Tasuta

Домик окнами в сад. Повести и рассказы

Tekst
Märgi loetuks
Домик окнами в сад. Повести и рассказы
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

КРАТКОЕ РЕЗЮМЕ.

Я, Коннов Андрей Александрович, родился 25 июня 1961-го года в старинном русском городе Ельце, Липецкой области. В 1978-м году окончил среднюю школу №24, в 1983-м году филфак ЕГУ им. Бунина. Тогда это был Елецкий Государственный Педагогический Институт. Служил в армии, в оперативных подразделениях МВД. В 1995-м году ушёл со службы и сменил много профессий. В настоящее время работаю частным охранником в Москве. В конце 2016 года, в издательстве «Елецкий вестник», вышла моя первая книга – сборник рассказов, изданная за свой счёт.

С 2017-го года регулярно публикуюсь в литературно-художественном журнале Центрального Черноземья «Петровский мост». Контракта с данным издательством у меня нет. Печатаюсь бесплатно, два-три раза в год. Все произведения, подборку которых я направляю в ваш адрес – написаны мной, и я гарантирую свою авторство. Мои контакты: тел. 8 920 519 14 21. Электронная почта: andre.connov@yandex.ru

ДОМИК, ОКНАМИ В САД…

1.

Умерла бабушка… Сухонькая, подвижная, работящая старушка, вечно о чём-то хлопотавшая, почти не знавшая покоя в своей одинокой, вдовьей жизни. Успокоилась. Теперь отдохнёт, получив от Отца Небесного за все свои горести и невзгоды утешение и покой. Хотелось в это верить. Остался сиротой её домик в селе, где она родилась и прожила всю свою долгую жизнь. Ни высокий, ни низкий, из красного кирпича, на несокрушимом каменном фундаменте, построенный ещё до революции бабушкиным дедом – известным, тогда, на всю округу кулаком и мироедом, для бабушкиного отца, который пожелал отделиться. Уютным и добрым был этот домик на самой сельской окраине, у пруда. Два окна одной комнаты выходили на улицу, во времена детства Маркова ещё оживлённую, а окна второй – в сад, тоже старый. Яблони, сливы и вишни, посаженные Марковым-отцом задолго до рождения сына, выросли и окрепли, и были необыкновенно хороши весной, убранные нежным, праздничным цветением, летом, даря тень и прохладу от жары, и урожайной осенью, когда ветви сгибались, а иногда и обламывались под тяжестью плодов. Вокруг деревьев разрослась густая, шелковистая трава, казавшаяся ранним летним утром покрытой серебристым тончайшим налётом – от выпавшей росы, предвещавшей чудесный денёк. За садом тянулся бесконечный огород, где бабушка с помощью своего сына и внука высаживала весной всё необходимое для деревенской жизни…

В день смерти бабушки Марков был в рейсе. Болтала его тяжёлая и высокая студёная волна на норвежском геологоразведовательном судне в северных широтах, в районе Шпицбергена. Когда принесли полученную с берега радиограмму со скорбным сообщением, Марков отдыхал в своей каюте, после вахты. От родного города и от бабушкиного села, его отделяли тысячи морских миль…

Бабушку Марков очень любил. Больше, чем собственную мать – женщину вздорную, эгоистичную, злую и, в тоже время, какую-то жалкую, неприкаянную, оттого, видимо, и вымещавшую свою злобную неприкаянность на окружающих, и на нём самом, когда он ещё был ребёнком, и на его отце – человеке безответном и мягком.

Бабушка осталась одна в большом, разбросанном и многолюдном селе. Все её близкие родственники были, или сосланы и безвестно пропали во времена коллективизации, или погибли на войне. Только дальние, как она говорила: седьмая вода на киселе, имелись и те – погибшего на войне мужа, деда Маркова. Их не тронули потому, что они были беднотой.

Марков любил те места и тосковал по ним, когда был ребёнком, и, уже повзрослев. И постоянно его туда тянуло, во сне снилось часто: лето, вольные, неохватные просторы за селом и сизоватая, зыбкая стена леса вдали. Обширный, глубокий пруд, прямо под огородом, который в жаркие дни заманчиво и маслянисто поблёскивал на солнце своей темной водой, в пучину которой с величайшим наслаждением и восторженными взвизгами прыгали с деревянных мостков ватаги ребятишек: и местных, и приехавших отдохнуть на лето. А те, кто посмелее – хватались за палку «тарзанки», привязанную скрученными ремёнными вожжами к могучему суку вековой раскидистой ивы, величаво возвышавшейся на обрывистом, глинистом берегу. Раскачивались и, испустив победный вопль, летели раскоряками в воду, сотворив вокруг себя, в момент приводнения, взрыв искрящихся брызг и взбитую, словно сахарная вата, белую водяную пену.

Сказочные были времена, с радостями простыми и безотчётными. Проснулся свежим и бодрым, прохладным летним утром – солнце сияет вовсю, сквозь распахнутое окно слышны ликующие летние звуки: писк ласточек, бесстрашно разрезающих пространство, пикирующих к самой воде, домашней живности из хлева и с выгона за огородом, нежный шелест деревьев в большом и ухоженном бабушкином саду за домом – и уже счастье! Но, как же быстро пролетали эти деньки, и надо было опять возвращаться в город, в нелюбимый дом, к истеричке-матери, выслушивать её бесконечные крики и попрёки, ходить в школу, чтобы там зевать на уроках от скуки, испытывая гнетущее чувство неволи. Только математика увлекала Маркова. С первого класса среди цифр, действий, а потом уже и символов, он чувствовал себя повелителем чудесной страны, где подданные его были рациональны и точны, подчинялись беспрекословно его мыслям и воле, выстроившись чёткими колонками на тетрадном листе, побеждённые и укрощённые… И, одновременно, сулящие новые, неразгаданные ещё, тайны.

Ребёнком и подростком Марков был задиристым, дерзким, колючим. Так он ревностно пытался защитить свою ранимую душу, жаждущую простого человеческого тепла и любви, чего ему постоянно недоставало, и, чего, из-за своего норова, он не хотел показать никому. Всё это он получал от бабушки и запомнил на всю жизнь. Она не сюсюкала с ним, не заваливала его подарками и гостинцами, хотя и баловала иногда. Просто мудрая старушка никогда ни к чему Маркова не принуждала, не попрекала и не кричала на своего внука. Волны тепла и доброты, исходившие от неё, казалось, лечили рано истрёпанные нервы мальчишки и его угнетённую душу.

А ещё была Оля. Соседская девочка, дальняя деревенская родственница, в сложных переплетениях родства с которой, путалась даже бабушка. На четыре года старше его. Огород её семьи располагался через невысокий каменный заборчик – скорее межевой знак, чем ограда. И сколько себя Марков помнил, столько он с Олей и дружил. Когда был совсем ещё маленьким, то полагал её настоящей сестрой и тянулся к ней, потому что чувствовал интуитивно Олин внутренний ясный свет и сердечную доброту, ожидая простой ласки, и мечтая очень, как многие одинокие в семье дети, иметь старшего брата, или сестру. И получал от неё столько доброты и тепла, сколько могло дать сердце этой обыкновенной деревенской девочки. Оля любила, когда ещё не выросли у неё груди, не округлились крепкие бёдра и ягодицы, обнимать и целовать мальчишку, причёсывать его вечно раскосмаченные вихры, штопать случайно разорвавшуюся одежду, читать книжки по вечерам, и просто играть во что-то. Марков тогда ничуть не смущался, снимал перед ней дырявые штаны и сидел в одних трусах, пока Оля ловко орудовала иголкой. Они в это время весело болтали обо всём, что в голову приходило, а затем Оля вела его в летнюю кухню и угощала чаем с чобором, и с крыжовниковым, или клубничным вареньем. Больше такого вкусного чая, такого чудесного варенья никогда в жизни не пробовал потом Марков. Он не замечал, по своему малолетству, ни её девичьей красоты, начинающей распускаться уверенно и пленительно, ни того, как восторженно и ласково сияли её глаза, когда Оля вдруг бросала на него из-под пушистых чёрных ресниц, свой пристальный и ласковый взгляд. Ему было просто тепло на душе и хорошо.

Когда Марков окончил шестой класс и снова приехал на каникулы в деревню к бабушке – Оли он сначала не узнал, и был потрясен. Так она изменилась! Тогда в Маркове уже начали просыпаться и давать знать о себе всё чаще и чаще, мужские инстинкты. В школе с некоторыми ребятами, он сколотил шайку хулиганов; они щупали своих одноклассниц, толпились под лестницами на переменах, заглядывая под юбки старшеклассницам и молодым учительницам, разбегаясь по сторонам с довольным гоготом, когда были замечены, и жертвы их оголтелого, первобытного любопытства поднимали возмущённый крик. А после, снова сбивались в стаю и возбуждённо блестя глазами, комментировали, и смаковали сделанное и подсмотренное. Их таскали к директору, стыдили, драли за уши. Они фальшиво клялись, что больше так не будут, но продолжали своё, сгорая от какого-то тёмного желания чего-то, в чём себе сами едва ещё отдавали отчёт, и свербящего всё их нутро гнусненького любопытства. Но тогда это больше было шалостью – также внезапно, как начинали, они и прекращали, и забывали о своих проделках.

А увидев повзрослевшую и преобразившуюся за год свою подругу детства, Марков, вдруг застеснялся, задичился. Перед ним стояла по-настоящему взрослая девушка удивительной красоты и гармонии лица и тела. Правда, тогда Марков ещё не знал таких понятий и просто, опустив голову, исподлобья угрюмовато, и в тоже время, восторженно разглядывал её. Его охватила непонятная робость и, одновременно, жгучее любопытство начинающего взрослеть мальчишки, к тайнам женского тела. Её густые русые волосы заплетены были в толстую косу, выставленную, словно на показ на высокой, но некрупной, изящной груди. Её ярко-синие глаза сияли небесной безбрежностью и глубиной, а аккуратные пухлые губы выделялись на уже успевшем загореть лице, так, словно она их измазала малиновым вареньем и не утёрла нарочно…

– Здравствуй, Коленька, – звонко и ласково произнесла тогда она – то ли Оля, то ли, другая незнакомая взрослая девушка, – ты что, не узнаёшь меня? Это же я – твоя названная сестричка! – и засмеялась, а потом подошла вплотную, наклонилась и чмокнула в щёку.

Марков, почувствовав тепло и упругость её груди, коснувшейся ненароком лица, ощутив какой-то незнакомый, нежный, расплывающийся вокруг неё запах – вспыхнул, отшатнулся, пробормотав испуганно:

– Вот ещё! – и добавил грубо и сердито, – и вовсе я тебе не брат никакой!

 

А Оля, покачав головой, с усмешкой и укором проговорила:

– Одичал ты в своём городе, Николка!

Прежней детской дружбы уже между ними не было. Не ходили они вместе с толпой ребят и девчонок в дальний лес за грибами, в луга и овраги за ягодами. Не сидели допоздна тесной хохочущей и гомонящей кучкой на старых брёвнах, оставленных неизвестно кем и для чего на ближнем выгоне за огородами, не купались в сельском пруду…

Оля гуляла со своими сверстницами: девушками и парнями постарше – по вечерам. И у них была своя жизнь, непонятная, взрослая… Ходила на «матаню» в клуб, а купаться они ездили своей компанией на мотоциклах и ушастом, расхлябанном «Запорожце» – на дальний лесной пруд, питаемый ключами, с водой прозрачной и чистой, как алмаз.

Тогда при встречах, Марков хмуро здоровался и отворачивался, стараясь уйти, а Оля глядела на него, почему-то, с грустью. Но когда она выходила поработать на огороде в своём ярко-жёлтом новом купальнике, он прятался в кустах малины и оттуда, затаившись, неотрывно наблюдал за ней, сгорая от непонятных, тревожащих чувств, заполонявших его душу, и кровь тяжёлыми ударами терзала виски, и, почему-то, хотелось плакать от злости, неизвестно на что, и досады. Фигура её напоминала статуэтку африканки, стоящей на серванте в их городской квартире, волновавшей и постоянно притягивающей тогда Маркова своей, почти порочной женственностью: груди торчком, тонкая талия, плавный, гитарный изгиб бёдер… Правда, статуэтка – совсем чёрная… А тело Оли было, от загара, орехового цвета. Пожалуй, только в этом и отличие.

Его деревенские приятели продолжали, неизвестно почему, считать их настоящими братом и сестрой и язвительно сообщали Маркову иногда:

– А твоя сеструха вчерась опять Серёгу Трапатю отшила. Копается в парнях, как кура в навозе. Ха-ха! Серёга из-за неё с Мотей Перцем стегались!..

– Ну и что?! – наливался злостью Марков и добавлял хмуро, – не сестра она мне!

– Ладно, не сестра-а-а! – продолжали донимать его ехидные товарищи, – Твоя баба Тоня с их семьёй – родные!

Марков ярился, лез драться и бывал часто бит, конечно же. Но и злопыхателям доставалось крепко. Его злобности не было тогда укорота.

2.

Однажды, уже в середине августа, наступили дни, по-осеннему холодные. Ветер гонял караваны низких, тяжёлых туч, фиолетовых, почти до черноты, начали желтеть и нехотя осыпаться, кое-где, листья. На ночь многие топили печи, на селе запахло горьким дымком, навевая тоску от неизбежности близкого наступления осени.

Бабушка с утра уехала на автобусе в город. Марков, изнывая от скуки, ежась от пронизывающих порывов ветра, сидел в одиночестве на берегу пруда и кидал в воду камешки. Кое-какие городские его дружки уже разъехались – из-за испортившейся погоды. Деревенских тоже видно не было. Но он не торопился домой, с тоской размышляя, а не остаться ли у бабушки насовсем? Пойти в местную школу – авось не хуже учат! Зато не услышит материных ежедневных визгов и скандалов. И будет видеть каждый день Олю, хотя это теперь и мучительно для него… Внезапно, за спиной раздался её звонкий голос:

– Николка, иди ко мне! Я оладьев напекла, поешь, пока горяченькие!

– Не хочу! – дёрнул плечом он, хотел добавить что-то грубое, но внезапно представив Олю перед собой – такую красивую, осёкся. Он ещё не понимал, за что злился на неё! Просто неприятно было видеть Олю в компании взрослых парней.

У другого берега пруда, проточного, образовавшегося давным давно из огромного оврага и запруженной речушки без названия, питаемой множеством родников, цвели розовато-белые и нежные лилии, или кувшинки, Марков точно не знал. Удивительно красивые. И тут его, от лихой удали и желания чем-то необыкновенным удивить Олю, обуяла сумасбродная мысль: «Сплаваю на ту сторону, нарву цветов и швырну к ногам Ольки! На прощание, чтоб знала!»

Он живо скинул с себя одежду и очертя голову, словно в штыковую атаку, ринулся в воду. Беспощадный холод обдал его, и мошонку судорожно свело. «Лишь бы не ногу!» – мелькнуло в голове, и Марков отчаянно заработал руками и ногами, чтобы разогнать кровь по телу, и согреться. Приплыв, беспрерывно клацая зубами, покрывшись на холодном воздухе моментально мурашками, утопая по колено в прибрежном ледяном иле, он начал остервенело дёргать из воды длинные, неподдающиеся стебли. Непроизвольная дрожь колотила и трепала, но Марков сказав сам себе: «В воде теплее будет!», – продолжал таскать водяные цветы с нежнейшим запахом, пока сил хватало. Потом он тяжело поплыл назад, неудобно подгребая одной рукой, а второй, словно драгоценную ношу, прижимая к груди свою добычу. Он взглянул на противоположный берег – далеко ещё и увидел Олю, стоящую неподвижно, словно изваяние, на мостках, и неотрывно глядящую на него. На ней был какой-то короткий цветастый халатик, шерстяная кофточка, наброшенная на плечи и тапочки на босу ногу.

То, что Оля смотрит на него, придало яростной силы. Марков скорее согласился бы утонуть, вместе с букетом, чем показать свою слабость, страх, или беспомощность. Стиснув зубы, он тяжело и упрямо плыл, и берег медленно надвигался, делался больше. Это дарило надежду и веру в себя. Возле мостков всё ещё было глубоко – не встать на ноги, а силы у Маркова почти кончились. Оля присела на корточки и закричала отчаянно, с испугом:

– Давай же руку скорее, Колюшка!

Марков поднял глаза и увидел прямо перед своим лицом её круглые, по-детски наивно, немного раздвинутые аккуратные колени, гладкие, золотистые от загара бёдра и трусики между ними. Белые в голубенький мелкий цветочек с зелёными стебельками и кружевом по краям. Ему стало ужасно неловко, но отвести глаза Марков был не в силах! Он моментально сделался, словно околдован таким невольным откровением девушки. Его вдруг охватил острый прилив такой нежности к ней, которой он ещё ни разу не испытывал в своей жизни и пьянящее желание прижаться к этим коленям, к этим бёдрам лицом, и дотронуться рукой, погладить. Потом наступило сразу же, щемящее чувство стыда, но взгляда Марков не отвёл всё равно.

Не отрывая глаз от Олиных ног, он усилием воли, а не мышц, кинул к её тапочкам тяжёлую охапку мокрых цветов, ухватился за осклизлое брёвнышко, на котором стояли доски мостков, хотел ухватиться за доски, лихо подтянуться и удалым броском тела вскочить на них, но не удержался, и рухнул в воду снова. Он слышал, погрузившись с головой, как отчаянно Оля взвизгнула, хлебнул пахучей и мягкой прудовой водицы, и тут же вынырнул на поверхность. Оля, стоя на четвереньках, чуть не плача, протягивала ему руку:

– Коля, ну пожалуйста! – умоляюще произнесла она, а испуганный, обессилевший Марков, протянул ей свою холодную мокрую ладонь.

Она с ошеломляющей, неженской силой вырвала его наверх, сбросила с себя кофточку, укутала его, посиневшего, дрожащего, с неслушающимися губами, которые натурально одеревенели.

– Иди в кусты – трусы немедленно сними и выжми, и не одевай их! – скомандовала Оля вдруг, неожиданно резко, – так, в одних штанах добежишь, а то всё своё хозяйство застудишь!

Марков, трясясь, как цуцик, посеменил по сырой, притоптанной траве к кустам, судорожно стянул прилипавшие трусы, шлёпнут ими о землю и, схватив штаны непослушными руками, стал пытаться попасть трясущейся, мокрой ногой в штанину, но никак не получалось. Чем-то мешалась кофточка, и Марков нетерпеливым движением плеч сбросил её. Тут он, скорее почувствовал, чем услышал у себя за спиной Олю. Она бережно положила охапку лилий, или кувшинок и стала помогать одеваться Маркову, стараясь не смотреть. Но всё же, не удержалась, взглянула и фыркнула, подавилась смешком.

– Дура! – злобно, от жгучего стыда, заорал тот, сразу поняв причину Олиного смешка: скукоженный от холода его отросток, ставший пупырышком… Позабыв о том что сам минуту назад, с пьянящим, беспардонным любопытством, рассматривал то, что скрывает от посторонних глаз любая нормальная девушка.

– Я тебе дам дуру! – задорно воскликнула Оля, схватила сброшенные Марковым мокрые трусы и протянула ими по его голой спине.

Она взяла его за дрожащую руку своей мозолистой, шершавой, но изящной ладонью, загорелой с внешней стороны кисти, почти до шоколадного цвета и потащила к себе домой, как маленького. Марков, тогда, и вправду был меньше её на целую голову. Он шёл, не в силах унять зубовной чечётки и не сопротивлялся. Оля завела его в летнюю кухню, где стояла кровать, покрытая одеялом из верблюжьей шерсти – там с наступлением по-настоящему тёплых дней, любил спать её отец, дядя Слава. Включила электрическую плитку с мощной спиралью, закутала Маркова в одеяло, поставила на плитку чайник, схватила полотенце и тщательно вытерла его мокрые волосы. А цветы поставила в ведро, бережно расправив и полюбовавшись с гордой улыбкой.

Марков немного согрелся, перестал лихорадочно трястись, жадно схватил кружку с чаем, в который Оля добавила малинового варенья, хлебнул, обжёгся и зашипел. Оля принесла из дома миску с оладьями, села напротив него, положив свой узкий подбородок на переплетённые пальцы рук, и с задумчивой грустью стала наблюдать за своим дружком. Потом неожиданно спросила:

– Коля, ты зачем в пруд полез в такой холод?

– Захотел тебе цветов нарвать, – нехотя ответил Марков, нахмурившись, и со вздохом добавил, – красивые они. Подарить тебе хотел… Ты тоже, стала красивая, а я – скоро уезжаю…

Оля внимательно его рассматривала, словно впервые видела, потом грустно улыбнулась и произнесла задумчиво, тихо, будто бы сама с собой заговорила:

– Колюшка, был бы ты мне ровесник, ну, хотя бы, на годок меня помоложе…

– И что бы тогда было? – уставившись в сторону, пробормотал Марков.

– И было бы всё по-другому, – загадочно произнесла Оля, усмехнувшись так, словно бы знала что-то, что Маркову знать ещё рано, по его малолетству.

Затем она легко подняла со скамейки своё гибкое, сильное тело, подсела к нему на кровать, обняла за закутанные в кусачее одеяло плечи, притянула к себе, поцеловала в щёку и ласково провела своей твёрдой ладошкой с длинными, крепкими пальцами, по его лицу.

Марков застыл в немом удивлении и восторге, с бешено колотящимся сердцем. Такого он никак не ожидал, и такого с ним ещё в жизни не случалось.

– Оля… – хрипло произнёс он.

– Что?

– Когда я вырасту – обязательно приеду за тобой…

Оля рассмеялась, оборвав:

– Я на следующий год школу заканчиваю. Поеду поступать в педагогический институт. А тебе ещё – учиться в школе четыре года, да потом в армии служить…

– Два! – отрезал раздосадованный Марков. – После восьмого класса я в мореходку поступать поеду, в Таллинн. Там у моей матери родня!

Оля грустно посмотрела не него, снова обняла за плечи, притянула к себе, и прошептала на ушко, жарко выдохнув:

– Вот тогда и поговорим, когда свою мореходку окончишь… А пока – ты мне просто братик. Младший братик…

Всё это снова с неизвестно, почему возникшей тоской, вспоминал Марков через тридцать с небольшим лет, когда ехал в родной город. Надо было принять в дар домик в деревне, который бабушка завещала его отцу, вместе со скромными сбережениями, часть из которых была потрачена на похороны. Отец, хотел было, отдать Николаю и остальное – на ремонт домика, но Марков хмуро бросил:

– Не надо! Пользуйся сам. У меня есть… – у него действительно деньжата водились.

Вспомнилось Маркову ещё вот что: после первого курса он приехал в деревню в матросской настоящей форме и лихо заломленной на затылок фуражке-мичманке в белом чехле. Из фуражки был специально извлечён металлический обруч, придающий ей правильную форму, от чего края обмялись, опустившись вниз, а тулья задралась. Так ходили старшекурсники, именуемые с незапамятных времён «коряги-мореходы». Младшим – «салагам», вольности в ношении форменной одежды строго воспрещались, но без форса Марков обойтись не мог! Ещё в поезде, когда домой ехал – вытащил обруч.

Он очень надеялся увидеть Олю и пройтись перед ней бывалым морячком, а её в селе не оказалось. Олин отец, любивший выпить, блаженно оглядел Маркова увлажнёнными от недавнего употребления глазами, пыхнул вонючей сигаретой, хмыкнул, качнул головой, и с нетрезвой откровенностью заметил:

– Красавец ты, Колюха! Сам мечтал в молодости моряком послужить! Не вышло… Кем же ты станешь, после учёбы-то?

– Техником-судоводом, дядь Слав!

– Вот значит как, – почесав шершавый подбородок, задумчиво проговорил Олин отец и продолжил откровенничать, сопя и дыша самогоном, – будешь ты при деньгах, Колька, будут у тебя бабы. До хрена будя! А вот, жены – не будя! Такова она – моряцкая «хламида», – и воздел в конце своего резюме палец кверху.

Пророком оказался, ныне покойный дядя Слава. Но пятнадцатилетний Марков, тогда только хмыкнул и не придал его словам никакого значения. Он с важностью, красуясь форменкой, небесно-синим гюйсом и отглаженными клешами, залихватской мичманкой – расхаживал по селу, на зависть пацанам, и очаровал не одну деревенскую девчонку бренчанием на дешёвой гитаре и роматически-гнусавым исполнением самодельной песни:

 

– Вот уже звенят винты стальные,

Забурлила за кормой вода.

Провожают чаечки родные

В море уходящие суда…

Был бы чужаком – получил бы за своё непомерное важничание! Но он считался своим, и даже взрослые парни поглядывали на него уважительно.

Очень хотелось, чтобы и Оля, с которой он переписывался и хранил, словно драгоценную святыню, её фотографию, взглянула на него. Но тогда не привелось… Она работала в каком-то строительном отряде всё лето, и должна была приехать домой только в конце августа, сама точно не знала, когда. А он, невольный уже распоряжаться собой, обязан прибыть в училище к двадцать восьмому августа. А ехать до Таллинна двое суток с пересадкой в Москве…

3.

Нечасто Марков навещал родной город, но каждый раз, после аккуратной, вымытой, словно к празднику Эстонии, поражался он неряшливости его, бестолковости бытия и тупому равнодушию своих земляков, свыкшихся с существованием в нечистоте и беспорядке. Не обращающих внимания на кучи мусора на улицах, не убираемого, словно бы из принципа, обшарпанности домов – старых и не очень, выщербленности дорог и изуродованности тротуаров. Смерчевым завихрениям пыли, застилающей, словно дымовой завесой, при сильном ветре, всё обозримое городское пространство. Он не был здесь три года. И ничего не изменилось к лучшему, и так горько стало на душе!

И родители постарели, сдали, казались меньше ростом, какими-то придавленными, то ли старостью, то ли провинциальной убогой жизнью. Хотя он и отправлял им регулярно деньги. Да, сделали ремонт в своей квартире, купили неплохую мебель, в каждой комнате – по телевизору… Но всё равно, угнетающая душу серая безысходность, бессмысленность, как казалось ему, доживания – преобладали в их жизни, так же, как и у многих остальных его земляков. И город был почти пуст, словно после морового поветрия… Все кто мог устроиться как-то, работали вахтами в Москве, Питере, на северах.

Мать уже не скандалила по каждому поводу, а только ворчала, недовольная всем и вся. Отец понуро молчал, или уныло твердил: «Надоело жить. Поскорее бы туда…». К деньгам и подаркам сына отнеслись равнодушно, но с явно деланной радостью. Отец всё сокрушался, что сил нет ехать в деревню, посмотреть бабушкин дом и могилу. Сад и огород там заросли, газ и свет отключили за неуплату…

– Оплатим… – хмуро буркнул сын, – завтра же и сделаю всё. И дом с участком на меня перепишем.

– Чем сейчас занимаешься, сынок, – с несвойственной ей раньше робостью и нежностью в голосе, поинтересовалась мать.

– Под норвежским флагом ходим, нефть и газ в полярных широтах разведываем. Корабль их, команда – сборная солянка, геологи русские все, из Питера. Из судовых офицеров – русский только я. Платят хорошо. Холодно, правда, и штормит часто…

– Не надоело ещё? – с несмелой улыбкой спросил отец, чтобы поддержать разговор.

– Надоело, а что делать? Что я ещё могу? Пока не совсем старый – надо деньжат подсобрать… – он не стал говорить, что собрался подать прошение на получение норвежского гражданства – духу не хватило.

– Ты ж их не собираешь, вон на нас тратишь сколько, – плаксиво возразила мать.

Марков засмеялся её наивности:

– Мам! То, что вам – копейки! Поверь мне! Я на корабле – второй штурман! У меня международный сертификат. Нам платят – дай Бог каждому! И на вас хватает, и на алименты младшей! И на себя!

– Снова не женился? – осторожно продолжала она расспрашивать, и глаза её так и заблестели великим любопытством.

Марков покривился:

–Бог троицу любит. А у меня в четвёртый раз – уже перебор получится. Есть женщина, встречаюсь с ней, когда из рейса прихожу… Помоложе меня. Ничего, так… – он махнул рукой, желая оборвать неприятный для него разговор, и сменил тему, – послезавтра в деревню поеду. Хочу к бабушке на могилку, и дом посмотреть нужно.

– Продавать будешь? – понятливо заметил отец и добавил со вздохом, – правильно, сын! На что он тебе? Новый сосед купит с удовольствием!

– Не знаю… Не решил ещё. Память бабушкина. Всё детство там прошло, считай!

– Моё – тоже, – тихо произнёс отец со вздохом.

Стояла вторая половина августа. Золотая пора, преддверие бабьего лета. В прозрачной, родниковой утренней свежести уже ощущались первые осенние запахи, поздними вечерами небо становилось безлунным, густым, бездонным и ярко-звёздным, а воздух сырым и тяжёлым, но дни выдавались жаркими и сухими и, казалось, лету не будет конца. От жары трава посохла, превратилась в солому, в сено, ступишь ногой, хрусть – и остаётся только труха. А первые жёлтые листья со старых тополей и лип несмело затанцевали в воздухе, и беспричинно вдруг поселялась на душе грусть.

Марков вместе с отцом ехал с нанятым «бомбилой» в пожилой, пропылённой, жёсткой «девятке» в деревню. Он вёз изысканный, большой венок, краску и кисти – подновить, подкрасить оградку – если потребуется. Ему было до слёз обидно за то, что не смог тогда проводить бабушку в Вечность и, даже, умерла она не у себя в комнатке, где стояли старая узкая металлическая кровать, громоздкий, не подвластный времени стол и ровесник столу – резной, словно терем, комод, над которым висят две добротные рамы со вставленными в них под стекло, по деревенскому обычаю, множеством фотографий – старых, пожелтевших и новых. Вся бабушкина жизнь и жизнь дорогих ей людей… Умерла она в доме престарелых, не имея под старость сил жить в деревне одной! А доживать в квартире родителей Маркова не захотела, потому что не любила своей невестки за скверный характер и не желала от неё никакой помощи. Хотя, и никогда с ней не ссорилась. Тихой, но очень гордой была баба Тоня!

Старое сельское кладбище напротив отремонтированной и вновь открытой церкви, спряталось за забором из пожелтевших, ноздреватых от времени каменных плит, и казалось уютным, тихим и милым. Не слышались картавые перебранки грачей, заполошного стрекотания сорок, лишь скромно перешёптывались над могилами разных годов и эпох густые кроны клёнов, дубов и лип, посаженных, видимо, ещё в царствование последнего русского императора. Лишь лёгкие запах прели и густой – крапивы, к которым странным образом примешивался запах краски от недавно подновлённых, где-то, оград и надмогильных обелисков.

Отец молчал, осторожно шагая между рядов крестов и памятников, к могиле бабушки. Молчал и Марков, с сопением таща большой венок с трогательной надписью, выведенной каллиграфическим почерком на ленточке из чёрной фольги с золотистым обрамлением.

Бабушкина могила выделялась на фоне остальных своей добротностью и непохожестью на другие: гробница из мраморной крошки, памятник в виде печального ангела, сидящего на пьедестале, склонившего кудрявую головку и опустившего крылья, с православным крестом в руках – из настоящего мрамора. А в пьедестал вделана бабушкина фотография – она на ней, куда как моложе нынешнего Маркова… Но уже вдова погибшего на войне солдата – его деда. Взгляд скорбный, полный безысходного горя… Губы плотно сжаты, а на лице – ещё ни одной морщинки. Именно такую фотографию пожелал видеть над могилой отец.

Марков аккуратно положил венок на гробницу, поднял глаза на фотографию и не удержался – тихо заплакал, отвернувшись от отца, который тактично старался не замечать слёз сына. Он даже вышел за могильную ограду, закурил и произнёс, в который раз, стоя спиной:

– Я не стал тут всё плиткой выкладывать. Для себя место оставил. Когда лягу здесь – ты уж сам смотри, что и как обустроить. Только памятника не надо – крест поставь, и хорош!