в этой скорбной ситуации предпочитает не распространяться.

Обелить своего кумира ему, погрязшему в верности постыдной корпоративной чести, так и не удаётся.

Удара мечом с целью устранить узурпатора-короля как способе мщения, на что подворачивался удобный момент, Гамлету недостаточно. Это, считает он, было бы наградой для проходимца и негодяя. По его представлениям, следовало применить более изощрённый и болезненный приём…

Уже как бы за него о том же, как о норме корпоративного права, говорил сановник Полоний:

Все мы хороши:

Святым лицом и внешним благочестьем

При случае и чёрта самого…

А, пожалуй, ещё точнее по тому же поводу выражается стражник Марцелл:

Какая-то в державе датской гниль.

Сам король Клавдий не дистанцируется от зауженного естественного права, побуждая Лаэрта отомстить Гамлету за убийство его отца. Также хорош и сам Лаэрт, сын Полония. Роняя даже свою, дворянскую честь, он перед лицом короля изъявляет готовность выйти на поединок с принцем и нанести при этом отраву на кончик своей рапиры…

Кстати, в продолжение этой сцены, уже совсем близко к развязке трагедии, в её тексте можно найти весьма любопытное замечание. Оно касается существа корпоративного естественного права в том его виде, когда отступление от него должно было считаться недопустимым.

Речь об эпизоде, где под влиянием королевы Клавдий нисходит к тому, чтобы в преддверии уже оговорённого сторонами поединка помирить противников.

Верный своей закоренелой порочности, Гамлет здесь просит Лаэрта простить его.

В тот, мол, момент, когда между ними возникла ссора и потасовка (на погосте во время похорон Офелии), виновницей была его болезнь, затменье ума, что́ якобы согласились бы подтвердить и присутствовавшие там очевидцы (в том числе королева Гертруда и Горацио!)

На это враньё Лаэрт говорит:

                               В глубине души,

Где ненависти, собственно, и место,

Прощаю вас. Иное дело честь:

Тут свой закон, и я прощать не вправе.

Оскорблённый здесь не ошибался. Как не ошибался и драматург.

Понятие чести в феодальной среде впрямую восходило к праву, к закону. Хотя кодекс чести и не был писаным, силой, эффективностью он мог превосходить даже самые строгие нормы государственного, публичного права.

Всё это, разумеется, нельзя было считать «приобретением» только датским.

Подтверждение: поединок между отцом Гамлета и королём Норвегии Фортинбрасом-старшим, когда, как сообщается в трагедии, первый отправил второго на тот свет и обеспечил себе владение спорной территорией.

Исторические свидетельства позволяют говорить о бурлящем разливе мстительности в безбедных сословиях во всех странах западноевропейского региона. Поединки и турниры, замешанные на этой скверной «приправе», в особенно широкой массовости проводились во Франции, в Испании и в Италии в ХVII веке.

Перекинувшийся в Россию кодекс чести и здесь оказался кстати для всяческих, в большей части заведомо пустых разборок в среде военных, чиновников, столичных и периферийных владельцев имений и крепостных душ, в среде восторженных и бездельничавших романтиков, чего нельзя не заметить хотя бы по конфликту двух молодых дворянских сынков из-за Ольги, сестры Татьяны Лариной, в романе «Евгений Онегин».

Сюда, в эту стихию выдуманного отстаивания породной чести были вовлечены и поплатились жизнями Пушкин, Лермонтов и другие литераторы и деятели отечественной культуры.

Чем мог отличаться кодекс перелицованной общечеловеческой чести на огромной части Евразии – в России? Только разве тем, что в дополнение к нему действовал изданный царём Петром III указ о вольности дворянской. Он, этот знаковый правовой акт, позарез был нужен крепостникам не только сам по себе. Через него открывался путь ко нравам, перечёркивавшим официальную юриспруденцию, «хромое», несовершенное государственное право, то и дело склонявшееся к худшему в естественном корпоративном кодексе чести, которое сполна могло удовлетворять дворян.

Так начиналась жизнь империи в особом, порочном режиме, когда в правовом пространстве очень многое позволялось заменять правом неписаным, угодным управляющему, господствующему меньшинству.

Время хотя и меняло представления о злосчастном кодексе, когда уже совсем не стали проводиться губительные турниры, а дуэли ввиду судебного преследования их участников надо было устраивать нелегально, однако в самой сущности корпоративное естественное право европейского образца оставалось прежним, да ещё, ко всему прочему, и – по-прежнему необнаруженным.

В России искусству слова было суждено запечатлеть степень «износа» былого кодекса на фоне вырождения дворянства. К концу XIX и началу ХХ века дряхлость этого сословия в стране имела уже предельную степень, когда его представители, равнявшиеся на западный оригинал, в маразме могли превосходить даже самого Гамлета, принца датского.

Вот как это показано в повести Бунина «Жизнь Арсеньева. Юность»:

Я… начал приглядываться к людям, – делится своим житейским опытом Алексей Арсеньев, главный герой этого произведения, – наблюдать за ними, мои расположения и нерасположения стали определяться и делить людей на известные сорта, из коих некоторые навсегда становились мне ненавистны.

А на заданный ему вопрос, кто же его враги, он, словно озверевший маньяк, бросает:

– Да все, все! Какое количество мерзких лиц и тел! Ведь это даже апостол Павел сказал: «Не всякая плоть такая же плоть, но иная плоть у человеков, иная у скотов…» Некоторые просто страшны! На ходу так кладут ступни, так держат тело и наклон, точно они только вчера поднялись с четверенек. Вот я вчера долго шёл по Болховской сзади широкоплечего, плотного полицейского пристава, не спуская глаз с его толстой спины в шинели, с икр в блестящих крепко выпуклых голенищах: ах, как я пожирал эти голенища, их сапожный запах, сукно этой серой добротной шинели, пуговицы на его хлястике и всё это сильное сорокалетнее животное во всей его воинской сбруе!

Так что если говорить об эффективности кодекса чести в целом, то, пожалуй, нельзя не признать: в той его части, которою было выражено худшее и самое худшее в нём, он, что называется, удался́. Чем, безусловно, могли бы гордиться его давние и не очень давние приверженцы, – если бы только им было суждено знать о нём и о его роковом воздействии.

Что же до его другой части, в которой должны были реализоваться лучшие качества и особенности дворянской фаланги, то здесь его успехи весьма скромные.

Да, дворянство приобретало сословный лоск; не мал его вклад в культуру, свою и своих народов; ценны его устремления в научное познание мира. Но многое очень долго оставалось неисполненным. В том числе – эмансипация женщины. С нею не торопились, и уже только в ближайшие к нам прошлые столетия этот сложный вопрос был наконец-то по-настоящему актуализирован и началось его плодотворное решение, да и то – лишь когда за своё освобождение и за равные со всеми гражданские и политические права взялись сами женщины.

Чтить в них таланты и самоотверженность, хотя бы и условно сопереживать им, восхищаться ими и выражать им подобающее уважение, – на это дворяне мужчины уже готовы были махнуть рукой. Что видно по той же повести Бунина, где Алексей Арсеньев, молодой бродник, не склонный заниматься хоть чем-то полезным, то и дело окунается в вольный интим, пренебрежительно отзываясь о каждой встреченной им особе женского пола – как «очередной».

В таком ключе довольно долго длится его увлечение Ликой, девушкой из одного с ним сословия. Алексею неприятна её привязанность к нему. И с ней у него нет церемоний. Он то и дело посвящает её в омуты своих безалаберных и грязных похождений и необузданной физиологической похоти, и как следствие, она в ужасе сбегает от него и гибнет под тяжестью доставшихся ей унижений…

Частое употребление слова «честь» по разным поводам хорошо заметно в тексте шекспировского шедевра. В таком виде на исходе средневековья и позже господскими сословиями выражались апелляции к высшему слою общечеловеческого естественного права, но – при явном желании следовать не ему, а только своему, сословному варианту. Драматург не виновен в очевидной подтасовке, совершавшейся у всех на глазах. Ему, как и всем, тут не дано было различить подвох.

 

Как художник, он интуитивно улавливал происходящее вокруг и очень верно и добросовестно, а, что также важно: необычайно талантливо, отразил в своём творчестве. Всё повторилось позже. Козыряние честью, но не той, какая «предусмотрена» верховной этикой, а – суррогатным «слепком» с идеала, имело место ещё века, так что желающих использовать этот истрёпанный символ былой фальшивой сословной добропорядочности находится немало даже сегодня. Их апелляции обращены в ту же сторону. А ведь, как было уже сказано, пора бы и знать, что здесь и к чему…

Не оттуда ли пришли в нашу современность непробиваемое двуличие, двойные стандарты, двойная мораль, необоснованная ненависть к невинным, жажда крови и военных разборок с конкурентами и несогласными, расизм и элитная спесь, неуёмная чёрная месть и многое в том же роде?

Мы видим такие «метки» былого кодекса уже не только в отдельных людях, но что ещё хуже и сквернее, – в целых корпорациях, в государствах, в огромных международных сообществах, называемых ими же демократическими. Что и говорить – приехали. В чём дело? Да в том, что никому, наверное, на всём белом свете не приходило пока в голову привести свои знания о естественном корпоративном праве в соответствие с тем, что оно собою представляет, даже если в нём есть и привлекательные цели, куда ещё может оно завести всех в будущем.

 Здесь важно указать, что в появлении этого феномена заслуга не одной западной Европы.

 Схожее с ним проявилось в Пальмире, где ещё во времена Римской империи оно успело набрать силу. Задушенное тюркскими завоевателями, оно, однако, оставило следы, в особенности заметные в Аравии и на прилегающих к ней территориях. По нём долго, целые столетия продолжали ещё ностальгировать тамошние любители вольностей.

Это их духом и хвастовством, пугающими, но вроде бы весьма благородными намерениями и поступками, завлекают читателей страницы бессмертной поэмы Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Нам не к лицу отзываться недоброжелательно об авторе этой вещи. Талантливый поэт, он, как позже и Шекспир, запечатлел ситуацию, отражавшую реальную жизнь уже оставшегося позади него конкретного времени.

Кто были главные герои этого произведения – странствующие миджнуры Автандил и Тариэл? Не бросается ли в глаза при чтении поэмы их запредельное самодовольство, жестокость, алчность, вероломство, подлое отступничество в чувствах по отношению к молодым женщинам, их возлюбленным, якобы ради которых они странствуют по пустыне и совершают подвиги?

 Предлагаю читателям оценить хотя бы только один «подвиг», совершённый только одним миджнуром – Тариэлом, – когда он помог некоему правителю победить хатавов.

В поэме приводятся его восторженные слова:

Я отряды за добычей разослал кого куда,

И они, обогатившись, возвратились без труда.

Лишь тогда по Хатаети я прошёл как победитель.

Мне казну сдавал немедля в каждом городе правитель.

Все сокровищницы были переполнены казною.

Я не мог бы перечислить всех богатств, добытых мною…

У отважного наёмника, нисколько не стыдящегося своей гнусной роли, возникла немалая проблема даже с доставкой захваченного:

Мне верблюдов не хватило, снарядил я поезд бычий…

                            (Перевод Н. Заболоцкого – Фрагменты текста приведены с сокращениями).

В поэме нет намёков на какую-то особость, на «качественное», «родовое» отличие схожих или аналогичных поступков и намерений. Хотя в целом по характеру они – сословные, для их оправданий избраны неписаные этические правила и нормы, соотносимые с идеалами, общими для человечества, для любого человека, где бы он ни жил и к какому бы сословию, расе или национальности не принадлежал.

Опять – та же манипуляция с понятиями и ценностями!

Не зная сути явления и даже не догадываясь о нём, можно подтасованное легко принять за чистую монету. Что и требовалось доказать.

Поэту, воспевшему события былых времён и ничего не знавшему о необходимости быть здесь на стороже по очень важной причине, следует, несомненно, простить допущенную оплошность, а читателям – оберечься от полного доверия к их собственным незамутнённым, искренним восприятиям описанного.

Концепцию, которою пронизывалось «назначение» европейского кодекса чести, нельзя не заметить и в истории древнего Китая – в частности в мировосприятиях и в поучениях Кун-цзы (Конфуция). Значительная часть его поучений адресована правителям и управленцам, то есть сословию преимущественно богатых. Наставник говорил о ритуалах и других способах, какие следовало соблюдать и совершенствовать с целью выбрать верный «путь» и добиться успеха в деятельности, связанной с управлением.

На этот раз перед нами записанные тексты поучений и наставлений. Но тот, кто их внимательно прочитает, не может не задержаться на мысли, что философ мирового уровня, постоянно сворачивая на доброе и желательное, всего лишь дублирует истины, заключенные в идеалах общечеловеческого естественного права. Это – наивный расчёт на неосведомлённость учеников, на их «простоту».

Как и всегда в подобных случаях – намеченная перспектива не достигается. Многие истины можно было и не записывать. Конфуцианство, как раздел философского знания, хотя и имело хождение в других землях, кроме Китая, но нигде по-настоящему не прижилось, оставаясь достоянием исключительно китайской нации – частью её культуры и похвальных интеллектуальных устремлений.

 Если трепетное отношение к нему по месту возникновения сохраняется даже сегодня, то говорить здесь надо скорее как об очень долго остававшейся там недостижимой потребности общества и каждого члена в нём жить гармоничной и изобильной жизнью – соблюдая равнение на незыблемые принципы всеобщей этики.

Ещё одной страной, где в угоду правящим элитам возносилось поддельное этическое, замешанное на фальшивых апелляциях к ценностям естественного общечеловеческого права, стала Япония. Эта страна известна самурайским кодексом бусидо. Кинематография и другие виды искусств уже после Второй мировой войны немало потратили сил и средств на создание художественных произведений по теме идеализации и возвеличивания облика самураев.

Объяснение этому простое – коммерческая доходность.

Конечно, восхищаться тут нечему.

В кодексе никак не могло воплотиться идеальное для человечества. Безграничная преданность и верность сёгуну (правителю, сюзерену) требовала от самурая с лёгкостью, слепо отдать за него жизнь, не исключая вынужденного самоубийства – харахири. Удостоенный быть записанным, бусидо сгодился только на то, чтобы служить методическим пособием для невиданной по размаху на Дальнем Востоке милитаризации и основой для воинственной амбициозности островного государства.

Известно, чем это закончилось…

Изложенное обязывает отметить ещё одно обстоятельство. Оно связано с жанром «Гамлета». Автор обозначает его как трагедию. Вопреки этому очень многие, кто брался и берётся выражать свою точку зрения на неумирающее произведение Шекспира, склонны к употреблению других терминов. К тексту очень часто прилагаются названия «драма» и даже «пьеса». С такой «подправкой» согласиться невозможно.

Нельзя сбрасывать со счётов того, что люди позднего средневековья и Ренессанса, хотя и путались в восприятиях новых социумных положений, но они не могли не чувствовать, как скоро их надежды и упования на лучшее в их бытии ставились под сомнение и свёртывались под воздействием неадекватных перемен – и в сознании, и в поведении себе подобных. Объяснений тут никто не требовал, но тревожность по данному поводу существовала. Она была очень серьёзной, что и всегда наблюдалось при крутых переменах в жизнеустройстве.

Люди могли догадываться, что в своём выборе, даже если в нём играли радостные лучи гражданской свободы, они ошиблись. Только искусству оказалось по силам уловить знаки этой глубинной тревожности. Этому средству осмысливания общественной духовности отводилась ведь немалая роль в процессе преобразований, как тогдашних, так и более ранних, а также и более поздних, в чём мы теперь убеждаемся.

Вот почему необходимо согласиться с Шекспиром. Его гением раскрыты не только те важнейшие причины, по которым катятся события в его творении. Взглядом великого драматурга охватывается всё движение человечества в его будущее. Оно, это движение, полно таинственности и непредсказуемости. Так, по крайней мере, вопрос стоял в ту, прошлую эпоху.

При отсутствия положительной перспективы и ввиду всевозможных препон для гармоничного общественного движения вперёд, а главное – из-за неумения людей объяснить, по каким основаниям такая ситуация возникала и куда ей надлежало идти дальше, из-за их бессилия, разочарованности и растерянности перед фактом невозможности уяснить загадочное явление и следует считать уместным употребление жанра трагедии.

Нельзя не признать, что даже в нашей современности, при всех расчётах на новые изумительные технологии и неиссякаемый энтузиазм в изучении природы и непосредственно homo sapiens коллизии, грозящие человечеству некой бездонной пропастью, также продолжают «тащиться» за ним и, кажется, – в нарастающей интенсивности…

4. РЫЦАРИ

Уже сделанные выше замечания по части довольно странных обращений с понятием чести, когда в них виделись намерения распотрошить и резко понизить цену этого важнейшего этического идеала до уровня норм естественного корпоративного права, обязывают возможно обстоятельнее осветить существо европейского рыцарства – явления, в котором феодальная формация получала перспективу ускоренного выроста и укрепления своего долговременного благополучия.

Основным поводом к зарождению отдельного, рыцарского сословия могла быть только нехватка имущественного ресурса у средневековых властителей и их вассалов. В некоторой части этот ресурс хотя и восполнялся эксплуатацией подневольных крестьян и ремесленников, а также войнами на ближних и сопряжённых с ними землях, но – этого было недостаточно. Вожделенные взоры желавших бо́льшего устремились тогда на земли иные, за пределами Европы. В большом количестве для этого требовались энтузиасты. В их лице и проявили себя первые рыцари.

Жажда наживы, когда не имело значения, сколько для её утоления могло быть пролито человеческой крови, подтолкнула их к объединению. Формировались целые армии и ордена, ставшие участниками крестовых походов на Ближний Восток. В оправдание алчных намерений пограбить выдвигались мотивы о необходимости защитить христианскую веру от магометанства. Политические решения, связанные с организацией войск и их отправкой в заданные места дислокаций, брала на себя могущественная в то время католическая папская власть.

Конечно, не исключалась героизация тех, кто участвовал в крестовых походах. Взлелеянный феодалами энтузиазм во многих случаях мог считаться вполне искренним у исполнителей их воли и часто выражался ими соответствующей слепой удалью или даже завидной смелостью на полях сражений.

Заряд такого воодушевления годился и по окончании походов, когда требовалось умело распорядиться награбленным, пустить его в дело ради извлечения прибыли. Одновременно вызревало и новое отношение к женщине. Публика-то, набиравшаяся в армии, состояла в основном из молодёжи, недавних или даже совсем юнцов. Долгие физиологические воздержания побуждали их ностальгировать по оставленным на родине сверстницам и подругам. В ожидании предстоящих возвращений к ним вызревали интимные мечты, развивалась неутолённая чувственность по отношению к противоположному полу. Конечно, такое психологическое поветрие не могло не касаться и молодых монахов и взрослевших членов семей католических священников мужского пола, также охотно отправлявшихся в походы.

Изо всего этого возникала традиция поэтического возвеличивания возлюбленных, их почитания и преданности им, а также – чувствование свободы, в той ничем не ограничиваемой мере, когда предоставленные самим себе или в пику, может быть, своим предводителям, неискушённые молодые наёмники понимали её как равную широкой и бесшабашной вольности и легко устремлялись к демонстрации доблести, бесстрашия и других опций индивидуального поведения, признававшихся уместными и похвальными в условиях походного регламента.

Свои особенности вносило сюда и то, что в ту эпоху отпрыски феодалов и церковников только в очень редких случаях наделялись правами наследования богатств, какие имели их отцы или родственники. Тем самым молодой рыцарь, хотя и принадлежал к верхнему общественному сословию, должен был сам заботиться о своём имущественном достатке в будущем.

 

Надо ли говорить, что его шатким возрастным цензом, оглядкой на предков, завистью к их, пусть и не всегда полной материальной независимости, могла определяться степень индивидуального и группового «аппетита» к наживе, к разбойным и грабительским действиям.

Именно о таком «подходе» в обосновании корысти идёт речь, например, в известном литературном произведении Франсуа Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», где некто Панург, острослов, балагур и пройдоха, прибли́женный в странствиях Пантагрюэлем, откровенничает:

Если бы вы знали, как я нагрел руки на крестовом походе, вы бы ахнули от изумления!

                     (Перевод Н. Любимова).

С крестовыми походами, стало быть, прочно увязывались разные по своей значимости аспекты жизни феодального сообщества. Вполне очевидными становились тогда как его ускоренное обогащение, так и обновление духовностной базы, в русле чего на достаточно высокий уровень вышли тогдашняя, преимущественно любовная поэзия, проза о всякого рода путешествиях и приключениях, живопись, музыка и другие разделы дворянской культуры.

Подпитанные эйфорией, где-то здесь витали уже и соображения о приобретённом жизненном и интеллектуальном опыте, куда составной частью входили догадки о преобразовании человека, побывавшего в походах и разного рода переделках и добившегося своих целей, человека, одухотворённого сословной вольностью и решительно порывавшего с нудными религиозными догматами и канонами того времени. Отсюда недалеко оставалось до формулирования особости «новых» людей, их роли, их приобщения к свободе в её соотношении с сословными запросами…

Мотивация же действительных эгоистических устремлений рыцарства периода крестовых походов да и последующего долгого срока, пока оно не сошло с исторической сцены, в научных исследованиях, беллетристике и в произведениях художественной литературы отражена, к сожалению, в значительной мере однобоко.

Бо́льшего внимания и современниками и историками разных веков, а также – служителями искусств, уделялось его возвеличиванию, – как сословия, где каждый, кто к нему принадлежал, непременно был способен проявлять незаурядную храбрость, имел повышенный интерес к странствованиям, зачастую – в одиночку, лелеял в себе трепетные чувства к избиравшейся им и, как правило, единственной возлюбленной, которую не обязательно должен был знать в лицо или хотя бы по имени, а попросту её выдумывал в собственное утешение…

Эту характерную степень предвзятого понимания существенного в рыцарско-монашеских общинах, как представляется, не разделял Мигель Сервантес, автор увлекательнейшей истории об ида́льго доне Кихоте Ламанчском. Оный литературный герой, обедневший испанский дворянин, увлёкся рыцарскими (то есть – о рыцарях) романами и начитался ими до такой степени, что рехнулся умом, хотя и не полностью, не до конца, и в таком жалком состоянии вознамерился отправиться в странствование как рыцарь, когда мода на такую блажь уже прошла.

Гений от литературы мастерски запечатлел в нём не только те черты, какими выражались его лучшие человеческие качества, делавшие его образ идеальным.

Другую, неповреждённую часть ума персонажа автор удачно «использовал» чтобы через его трезвые размышления и высказывания читатели могли составить представление о текущих реальностях бытия и неуместной, часто смешной и нелепой роли в нём новоявленного странствующего рыцаря.

Запечатлённые в контрасте, противоположные начала в персонаже художественного повествования в равных долях способствовали укреплению в нём эстетических черт, едва ли не с абсолютной точностью выразивших историческую оригинальность и самого дона Кихота, и сословия, представителем которого он был.

В памяти поколений, знакомившихся с литературным текстом, полоумный ида́льго удерживался, однако, более в призрачном, чем реальном освещении. Таким он воспринимается по сей день, что вовсе не случайно: предпочтения исходят из его необдуманных поступков и помыслов, где хорошо заметны устремления к общечеловеческим идеалам добра, достоинства и справедливости.

Кем бы ни были те люди, которым здесь требовалось определиться с выбором, они, как это наблюдалось и во все времена, не могли не делать его в пользу верховного слоя нашей, общей этики.

В своей массе к такому выбору тяготели сами участники крестовых походов и те из них, кто переходил к осёдлому образу жизни. Идеал рыцаря ими был, что называется, востребован. Следы таких восприятий сохранились в уставах бенедиктинского, иезуитского, ливонского и других рыцарских орденов и подобных им образований при крупных дворцах и замках княжеств и королевств. Позже им следовали многочисленные протестные и оппозиционные режимам организации; «ценности» былого, «непорочного» рыцарства выпячивались ими для обоснования своей стойкости перед угрозами их преследований политическими противниками.

Уже на раннем этапе этого спонтанного процесса шлифовались и крепли понятия об обязательном соблюдении корпоративных неписаных правил поведения, из чего и складывался будущий пресловутый кодекс чести.

Как уже было отмечено, тут дело сводилось только к тому, чтобы содействовать получению выгоды для господского сословия. Сплошь и рядом поступки его представителей выходили за пределы обычных житейских представлений.

Французский мемуарист Пьер Брантом, современник Сервантеса и Шекспира, сообщал, например, что очень многие бывшие рыцари из тогдашнего и предыдущих поколений у себя в поместьях отбирали у крестьян маленьких дочек, в которых угадывалась будущая женская красота, запирали их в особые помещения, чтобы под строгим надзором удерживать их там в безупречной «нравственности», а затем брали их себе в любовницы по мере надобности. В таких красках шло измельчение кодекса чести по всему полю феодального естественного права.

Откуда и почему появлялись симптомы вырождения феодальной общественной формации, в развитие которой внесли немалый вклад западноевропейские рыцари, – об этом достаточно ярко и убедительно поведал Александр Герцен. Он писал:

…когда… новый мир начал слагаться, принимая в себя… остатки древней цивилизации и новую религию, развивая ими свою собственную сущность, тогда первым полным и органическим следствием взаимного проникновения этих элементов является рыцарство. Рыцарством вооружённая ватага кондотьеров, наездников, необузданных воинов поднялась из мира грабежей и насилия в феодальное благоустройство. Ключом свода этого готического братства, этих… единственных правоверных людей того времени, была беспредельная самоуверенность в достоинстве своей личности и личности ближнего, разумеется, признанного равным по феодальным понятиям. Это было нечто совершенно новое.

…рыцарь начал понимать себя собственным средоточием; понявши это, он должен был высоко поставить свою честь, свою самобытность – гордую и независимую. Не массы сознали эту мысль о достоинстве личности: массы были… отсталые… её поняли доблестнейшие… духовные.

…Мы привыкли сопрягать с словом «рыцарство» понятие угнетения, несправедливости, касты; но с тем самым словом мы вправе сопрягать смысл совершенно противоположный. Мы теперь смотрим на рыцарство как на прошедший институт; его слабые стороны для нас раскрыты; нас оскорбляет его гордое чувство бесконечного достоинства, основанное на бесконечном унижении привязанного к земле…

…оцените внутреннюю мысль его о достоинстве человеческой личности, о святой неприкосновенности её, о строгой чистоте – и вы поймёте великое начало, внесённое им в историю. Оттого мы рыцарей можем принять за высших представителей средних веков; истинные представители эпохи – не арифметическое большинство, не золотая посредственность, а те, которые достигли полного развития, энергические и сильные деятельностью; другие были в ребячестве или в дряхлости. Человек научился уважать человека в рыцаре; этого мы им не забудем. Гордое требование признания рыцарских прав было почвою, на которой выросло сознание права и достоинства человека вообще. …Рыцари были единственные свободные люди в средних веках… их соединяло единство обычаев, единство понятий о своём достоинстве, единство предрассудков…

Но…

Ничего не может быть пагубнее для истории, как вносить современные вопросы симпатий и антипатий в разбор былых событий…

…Мало сознавать достоинство своей личности: надобно, сверх того, понимать, что с утратою его бытие становится ничтожно; надобно быть готовым испустить дух за свою истину – тогда её уважат…

…как ни было сильно развитие рыцарства, как оно ни было ярко и поэтично, оно носило в себе причину быстрой дряхлости…

…Рыцарь… признавал самоуправство естественным, неотъемлемым правом.

…Рыцарь, свободная личность в отношении к государству и раб внутри, развил односторонность свою до нелепости…

…не имея действительного критериума чести, он весь зависел от обычая и мнения; он, вместо живого и широкого понятия человеческого достоинства, разработал жалкую и мелочную казуистику оскорблений и поединков. Рыцарство пало жертвою своей односторонности… жертвою противоречия, только формально примирённого в его уме. Но наследие, им завещанное, было велико…

 («Несколько замечаний об историческом развитии чести». – Извлечения из работы приведены в сокращениях).

Отдавая должное умению автора приблизить давнее к его современности (к XIX веку), нельзя, однако, не заметить, что старание изменяло ему.