Tasuta

Верховный Издеватель

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Бы-вает! – сказал Ромка.

Нет, это какое-то волшебное чувство! Как Гэндальф появляется в начале фильма "Властелин Колец": "Маг не приходит поздно, Фродо Бэггинс. И рано тоже не приходит".

Саша появился из этой жары, как мираж, прилетел с тополиным пухом, воплотился из чуда под названием Начало Лета. Но сам-то он не был ни миражом, ни пухом – он был обычный, ещё какой настоящий, всамделишний мальчишка из плоти и крови. Миражи на велосипедах не ездят, тополиный пух не изъясняется на подростковом сленге.

Про такие случаи на современном жаргоне говорят "нарисовался". Но Марина, как художница, не видела в первосмысле этого слова ничего пренебрежительного: Бог просто нарисовал нового человека в панораме мира. Своего мира и нашего.

В общем, Санька ворвался в "чужую" жизнь на полном ходу, и к концу дня уже ни он, ни Ромка с Мариной не могли представить, что не были знакомы всю жизнь.

– Ну и как вам наша гора? – обернулся Санька, гордо стоя на фоне обрыва.

– Козла не хватает… – театрально повертел головой Ромка.

– Как это не хватает! – искренне удивился Санька. – У нас козлов много.

– Есть такой анекдот, – сказала Марина. – Взяли орки в плен эльфа и требуют от него: склонись ко злу!.. склонись ко злу!.. Он в конце концов не выдержал: ну ладно, ведите сюда вашего козла – поклонюсь ему!

Ребята засмеялись. Над ними взошло облако такое ослепительное, что даже смотреть больно. Целую Антарктиду кто-то вознёс в небеса. На земле жара, а вверху – холод и льды. Царство Деда Мороза. Не в Устюге его дворец, а вот здесь, прямо над ними. Жара морозу не помеха! А под облаком тополиный снег идёт. И голова на солнце плавится. Облако забыло закрыть солнце и вместо тени посылает ещё дополнительный свет.

– Эй, облако-облако, было б ты моей кепкой, – мечтательно обратился к нему Санька. – Я же, дурак, кепку забыл. Вот напечёт мне голову – буду совсем дурачком!

– На тебе! Чтобы не был совсем дурачком! – надел на него Ромка свою кепку.

– Спасибо. Лето, конечно, хорошее время… но летом, блин, тебе голову жарят, и летом около тебя всё время кто-то летает. А я люблю, чтоб около меня никто не летал. Объявить бы какое-нибудь лето нелётным сезоном! Или сделать вокруг меня "бесполётную зону".

Июньские жуки, как летающие брошки, своим зелёным золотом оживляли пейзаж, а деловитым гудением – эфир. Санька ловко зачерпнул одного на лету кепкой.

– Кепка твоя, так что и добыча твоя! – протянул он Ромке живой подарок.

– Ух ты! Краси-вый!.. – пригляделся Ромка. – А что с ним делать?

– Что хочешь, то и делай. Хочешь – отпусти, пусть летает. Хочешь, себе оставь.

Ромка подумал и отпустил. Санька без сожаления проводил пилота взглядом.

– Небо ползёт, – выразился он.

– Может, облака ползут?

– Ну, это я так сказал, чтоб короче было.

Александр Сергеевич не был великим поэтом, в отличие от своего тёзки, но, кажется, был гением общения.

Река, как огромная ящерица, играла на солнце светло-буроватыми чешуйками. Как ни странно, от своей непрозрачности она казалась ещё красивей и искристей.

– Чайки под нами летают, – заметил Ромка.

– Чайники летают! – переделал Саша. – Э-эй, чайники, приве-ет! – замахал он.

– Чайники ловят рыбу?.. это интересно. Чай с рыбным экстрактом я ещё не пробовал. – сказал Ромка.

В небе, как иллюстрация к их разговору, вдруг появилось облако-чайник – с чётко обрисованной фаянсовой крышечкой, с коротким носиком.

– Сейчас оно будет нас поливать! – воскликнул Ромка.

– Не-е, не будет, чувак. Потом – может. Но мы ещё выкупаться успеем, – заверил Санька. – Вот здесь я вам щас покажу, где удобно спуститься, – вошёл он в роль экскурсовода.

Ослепительно-жёлтая сурепка по всем склонам ювелирной сканью обрамляла огромный лазурит реки. Тропинка рождалась в золоте и спадала сквозь него по желобку.

А из чайника всё-таки брызнуло, когда они спустились. Так что купались уже под лёгким "укропом" и в волнах.

– Чай не утопнем! – с заговорщицким глубокомыслием, будто подмигивая, объявил Санька и так же "глубокомысленно" задохнулся смехом от этих кодовых слов.

Часто бывает, что к мальчишке привязывается чья-нибудь фраза), вызывающая неизменно бурную весёлость. Он повторяет её к месту и не к месту как свою личную поговорку.

– Чай не утопнем! – с ещё более уморительной интонацией повторил Саша.

Плюх! – игрушечный шторм. Для детей и волны детские.

Плюх! – доброе притворяется сердитым, но не очень-то старается, зная, что ему всё равно не поверят.

Плюх! – и барашек приподнимает тебя.

Плюх! – и подбрасывает в этом замедленном водном родео.

Плюх! – река играет в большое море, а смешные барашки – в могучих буйволов.

Каким бы тихоньким ни был мальчишка на суше, в воде, да ещё и в компании другого такого же мальчишки он становится хохочущим ураганом. Где-то там, в эпицентре брызг, в циклоне смеха, его можно, скорее услышать, чем толком разглядеть.

После купания и короткого дождя жара наваливается сильнее. Какой-то момент идёшь по миру – просто сквозь гигантскую печку. Это даже не "жарко", а горячо. Потом пекло постепенно опять переходит в обычную, земную жару – тяжёлую, но терпимую.

Ветер – кислородная подушка для дыхания. Только летом постигаешь две простейших, но сильнейших радости. Они называются Воздух и Вода. Нет ничего вкуснее глотка воды в жару и глотка свежего воздуха вечером, когда жара спадёт. Вот она жизнь! Во всём своём вкусе и чистоте. От стрекотания кузнечиков, казалось, вибрировал весь мир. Работал на солнечных батареях.

– Это они машину на сигнализацию поставили.

– Ага, и забыли, как выключать!

– А от реки колбасой пахнет, – потянул вдруг носом Санька.

– Скорей, наверно, рыбой?

– Ну да, конечно, рыбой… и колбасой.

– Угощайся… как раз колбасой! – неожиданно протянула Саше Марина.

– Спа-сибо! – без комплексов, сразу взял мальчик.

Проплыла мимо чуть нарушенным кильватерным строем эскадра уток.

– Зырь-зырь, как утки прикольно ныряют! Прямо кверху попой салютуют – попа такая, как башня становится!.. и лапами быстро-быстро так перебирают. Вот жизнь утячья, а! Утонуть не могут, даже если б сильно захотели. Нам бы так!

– Чтоб кверху попой можно было плавать? И там, внизу, лягушек есть? – уточнил Ромка.

– Да, чувак, я тебя даже лягушатиной угощаю – в обмен на колбасу. А вон, кстати, и лягушки!

Действительно, ребята набрели на целый прибрежный лагерь амфибий. Одни его обитатели были ярко-зелёные, как свежие огурцы, другие потемнее… цвета огурца уже замаринованного. Целые грядки вдоль берега! Издали всё зелено, как от травы. Поближе подойдёшь: плюх-плюх-бульк… Чем-то похоже на клавишный инструмент. Или на старую пишущую машинку: каждая лягушка – буква-клише, и все вместе печатают какой-то текст на речном листе. Тут уж не вилами, а лягушками по воде писано.

– Река тоже как лягушка: и зелёная, и такая же пупырчатая. А где тени облаков – там полосатая, как арбуз, – сказал Ромка. Если б он был героем маминой повести, то наверняка вспомнил бы свой "глобус".

– Мам, а ты ж мне рассказывала как-то легенду, что лягушки произошли от войска фараона?

– Да, а что?

– Получается, если фараон стал змеем, а его воины стали лягушками… то он теперь своим же войском питается, – сделал вывод Ромка.

– Как все диктаторы, – заметила Марина.

– Почему?

– Ну, так уж все на свете диктаторские государства устроены: кто в кого поверил, тот тому и пища. Помнишь, есть даже такие слова в покаянной молитве: "Да не буду брашно чуждому".

– Помню. В смысле: "не буду пищей чужому", да мам? – перевёл Ромка. – А ведь древнее Египта государств, кажется, не было? – спросил он, разглядывая лягушку.

– Ну, вроде бы, считается, фараоны – создатели самого первого царства на Земле: можно сказать, "отцы" Государства. Помнишь из учебника истории – древнейший барельеф: фараон Верхнего Египта держит за волосы побеждённого правителя Нижнего и ещё поднял над ним дубинку. То ли зашибить собрался, то ли просто торжествует. По-моему, это вот и есть – самый яркий символ Государства на все века: лучше уж никто никогда не придумал. Обязательно на колени, обязательно за волосы и обязательно дубинкой – куда ж без неё. Фараон – первый "земной бог". И "бог" бьющий, "бог", держащий за волосы.

Марина, отвлёкшись, подумала было, что Саша, наверное, слушает такой "летящий" диалог и смотрит на его участников почти как на ненормальных… но он смотрел почти с восхищением.

– Вы чё-то всё такое прикольное говорите.

– А у нас свои секреты, – махнул рукой Ромка. – Но от тебя секретов нет. Ты уже наш человек. Да, мам?

– Да! – просто согласилась Марина. – Наш.

– Прикольно, что мама может быть другом своему сыну! Я такое ещё никогда не видел.

– А у тебя что в семье, не так?

– Ха… весь прикол в том, что у меня как бы семьи нет!

– Как нет?

– Ну, так-то я детдомовский. Вот так! А что, не думали? Я здесь ща пока на каникулах… типа на побывке.

Санька огорошил новых друзей нарочито прозаически озвученной новостью.

У него не было ни особого "детдомовского выражения лица", ни ярко выраженных повадок, отличающих его от мальчишки с обычной судьбой. Только постепенно раскрывалась в общении какая-то неуловимая "взрослая" грань: уверенность повидавшего жизнь человека, ставшего "старше" своего возраста. Может, в чём-то даже старше комфортабельно устроившихся взрослых. Рассудительный, порой даже слишком – на словах. По поведению – мальчишка мальчишкой! Видимо, одно другому не мешает.

– Слушайте, вот вы со мной общаетесь, а потом ведь икать будете.

– Почему?

– Ну, я вас теперь часто вспоминать буду.

– Да? – обрадовался Ромка.

– Ага! Особенно когда уроки буду готовить.

– А причём здесь уроки?

– Да притом, что когда я сажусь за уроки, я думаю о чём угодно, только не об уроках!

 

– Слу-ушай… я тоже! – сделал вдруг открытие Ромка.

– Близнецы-ы! – иронически протянул Саша.

– Сиамские, – добавила Марина.

– Сиамские кошки бывают! – возразил Саша. – Не-не-не, тёть Марина, мы не кошки.

– Мы – ко-ты! – гордо вставил Ромка. – О… а вот как раз один наш друг идёт!

Действительно, на запах колбасы пришёл кот.

– Восход пушистого кота! – Ромка поднял его, глядя против света. – И… заход кота! О-о… а представляешь, все на свете были бы мышами, а на небе каждое утро восходила бы гигантская кошачья морда?

– Прикольно было бы, – отреагировал Санька.

– Только не мышам, – уточнил Ромка.

У мышей нет молитвы: "Да не буду брашно чуждому". Они просто – брашно! А где-то есть и "чуждый".

– А вон там чё за чёрный человек над всем городом стоит – с рукой "хайль Гитлер"? – спросил вдруг Марину Саша.

– Это Ленин!

– Ленин? А я его чё-то не узнал. Долго жить будет!

Кострома – город особенный. Простые-то памятники Вождю стоят на всём постсоветском просторе, но только здесь Ленин захватил пьедестал от монумента 300-летию Романовых. Был Царь – стал Вождь: царь-вождь, вождь-царь. Вождь всегда куда-то ведёт: само слово обязывает.

– Ну, так-то я с ним лично не знако-ом… – продолжал Саша. – Знаю только про него один прикол: "Дедушка Ленин очень любил сироток и делал всё, чтобы их было как можно больше!"

– А знаешь, ты узнал о нём всё самое главное, – серьёзно сказала Марина. – Он оставил сиротами больше детей, чем кто-либо другой на Земле. И вся Россия с ним стала сиротой – без Отца.

Солнце, в отличие от кота, не восходило, а вовсю клонилось к закату. Июньский день прошёл поразительно быстро и уже спешил нырнуть в воду, как лягушка.

В отличие от Маленького Принца, мы смотрим на закат не только когда грустно, но и когда светло на душе. Закат – какой-то знак качества, поставленный на завершающийся день. И дай Бог, когда завершится не день, а жизнь, на неё тоже был бы поставлен светлый знак, выдан солнечный пропуск. Чтоб всё вечернее перешло в Невечернее.

Друзья задумчиво смотрели за реку, на облитую пожарным светом Кострому. Окна сверкали так ярко, что уже мало чем отличались от куполов. А ряды облаков и дальних многоэтажек стали одного цвета: облака выстроились в несколько ровных ярусов, словно город продолжался и продолжался в небо. Только это была не Вавилонская башня, которую строили с Земли – здесь Небо само возводило всё, что считало нужным.

– Кострома-костёр! – сказал Санька. – "Кострома" – это ж типа чучело, которое сжигали на костре, да? Вот её щас сжигают, чтоб она типа переродилась.

Чувство закатного перерождения охватило и его друзей. Что-то в жизни явственно менялось: настолько явственно, что не заметил бы лишь лежащий в коме. Радостная вечерняя тревога от всего, что будет, зажгла свой внутренний огонёк от заречного костра. Настоящая дружба, как и любовь, всегда падает на нас, как снег на голову – и растёт, как снежный ком.

Санька наконец вскочил на своего железного коня.

– Ну, типа пока, что ли… А можно, я это… к вам завтра утром приеду?

– Приезжай, конечно. Будем рады!

– А во сколько вы встаёте?

– Я в шесть, – ответила Марина.

– Я в десять, – ответил Ромка.

– А я в восемь, – сказал Саша.

– Ну, что ж, ты – как раз посерединке между нами, – засмеялась Марина.

– А если я типа встану, позавтракаю и сразу к вам? – спросил Саша.

– Приезжай. Я даже ради такого случая специально рано встану, – с энтузиазмом сказал Ромка. – В девять!

– И я приеду в девять, – пообещал Саша.

– Что ж, до девяти! – подытожила Марина.

"Сегодня ровно девять месяцев, как мы выписались… Родился в нашей жизни Саша".

* * *

Стоял светло-кремовый послезакатный час. Небо цвета топлёного молока, и облачка на горизонте – пенки в нём. Кажется, весь мир – воплощённый деревенский уют и покой. И всё в нём – детское: вечер, ещё "детское время", крынка молока, ягоды горкой на столе… И в мире у каждого человека – только дом детства, а "детский дом" – просто оговорка. Неправильно поставленные слова.

– Да ты не удивляйся: у нас тут многие на лето детей из детдома берут, – говорила бабушка.

– Только на лето? – спросила Марина.

– Ну да, кто же в наше время насовсем-то чужих детей возьмёт! А так-то оно проще: в одно лето одних, в другое – других. Они ещё и по хозяйству, худо-бедно чем помогут: а что нам ещё надо, особенно кто пенсионеры. Дети напрокат! Вроде, и благотворительность: на небе галочку себе можно будет поставить, прости меня Господи! – и никакой ответственности. Вот главное-то! В наше время жалельщиков много – ответственных мало!

– И что, детей вот так просто отдают на лето?

– Да у нас всё просто – у нас же провинция! В посёлке все друг друга знают, особенно пожилые. Вон там, на соседней улице, как раз директор детдома Ферапонт Лукич живёт – на работу за 30 километров ездит.

Зазвонили где-то неподалёку колокола.

– А где это звонят? – спросил Ромка.

– В Антониновской, кажется, служба кончилась. А может, от Ильи Пророка снизу по реке донесло… Или от старообрядческой? Сейчас много церквей. Веры мало! – сказала бабушка. – Я вот смотрю и на старости лет не понимаю: как в стране может быть столько детдомов, если столько церквей? Или что?.. церкви пустые, зато детдома полные?

– Души, наверное, пустые! Потому и детдома полные! – неожиданно серьёзно сказал Ромка.

4. Печать

Странное дело: справедливости на свете нет, а несправедливость – душит.

Евгений Гришковец

– Про меня все говорят, что я громкий и меня всегда много!.. Это я вас заранее на всякий пожарный предупреждаю, – сказал Санька, переступая порог на следующее утро, – А я думаю, это хорошо. Ну и пусть меня будет мно-ого, – он обвёл руками огромный шар. – Много-много, чтоб в меня целая Вселенная так хоп и влезла! А то меньше – как-то скучно… Тривиально! – добавил он умное слово.

– Обязательно влезет, – неожиданно подтвердила Марина. – Куда ж она от тебя да от всех нас денется, если она для нас и создана.

– Правда?

– Ну конечно, правда! Бог нам дарит всё, что у Него есть. Только не сразу, а по мере готовности. Нашей готовности. Он-то всегда готов.

– Подарил бы уж тогда всем бессмертие.

– И его дарит.

– Да вы оптимистка, тёть Марин!

– Про меня все говорят, что я оптимистка. А я думаю – ну, и пусть я буду оптимисткой, – в точности по Саше нарочно повторила Марина. – А то иначе было бы как-то скучно. Тривиально.

– Да мы с вами, я чувствую, споёмся! – оглядев её, сказал Саша. – Знаете, я вчера до знакомства с вами планировал, что сёдня пойду к своим девушкам, но встретил вас и изменил свои планы, потому что с вами и Ромкой мне поговорить важнее.

– А у тебя что, есть девушки? даже во множественном числе?

– Да-а, я тут позавчера познакомился. Одной 17, другой 19. Я у них даже в гостях был. Они так-то обе красивые, я так пока не решил, кого из них люблю. Так что пока они как бы обе – мои девушки. Мне вообще своего возраста девчонки не нравятся: они лет до четырнадцати ещё все тупые, как тумбочки – ну, малявки же ещё. А мне нравятся кто постарше. А тебе какие нравятся? – спросил он Рому.

Тот покраснел.

– Да мне… никто пока не нравится.

– Ну ты даёшь! Ну, ладно, вырастешь ещё – полюбишь! Хотя-я… а может это ты и правильно, что до сих пор не влюбился. Заче-ем!? Некоторые называют любимых "солнышками"… а солнышко-то, между прочим, си-ильно башку печёт! Вот так вот допечёт какое-нибудь "солнышко"!.. лучше уж не жениться, чтоб солнечного удара не было!

– Да ты, видно, совсем знаток в этом деле, – невольно улыбнулась Марина.

– Ну, знаток не знаток, а отец с матерью то и дело дрались. Она его хрясь сапогом, хрясь, а он её: "с-сука-сука!" – и об стол башкой… Такая вот она, любо-овь-то. Такие от неё потом "солнышки" под глазами бывают! И я после этого решил: и жениться никогда не буду… и пить не буду, и курить не буду. Всё-о! здоровый образ жизни. Пить, курить и жениться – это отстой! Влюбляться можно, а жениться не фиг – плоди-ить ещё всяких дураков, типа меня! Если б меня спросили, я бы лучше не рождался!

– Тогда б мы с тобой не встретились, – резонно сказал Ромка. На это Санька не нашёлся, чего ответить.

Он повернулся, нечаянно споткнулся о кошку и чуть не упал.

– О, у нас тут штормит! – засмеялся Ромка. – Равновесие трудно держать. Так что лучше давай садись. Мир держится не на трёх китах, а на трёх котах. А если их поманить с неба рыбой, то мир вообще перевернётся. Так ведь, да, Шампуська? – и Ромка поднял кота. Против солнечного луча тот вдруг засветился пушистым ореолом.

– О, ты у нас прямо – солнечное затмение! – обалдел Ромка.

– Почему?

– Ну, вон смотри – прямо такая солнечная "корона" вокруг кота получается.

– А вокруг меня – тоже, если я так встану.

– Да-а, ты вообще, получается, пушистый! В смысле, волосатый.

Лето вступало в свои права и красило людей загаром. Волоски на руках и ногах мальчишек начали выделяться светло и золотисто.

– Мам, я представляю, как будто это такое войско идёт – всё копья-копья… тысячи копейщиков. – оглядел себя Ромка. – Ну-ка, а у тебя?.. О, а что это такое?

У Саши на загорелой коже руки ярко белел круглый "глаз" застарелого шрама.

– А это меня так в пацаны принимали. Прижигают те` руку сигаретой – а ты должен терпеть и никому потом не накозлить! Ещё из рогатки такой – бывает же такая на маленькой резинке, – в упор жёваной бумагой стреляют, опять – молчи и никому не накозли. Тогда ты – пацан. У нас же там целая система продумана… ну, не у нас, конечно – у больши-их пацанов, они же всем в детдоме руководят. Я так-то всё – норм прошёл!

– Я б ни за что не согласился бы, чтоб меня так… "принимали"! – возмущённо сказал Ромка.

– А кто б тебя спросил! – усмехнулся Санька.

– И у вас это считается нормально!?

– Ну, наши говорят: типа всегда так было…

Да, то, что было "всегда", обретает право на существование как бы уже автоматически, безо всяких других аргументов. Впрочем, сила, и вправду, "всегда" была главным аргументом.

– А если кто-то всё-таки "накозлит"?

– Ну всё, Афанасий ему будет, как у нас говорят!

– Ну, а как можно не заметить ожог на руке? Или воспитателям типа всё равно…

– Ты-ы, чудак-человек, ты думаешь, тебя там воспитатели воспитывают, что ли?.. Да тебя там старшие пацаны воспитывают! Воспитатели, учителя там всякие – это же всё так… у них же никакой власти нет. Пацаны – это сила.

Издали в открытое окно донеслась музыка… и обрывок "патриотического" разговора:

– А сёдня у нас чё за праздник?

– Да день России какой-то.

И хотя по контексту было ясно, что "какой-то" относится, скорее, к дню, чем к России, всё равно звучало очень символично. Какой-то очередной день какой-то России… В ней всё – "какое-то". В ней горят золотые купола, о чём-то нам свидетельствуют – мы не замечаем! Рядом… сигаретой прижигают ребёнка – мы не замечаем! Как-то живём… в какой-то день, на какой-то Земле, в какой-то там России. "В день, какой неведомо, в никаком году…"

А рядышком, для некоторых, открыт "портал" в параллельный мир.

Восход новой жизни в нём должен запечатлеться ожогом. Традиция! Вот нравится же сволочам во все времена изгаляться над младшими! Интернат – это, в первую очередь, школа издевательств, а уж потом – всё остальное. Для любой профессии нужна специальная система обучения – лучше всего, если многоуровневая. Кадры надо готовить с детства. Вот Верховный Издеватель их и готовит. Садизм – это же "профессия", да ещё какая: в ней возможен почти бесконечный карьерный рост и совершенствование. Интернат – школа, армия – институт, зона – академия. Есть и свои отличники учёбы, и передовики производства.

И в тоталитарном Государстве, и в Интернате равно присутствует извечная суть: сломать и подчинить… но не просто подчинить, а так, чтоб больно было. Всякая страна в разные моменты своей жизни может быть либо домом, либо детдомом. Чем больше государство замкнуто на себя, тем больше оно похоже на интернат. И народ его – истинные детдомовцы.

Толпа вообще обладает коллективным сознанием подростка. Смесь из крутизны, пошлости и "справедливости" – вот он, Толподросток. Толпе обязательно нужен вожак и обязательно – те, на ком можно отыграться.

– Это нелюди какие-то! – возмущался вечером Ромка, уже после того, как Саша ушёл.

– Не-ет, Ром – в том-то всё и дело, что это люди. Если б все сволочи были – нелюди, тогда на людях не было бы никакой ответственности. А так, не-ет – вся ответственность на нас. Они – это тоже мы. Они делают, потому что мы что-то не делаем.

 

– Я понял, мам, что мы должны…

– Понял – держи пока при себе, Ром. Мы все всё знаем. Всегда! Теоретически всегда знаем…

– Ну всё-таки, ну мам, как они могли не замечать такой ожог!?

– Я думаю, они не хотели заметить. Так им было проще.

– Почему-у!?

– Ну, люди "не видят" какие-то вещи не потому, что вправду не видят, а потому что… "видят" только то, что хотят. Не их же ожог: не на их руке! не на руке их ребёнка – так зачем его видеть? Зачем раздувать скандал? Так ведь можно и работы лишиться. Заметишь и раздуешь – сам же и будешь виноват, что не уследил. А так… никто не видит – никто не виноват. Пока все дружно чего-то не видят, этого как бы и нет! Как, например, в годы репрессий целая страна могла "не видеть", что сажают лучших людей, ни в чём не повинных! Чьих-то друзей, чьих-то родных. Или как в гитлеровской Германии никто "не видел" лагерей смерти. Вот не хотели – и не видели!

– Но мы-то же с тобой не такие, мам… Эх, ж-жалко, что я ещё не вырос! Вообще жалко! Если б я был старше, я бы пошёл и просто морды разбил всем этим подонкам. Или даже… плохо, что сейчас не старые времена – плохо, что дуэлей нет! Таких же просто стрелять надо или шпагой их… чтоб не было таких садистов на Земле!

– Ну, садисты и подонки были, к сожалению, и тогда, когда были дуэли.

– Знаю, мам! Но вот почему на свете сто-олько хороших людей – и они за всё время так и не смогли сделать хорошо? за всю историю не победили плохих?

– Эх, Ром… Попробуй-ка мечом сражаться с грязью! А что? Выпад, выпад, взмах, ангард, опять выпад… Например, стоишь и отрабатываешь всё это на навозной куче. И ты, и меч, и всё, что вокруг – всё будет в навозе. А самого навоза от этого меньше не станет.

Марина про себя вспомнила героев Достоевского. Легко сказать: "Расстрелять!" – как Алёша Карамазов про того генерала, который затравил собаками дворового мальчика. Генерала-то, может, и расстрелять. Ну, а если те, кто травят ребёнка… сами ещё почти что дети. Вот ведь странное и страшное самообслуживание! Тут уж как скажешь: то ли никто не виноват, то ли все виноваты. Всех на свете расстрелять не получится. Вот ведь хорошо устроился Верховный Издеватель.

"Сделать что-то". Легко сказать.

В своё время лучшие английские писатели и общественные деятели познали на своей шкуре всю глубочайшую несправедливость Империи, викторианской морали, именно через то, что она допустила и, если так можно сказать, "благословила" безобразные интернаты – рассадники детской дедовщины. Так же и для отпрысков русского духовенства главным "откровением" на всю жизнь стала бурса – мерзкая закрытая школа. "Откровение" было таким сильным и незабываемым, что многих отторгло от Бога… и уж само собой разумеется, от государственного "Православия, Самодержавия, Народности".

Интернат - одно из самых сильных обличительных откровений о Государстве. И часто не менее значимый и зловещий его символ, чем тюрьма. Противопоставление Детства и Государства – одно из самых контрастно-чудовищных. В современном мире оно, кажется, вот-вот готово воплотиться в набирающей силу "ювенальной юстиции". Если в малых диктатурах – малые интернаты, то великая империя антихриста вся – один большой Интернат.

Так парадоксально и тошно, когда масса взрослых людей – целое государство, целый мир! – бессильна защитить одного маленького человечка, вроде бы, оказавшегося… "под защитой" государства. Так тяжело, когда не можешь позволить себе не сделать… и не можешь почти ничего сделать. Когда очень трудно, мы привыкли говорить себе "невозможно". Разве что, если поставить впереди одно маленькое слово "почти", суть самоприговора несколько меняется…

Да, наш мир – жестокий детский дом с жестокими играми инфантильных садомазохистов. Иррациональные взаимные издевательства в нём настолько стали нормой, что воспринимаются как самое рациональное мироустройство. Наверное, у сирот, уверовавших, что нет Отца – и никогда не было! – по-другому и быть не может.

Когда нет мамы – тут как тут всякое быдло из детдома, а когда человеку кажется, что нет Бога – тут как тут быдло, спадшее с небес. Только и караулят, чтоб сигаретой прижечь, свою метку на человечка поставить: "Наш!" И не рыпайся.

Пасха – это приход воскресшего Отца в детдом. Но только когда ж мы Его дождёмся?

Сент-Экзюпери, чудом спасённый после аварии в пустыне, вспоминал, что не столько мучительна сама жажда, сколько её производные: нестерпимое пересыхание языка и гортани, слабость и жар. Так и нас мучает не столько духовная жажда от разлуки с Богом (разве мы помним, как оно было с Ним?), сколько её производные: всеобщая отчуждённость и агрессия, болезни, страдания – бедлам, детдом…

Когда мы далеки от Бога – это всегда больно. Причём, напрямую, физически. Те, кто думают, что только моральными страданиями разлука и ограничится, крепко ошибаются. Ад начинается ещё на земле, а мы сами его строим, временно, до сроков, исполняя обязанности рогатых. Детдом подстерегает детство, как капкан в траве. Его очень неправильно назвали: это не детский дом – это наоборот, место, где люди раз и навсегда прощаются с детством.

Ни Бог, ни сатана не смотрят на возраст. И вот как пройти-проползти с детства по самым низам мироздания, выжить в них – и не проклясть Бога, попустившего эти низы.

– Да, Бог, вот Ты и познакомил нас с новым Иовом… двенадцати лет от роду.

5. Пух и качели

Вся тайна в том, что

естественную радость обретаешь лишь тогда, когда видишь в ней

радость сверхъестественную.

Г.Честертон

I.

То, что было дальше, было вне времени. И ребята, и мама радовались лету, стараясь не думать, что оно кончится (у детей это, пожалуй, вполне получалось). Лето и детдом совершенно несовместимы, и вот Саша в этой коротенькой вечности был совершенно не детдомовский, а обычный поселковый мальчишка-друг. Кажется, первый настоящий, глубокий друг в 12-летней жизни Ромы.

Сошлись они абсолютно и как бы навсегда… если слово "навсегда" применимо к такой цейтнотной ситуации. Противоположности стремительно притянулись друг к другу.

Но лето мчалось ещё стремительней.

Цветы неумолимо сменялись, как поколения людей. Вся эпоха от тюльпанов до астр пройдёт, как история цивилизации – опомниться не успеешь! А опомниться именно что надо, если хочешь разобраться не в лете, а в жизни. Вроде, лето – не осень, но всё равно ежедневная смерть. Смерть-переход, смерть-воскресение. Полного-то конца нет… но вот – бело-пушистые души ещё недавно золотых одуванчиков уже спешно улетают от дыхания мальчишек. Одуванчики – ещё одна нерукотворная икона того, Отцовского мира.

– Одуванчики – это цветы, которые стали святыми. – сказал Ромка.

– Почему?

– Ну, у них же нимбы.

Летом всё поспевает на глазах, и даже мальчишки "поспевают" быстрее. На свежем воздухе и ягодном соку. Кто-то их растит под огромным листом неба.

А, когда готовы, тут же, как в евангельской притче, "посылается серп".

Невозможность угнаться даже за самой плавной сменой сезонов – ярчайший показатель эфемерности мира. Иногда думаешь: да хоть про что-нибудь в мире вообще можно сказать "есть". Едва успеваешь это выговорить, как через миг становишься обманщиком!

Даже лето… есть ли оно?

Время бежит, и вся жизнь становится враньём. Да, каждый день ходили с Сашей на Волгу, купались. Собирали закаты в фотоаппарат, как поспевшие ягоды в лукошко. Скоро недельная корзинка была уже полна ими.

Что ещё нужно для счастья, когда всё и так есть. Правда, где-то в глубине души "есть" и "будет", как всегда, исподтишка вступают в конфликт – не хотят твёрдо соблюдать перемирие, как Украина с ДНР.

Если хотя бы в светлые периоды жизни между "есть" и "будет" стоял железный знак равенства! Что надо сделать, чтоб его поставили? А то вот так вот соберёшь закаты – а они все протухнут. Кому нужны снимки радости, если её больше нет! Уж лучше бы в том году не фотографировались в Лавре.

Время всё превращает в ложь: что есть сейчас, того нет через секунду. Жить по-настоящему можно лишь в надежде выхода из времени: "И Ангел, которого я видел, клялся Живущим во веки веков, что времени больше не будет". Значит, Апокалипсис – вовсе не "конец света", а конец времени: с концом-то времени мы только-только и увидим, каков свет настоящий.

А пока, вроде, всё хорошо, и лето в разгаре, и у Ромки есть друг. Кому хочется думать, что интернат больше, чем лето, и друг опять в него вернётся. Это будет… но пока всё, что будет – "не по правде". Есть только то, что есть. Нет никаких детдомов, солнышко светит, велосипедные спицы на скорости сверкают, всё радостно-беззаботно.