Бесплатно

Спасение. Рассказ

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа
***

В туристическом автобусе, изнутри напоминавшем кинозал, ей поначалу все нравилось. Нравились такие же, как она, экскурсанты, довольные, что наконец оказались на своих местах, тихие, томные с недосыпу, точно ученики перед уроками первой смены, нравился молодой экскурсовод Алексей, которому очень шло его гладкое и как бы сырое, незаконченное имя, нравилось самолетное кресло на галёрке и то, что сумку можно поставить на соседнем пустом сиденье, а не заталкивать в щель под потолком, нравились даже стылые предрассветные потемки Московской площади. Но когда выяснилось, что экскурсия начинается не с Пушкинских Гор, а идет через Псков и Печоры, Марья Александровна опять начала впадать в тупую, безмысленную задумчивость. За окнами текли пасмурные поля и перелески, сыпались дачи, тащились деревни и целые города, из динамиков в полке падали тяжелые, как подсвечники, имена Петра, Екатерины, Павла, а ей представлялось, что она видит какую-то обесцвеченную, давным-давно смотренную телепередачу.

Но пусть ненастный мир в самом деле смахивал на что-то прошедшее и притом никак не проходящее, зажившееся, он все-таки подергивал Марью Александровну, пронимал даже сквозь толщу ее оцепенения.

На первой остановке, так называемой ретирадной, под Лугой, перед ней как из-под земли вырос огромный пес – на вид благородных кровей, «немец», и, судя по флегматичной морде, не первый день промышлявший среди экскурсионных групп. Пока Марья Александровна стояла чуть живая от страха, он спокойным, даже деликатным движением вытащил из ее руки надкушенный бутерброд с котлеткой, не спеша сожрал его, облизнулся, посмотрел ей в глаза и, что-то решив про себя, пошел к другому автобусу. Не любившая собак еще пуще кошек, Марья Александровна сочла происшедшее дурным знаком, и как будто в воду глядела. Черный барбос, почти тех же размеров, что лужский разбойник, но игривый, с клокастой мордой и облезлым ошейником, прибился к их группе во Пскове. Он, должно быть, знал Алексея по прежним экскурсиям, ластился к нему, несмотря на то, что тот шарахался его, и трусил за ним до самого Довмонтова города. Марья Александровна не стала дожидаться, когда Алексей закончит рассказ о городище, пошла в одиночку в кремль, однако барбос был уже здесь – бегал по пригорку за такой же, как он, черной молчаливой сукой, кувыркался в траве у одинокого каменного креста, охаживал кружок улыбчивых паломниц, и никто не гнал его и не сердился, как будто он делал что-то милое и даже нужное. Марья Александровна растерялась и расстроилась окончательно. Слезы детской обиды, лишь обострявшейся внушением, что глупо пенять на приблудного пса, душили ее. Она поднялась в собор, встала у чьей-то раззолоченной гробницы под балдахином, глядела на образа поверх свечей, на подпиравшую купола необъятную стену иконостаса, и думала, что ехала за семь верст киселя хлебать.

Всю дорогу до Печор она держала перед собой тригорскую фотографию, но смотрела куда-то сквозь нее, в мутящуюся глубину, где, как домишки за окнами, пробегали забытые, стертые мысли о паломничествах, о преодолении скорбей и прочих, бывших бесконечно далекими от нее, существовавших только на книжных страницах вещах. Она пробовала представить себя в платке странницы, которая крестится, ставит свечи и целует иконы, и понимала, что может делать это не с открытой душой, как подобает верующему человеку, а наоборот, загородив свое существо глухой ширмой, перехватив себя, как сумку, так что, наверное, было бы честней саквояж с таблетками и отправить молиться вместо нее.

Первое, что она увидела в Псково-Печерском монастыре, были не сине-золотые, звездчатые, похожие на свертки неба луковицы церквей, а трехцветная, похожая на Масяню кошка, перебежавшая ей дорогу. Марья Александровна остановилась, думала повернуть обратно, но пересилила себя, сделала шаг, потом другой, и так, словно по тонкому льду, брела куда-то под гору. В темной, пропахшей воском и ладаном церквушке она очутилась не оттого, что хотела зайти в нее и не по наитию, а оттого что все, кто был с ней на улочке, сворачивали в церквушку. Сослепу она встала у свечного ящика, перед ней молча положили свечку, она ее молча взяла, молча пошла к подсвечнику, зажгла, воткнула в рожок и, как могла, то есть опять пересиливая себя в чем-то, молилась, чтобы Вовка, внук и невестка вернулись домой. И казалось ей, что это было хорошо, от души. Она даже как будто начинала верить во что-то. Но по выходе из церквушки ее равнодушно, как опытный конвоир, подхватила прежняя тоска. И чем дальше она уходила, тем сильней толкало в спину впечатление оплошного, постыдного поступка. В пышной полутьме расписных стен ей было просто обмануть себя, поверить в Бога. Однако даже если Бог и присутствовал там, то тут, вне церквушки, тем более за монастырскими стенами, Его не было в помине. Тут моросил холодный дождь и от работавших вхолостую моторов першило в горле. Пожилой дурачок Коля лез с открытками и поцелуями к выходившим из автобуса женщинам, безымянные попрошайки стреляли свинцовыми глазами, а в канаве у сувенирных лавок мальчишки с гоготом отступали от тянувшегося к ним рыжего котенка, липкого от грязи и крови, и радостно объясняли прохожим: «Смотрите! Смотрите! Под деревом крыса, она его покусала, и ждет, чтобы съесть!» Марья Александровна глядела по сторонам с таким видом, будто ее кто-то позвал и она ждала повторного оклика, но оклика не было, только дождь припускал.

Все же в церквушке, по-видимому, было что-то, что она уловила мельком. И это что-то, прятавшееся в протопленном свечами полумраке, стало разворачиваться на пути в Пушкинские Горы. Позади себя она как бы почувствовала черную завесу. Увидеть завесу оглянувшись, было нельзя. Темнота вставала не за спиной, а где-то сразу за глазами, вспыхивала опалесцирующей каймой, как перед приступом мигрени. Марье Александровне казалось, что наступила ночь и она то сидит на месте водителя, глядя за дорогой в свете фар, то сама и есть автобус с включенными фарами. Завеса охватывала ее сзади, наваливалась, дразнила заревами, и хотя Марья Александровна давала себе отчет, что это обман чувств, каждый раз облегченно сглатывала, когда оборачивалась и видела не тьму, а людей в креслах. Но если с тем, что находилось вокруг, все было еще более или менее в порядке, то с тем, что находилось в прошлом, пусть отстоявшем на считанные минуты, происходило неладное. Тьма уже хозяйничала там. Марья Александровна не помнила, как села в автобус в Печорах, а помнила только, что, когда шла между рядов к своему месту, на нее смотрели недовольно и отворачивались, стоило ей поднять глаза. Ее недоумение тогда разрешилось словами Алексея, объявившего, что, слава богу, все на месте, можно ехать дальше. Она, оказывается, сильно опоздала. Ей сделалось до того стыдно, что она хотела встать и объясниться, но автобус уже тронулся, Алексей рассказывал о каких-то монахах, и ее вина была забыта вместе с ней.

В своей руке она еще запомнила Вовкин телефон, который не вынимала из сумки с самого Питера, и теперь, нащупав трубку в нагрудном кармане, подумала, что забытью было подвластно только то, что делалось непроизвольно. Так, впрочем, всегда было. Она не помнила того, чего не понимала. Как природа не терпит пустых мест, так рассудок ее не терпел пустых смыслов. Но сейчас или этих пустот делалось слишком много, или сам рассудок делался слишком слаб, чтобы восполнять прорехи. К чему бы теперь ни обращалась она в памяти, всюду, как слепца, спотыкающегося о предметы в незнакомом доме, ее ждал этот грохот распадающихся, исчезающих смыслов. И неизвестно, сколько бы еще она металась по этому сходившему оползню, если бы самый смысл происходящего не открылся тем, что было залогом спасения – мыслью, что это не тьма поглощает рассудок, а заветное имя набирается сил, ведь надо ему расти, складываться из чего-то, и как разум питается памятью, так оно питается разумом. И Марья Александровна опять успокоилась.

В Святогорском монастыре она глядела на заваленный цветами могильный памятник и спрашивала себя, отчего смерть нуждается в украшательстве: тот, кто находится по ту сторону цветов, их не видит, а те, кто их оставляет, низводят смерть до уровня клумбы, то есть чего-то не только поправимого, но и управляемого, и это то же самое, как если бы мальчишки, вырастая, шли со своими игрушечными винтовками на войну. Немцы, заминировавшие могилу в сорок четвертом, были, видимо, совершенные дети, если думали, что смерть дозволительно дурить и отсрочивать самой смертью. И как можно было не знать, что от смерти существует одно средство, как можно было не искать заветное имя, которому мир, со всеми его букетами и бомбами, служил только орудием?